А какой-то искусительский голосок во мне добавляет: разве что эспада будет совершенство...
Flamencos
Фламенко значит «фламандский»; но по странной случайности фламенко — это абсолютно ничего фламандского, наоборот, скорей что-то цыганское и мавританское, и от Востока, и от разгула ночных кутежей; никто не мог мне объяснить, откуда это название, но на севере Испании не любят фламенко как раз потому, что в нем столько восточного. Фламенко поют и танцуют, бренчат на гитарах, выбивают ладонями, выстукивают кастаньетами и деревянными каблучками да еще при этом покрикивают. И фламенко — певцы и певички, танцоры, балеринки и гитаристы, которые с полночи до утра откалывают разные штучки в ночных кабаре. Такого самородного певца зовут обычно Красавчик из Кадиса или Хромой из Малаги, Курносый из Валенсии или Мальчик из Утреры; нередки это цыган, и чем ловчей выводит свои трели, тем шире расходится слава о нем за пределы провинции. Не знаю, право, с чего начать, чтобы показать вам все это; начну по алфавиту.
Alza! Ola, Joselito! Bueno, bueno![292]
Bailar.[293] Андалузский танец танцуют обычно соло; забряцают и разразятся стремительной рокочущей прелюдией гитары, в группе сидящих начнут покачивать бедрами и подергивать плечами, притопывать, хлопать в ладоши, начнут трещать кастаньетами, — и вдруг кого-нибудь словно подхватит, руки взметнутся, и ноги пойдут отплясывать яростный танец. Тут бы надо взять словацкий одземок, негритянский кек-уок, танго du rêve[294], казачок, апашский танец, приступ бешенства, демонстрацию распутства да еще разные жесты бурного восторга, раскалить все это добела и начать при этом греметь кастаньетами и покрикивать; и тогда бы все это забурлило, закрутилось, как танец фламенко, со страстными музыкальными и пластическими замедлениями, в оглушительном ритме кастаньет.
В отличие от северных танцев, испанский танец танцуют не только ноги, а и все выгибающееся тело и особенно — щелкающие кастаньетами, легко взмывающие руки, а ноги, почти не отрываясь от земли, притопывают и выбивают дробь. Я бы сказал, ноги лишь сопровождают то, что вытанцовывают бедра, плечи, руки, дугою выгибающийся стан, который так и ходит волнами между неистово стучащими кастаньетами и каблучками. Испанский танец — это непостижимая и почти оркестровая слитность острого, отрывистого ритма струн, кастаньет, бубна и каблуков с неторопливой, тягучей волной танцующего тела. Музыкальное сопровождение и все, что к нему относится, включая вскрикиванья и хлопки, идет в каком-то вихревом такте, то учащающемся, то замирающем, как биенье сердца, но тело танцора при этом ведет, как на скрипке, плавную и упоительную, страстную мелодию соло — она ликует, о чем-то молит и жалуется, подхлестываемая стремительным ритмом танечного угара. Вот так это и происходит.Brindar.[295] Потом затрещат гитары суровым, словно разрывающим струны аккордом, зрители закричат и начнут подносить танцору вино из своего бокала.
Cantar.[296] Cantos flamencos[297] поются вот как: певец, которого зовут Niño de Utrera[298] или что-нибудь в этом духе, садится на стул менаду гитаристами, начинающими гулкое, рокочущее вступление, пронизанное дробными пиччикато, замедлениями и прерывами, и, подняв голову, прикрыв глаза, начинает, как кенар, петь, положив на колени руки. Зайдется песней, как взаправдашняя птица: во всю силу легких резнет протяжным, тонким, уходящим вверх воплем, страшно интенсивным и долгим, словно побился об заклад, сколько сумеет выдержать на одном дыханье; неожиданно этот предельно напрягшийся голос задрожит длинной трелью, тягучей и ноющей колоратурой, которая поиграет немного сама с собой и штопором пойдет книзу, раскрутится каким-то особым причудливым зигзагом и, тут же упав, замрет в звучных гитарных перекатах. И опять, вторгаясь в их аккорды, разливается этот нагой, кричащий патетический голос, страстным речитативом поведывает о каких-то своих страданьях, расширяется тягуче и упоенно на стремительном ритме гитар и одним духом соскользнет в эту волнистую, длинную голосовую арабеску, умирающую в треске гитар. Словно блестящий и гибкий клинок выписывает в воздухе мелькающие восьмерки и зигзаги; это похоже и на призывы муэдзина, и на захлебывающиеся переливы поющей на жердочке канарейки; дикарская монодия и при этом дьявольская профессиональная виртуозность; страшно тут много природы, цыганских заклятий, какой-то мавританской культуры и безудержной откровенности. Это вам не медовый воркующий голосок венецианских гондольеров и неаполитанских мазуриков; в Испании кричат в голос, грубо и исступленно. В песнях обычно несчастная любовь, угрозы, ревность и месть; это такие поющиеся эпиграммы в одну строфу, продолженные длинной волной раскручивающейся и замедляемой трели. Так поют сегидильи, но также и малагеньи, гранадины, таранты, солеары, видалиты, булерии и прочие cantos, — все они отличаются друг от друга скорее содержанием, чем музыкальной формой, — ведь даже у саэт, которые на святой неделе распеваются в Севилье во время крестных ходов, такой же страстный стиль раздольного фламенко, как и у любовных сегидилий.
