Формы мифологизации и тем самым деформации общественного и личного сознания человека чрезвычайно разнообразны, и на некоторые из них Чапек обратил внимание не только в истории Бэды Фолтына, но и в книге «Как это делается» (1938), юмор которой приправлен горечью и серьезностью. Раскрывая технологию делания газеты и кинофильма, он показал, как они, особенно кино, участвуют в деформации человеческого сознания, поскольку мифы, распространяемые буржуазным кино, ориентированы на низкопробные, стандартизированные вкусы и инстинкты. Так, кинопромышленности ничего не стоит превратить идиллический деревенский роман почтенной старой писательницы Покорной-Подгорной (имя, разумеется, вымышленное) в лихой кинобоевик из жизни миллионеров, а роман молодого писателя «Крупная ставка», посвященный драмам человеческого сердца, — в фильм о скачках и спекуляциях на тотализаторе.
Для Чапека в те годы, когда фашистская и профашистская пропаганда деформировала сознание людей, вопрос о механизме создания мифа имел первостепенное значение, ибо позволял понять сложнейшие процессы, шедшие в социальной психологии той эпохи.
Рассказывая историю возвышения и крушения Бэды Фолтына, писатель подчеркивал, что тот владел лишь одним искусством — приписывания себе достижений других людей, наделенных талантом или способностями, не гнушаясь, покупать или выманивать сочинения бедных молодых композиторов. Одновременно он умел придать мнимую значительность собственной личности, пряча бесталанность за тщательно продуманной манерой поведения, которая, по общепризнанным стандартам, должна быть присуща «артисту». Миф требует веры, и поэтому все, кто делится своими воспоминаниями о Бэде, (а роман построен как совокупность рассказов разных людей о Фолтыне, — прием, характерный для поэтики Чапека), — сообщают о нем не только дурное, то есть истинное, но и нечто хорошее, что является, по сути, ложным. Такова технология воздействия мифа: он трудно искореним, ибо зиждится на вере, как правило слепой. Но у Бэды было и необъятное себялюбие, доходившее до жестокости по отношению к другим людям, что также входит в систему мифологизма, исследовавшегося Чапеком в его романе, на первый взгляд посвященного описанию частной судьбы частного человека, а на деле — одной из самых жгучих сторон духовной жизни тех лет.
В финале незавершенного, последнего романа Чапека содержатся глубокие размышления писателя о роли и месте искусства в борьбе и движении идей своего времени. До известной степени предвосхищая проблематику «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, романа о художнике, прозаклавшем душу дьяволу, то есть злу, с громадной тревогой говорит Чапек о проникновении в искусство того, что он называет сатанизмом: «…всякая чрезмерность, всякое буйство порождены его пагубным дыханием; любая мания величия, все показное раздувается его нечистой и судорожной гордыней». Со страстью и убежденностью доказывал он, что искусство не может стоять вне добра и зла и неизбежно принимает сторону того или другого. Истинное искусство любит мир, таинственность и величие бытия и стремится познать и воплотить богатство и красоту его форм. Это искусство братски обращено к людям и сражается за их свободу, благо, за человека.
«И напротив, есть искусство нечистое и проклятое». Оно идет в услужение реакции и само суть ее порождение. С ним Чапек на протяжении всей своей творческой жизни вел неустанную борьбу.
Он умер вскоре после мюнхенского сговора, и смерть избавила его от тяжких мучений, ибо впереди его ждали или Освенцим, или, как его брата Иозефа, — концлагерь Берген-Бельзен. Ни гитлеровцы, ни чехословацкие националисты не могли простить Чапеку его постоянной защиты идей свободы и его жестокой, бескомпромиссной критики фашизма и рожденных им мифов.
Как и все виды общественного сознания, искусство движется в потоке истории, влекомое ее могучим, неостановимым течением. Пути, по которым движется сама история, сложны и извилисты. Но в нашем веке стало очевидным, что люди и человечество смогут пробиться к подлинной свободе и социальной справедливости. Чапек тоже был вовлечен в тяжкий ток исторических перемен. Его исполненное доверия к созидательным силам жизни, к «нравственному порядку», обогащенное опытом