Castañuelas не только музыкальный инструмент, который щелкает, гремит, выводит трели, воркует и журчит (я это пробовал — такт выбивать и то невероятно тяжело), — castañuelas прежде всего принадлежность танца, до самых пальцев доводящая его волну; руки, когда в них кастаньеты или бубен, сами собой взлетают полукругом в прелестную исходную позицию испанских танцев. Ну, а на слух castañuelas — целая Черная Африка с ее неистовой потребностью барабанного ритма.
Когда в вихре такого танца среди пронзительных подхлестывающих выкриков и ритмических хлопков трещат кастаньеты, так что едва не лопается барабанная перепонка, то это, милые мои, такая зажигательная кутерьма, что впору самому вскочить и пойти в огневой пляс — так это страшно ударяет в ноги и в голову.Девушки-цыганки, как правило, из Трианы; танцуют в длинной юбке с волочащимся подолом, которую в былые времена снимали; и самый танец их, по сути, — танец живота, когда, широко упершись ногами, запрокидываются чуть не до пола.
Все жарче подхлестывает музыка танцовщицу, все резче ходит выпяченный живот, пупок и бедра крутятся, скользят по-змеиному руки, каблучки вызывающе топают, все тело выгибается, будто бьется в руках насильника, глухой вскрик — и цыганка опускается на землю, словно сраженная судорогой сладострастия. Это удивительный танец, мятежный и судорожный; воинствующая сексуальность, она крадется, идет на приступ и ускользает; фаллический культ[299] какой-то страшной секты.Дети, танцующие на улицах севильяну, — отменный танец, когда, заведя руку над головой, другую упирают в бок, поддергивая юбочку для легкого па ножкой; танец кичливый, гордо заносящийся и деликатный. Группы танцующих девочек, как кукольные балеринки, вытопывают башмачками горячий штурмующий танец взрослых.
Erotica.[300] У эротики испанского танца обширный диапазон — от любовных заигрываний до любовных спазм; и всегда — даже в наитактичнейшем контрдансе — это эротика, которая чуть подзадоривает; не та, что прямо отдается, как в танго, а та, что поддразнивает, ускользает и манит, бросает вызов, грозит и немножко высмеивает. Чертовский и обольстительный танец; но никогда не ослабевает в нем стальная пружина гордости.
Fandango[301] танцуют в длинной юбке со шлейфом; кружиться в такой юбке, легонько откидывая шлейф ножкой, вертеться волчком и удерживать ритмический рисунок — большое искусство и восхитительное зрелище;
весь этот танец чудесным ключом бьет из пены воланов и кружевных нижних юбок.Gitanos[302] танцуют парой пантомиму полов, пантомиму завлечения и упрямства, любовных объяснений и мучительства — классическую партию мужчины и женщины, причем женщины, я бы сказал, — пройдохи, а мужчины — тирана, который волочит ее по земле.
Но уж если цыган танцует один, он отбрасывает все условности пантомимы; тут тогда чистое безумие поворотов, скачков и присядок, стремительных жестов и осатанелого топанья; танец такой безыскусственный, что выражает лишь какой-то расходившийся огонь.Guitarra[303] звучит совершенно иначе, чем мы здесь себе представляем; звенит металлом, как оружие, бряцает воинственно и сурово; не лепечет, не воркует, не сюсюкает медоточиво, не тренькает, — гудит, как тетива, рокочет, как бубен, гремит, как лист жести; это мужественный, бурный инструмент, и играют на нем молодцы, похожие на разбойников с гор, рвущие струны порывистым резким щипком.
Hija! Ola, hija![304]
Chiquita. Bueno, bueno, chiquita![305]
Jot[306]а. Арагонская хота — это песня и танец; песня с затрудненными кадансами, суровая, дикая, стремительно разбегающаяся и снова тягучая, ярко мавританского склада, но без завитушек фламенко; каждая строфа соскальзывает в такую протяжную и круто замирающую жалобу. И хота — прелестный танец, стремительный, буйный, с мощным темпом галопа, прорывающимся из округлой затихающей кантилены.
Muy bueno, chica! Otra, otra![307]
Ola, niña! Ea![308]
Palmoteo, или хлопки. Пока один из группы танцует, другие сидят вокруг и выбивают такт ладонями, словно не могут выдержать эти потоки ритма, хлещущие в гитарных каскадах. И кричат. И топают. А гитаристы ерзают на стульях, топают и покрикивают. Да тут еще кастаньеты...
Rondalla — такая пузатая арагонская мандолина, звенящая металлом и певучая, подыгрывающая хотам-песням.
U. El U — валенсийская песня, экстатический рев певца в треске труб и сумасшедшем вихре кастаньет; отродясь не слыхивал такой знойной и яростной песни, как этот тягучий, надсадный вопль мавров.
Zapatear, или стучать подметками в ритмическом угаре.
Zamacuco.[309]
Bodega[310]
Испания, как всякая старая добрая страна, придерживается строгого деления на провинции; есть тысяча и одно различие между Валенсией и Астурией, Арагоном и Эстремадурой; даже природа присоединяется к этому областному патриотизму и родит в каждой провинции свое вино. Знайте, что вина кастильские придают храбрости, вина, скажем, из провинции Гранада будят тяжелую, ожесточающую тоску, а вина Андалузии полны благожелательной приятности; вина из Риохи проясняют мысли, вина каталонские развязывают язык, вина валенсианские берут за душу.
Знайте также, что jerez, если пить его там, где его производят, совсем не тот сладковатый херес, который пьем мы; это вино светлое, проникнутое кисловатой горечью, мягкое, как растительное масло, но при этом крепко ударяет в голову, потому что оно — приморское. Коричневая малага — густая и липкая, как душистый мед, таящий в себе огненное жало. А то еще винцо с названьем мансанилья из Сан-Лукара; как явствует из этого названья, — винцо молодое, игристое, мирское и веселое; выпивши мансанильи, идете, как парусник под свежим ветром.
Знайте, что в каждой провинции своя рыба и свои сыры, свои колбасы, бобы и дыни, маслины, виноград, сласти и прочие божьи дары местного производства. Вот потому-то старые, достойные доверия писатели и утверждали, что путешествия поучают нас истинам и добру; и каждый путешественник, отправившийся в дальние края, чтобы расширить кругозор, вам подтвердит, какая важная и редкостная вещь — хорошая таверна. Нет больше астурийских королей, но астурийский копченый сыр существует; «...златые дни Аранхуэса миновали...»[311], но клубника из Аранхуэса и теперь в зените своей исторической славы. Не обжирайтесь, не чревоугодничайте, и да явится ваша трапеза данью богам места и времени. Хотел бы я всегда есть икру в России, а бекон в Англии; но, увы, меня кормили икрой в Англии и английским окороком на земле испанской. Патриоты всех стран — это прямой заговор против нас; ни международный капитал, ни Четвертый Интернационал не представляют такой опасности, как Владелец Международного Отеля. Заклинаю вас, кабальеро, боритесь против его козней, выкрикивая, как священные слова на поле брани, что-нибудь вроде: Chorizo, Позор, Kalbshaxen[312], A la lanterne[313], Macaroni[314]. Одну с верхом, Porridge[315], Camembert[316], Pereat[317], Мансанилья и прочее в подобном роде, смотря по тому, где вы и насколько вы воинственно настроены.
Каравелла
Она пришвартована недалеко от той Торре-дель-Оро[318] на Гвадалквивире, где испанские корабли выгружали перуанское золото; и будто бы до последней доски, до последнего каната воспроизводит ту самую каравеллу «De Santa Maria»[319], на которой Христофор Колумб открыл Америку. Я пошел посмотреть на нее в надежде, что там у меня зародится какой-нибудь замысел о Христофоре Колумбе; облазил всю ее от трюма до верхушки, ложился на постель в каюте Колумба и спрятал на память один номер «Ля вангуардиа»[320], лежавший там на столике, — видимо, тоже со времен Колумба, — пробовал двигать эти самые фальконеты или кулеврины, — не знаю уж, как эти старые пушечки именуются, — причем едва не перебил ногу железным ядром, потому что они заряжены, но не сделал для себя никакого открытия, только очень удивился, что это славное судно так мало. Пражский магистрат, кажется, не доверил бы ему перевозку пассажиров даже до Збраслава[321].
Но наверху, на палубе, я вспомнил, что за спиной у меня иберо-американская выставка и что, когда ее закроют, на месте ее в Севилье останется большой иберо-американский университет, в который, как мы, севильцы, надеемся, будут приезжать молодые кабальеро из Мексики и Гватемалы, Аргентины, Перу и Чили. В эту минуту мне страшно захотелось быть испанским патриотом и радостно выкрикивать: «Hombres[322], вообразите только: за океаном не знаю сколько миллионов человек речь строят по законам словаря Мадридской академии! Пускай там государств столько же, сколько фиников на пальме, но ведь это один народ, и если взяться за дело по-умному, была бы одна культура, sabe? Представьте себе, кабальеро, что все люди, пользующиеся словарем Мадридской академии, стали бы заодно, — тут бы тогда было такое, что и Лиге наций не по плечу, тут была бы Евроамерика, была бы межконтинентальная антанта белой расы; helo, alli, была бы заново открыта Америка! Подумайте только, как мы, иберийцы, утерли бы нос этим великим державам с их вечными сварами из-за тоннажей и калибров! Amigos,[323] каждый estronjero[324], едва залезет к нам через Ирун или Портбу, как уже чувствует, что мы, испанцы,— люди некогда великой, всемирной славы; где это все теперь, черт побери, я спрашиваю? Во имя Гойи и Сервантеса, покажем-ка себя еще раз!»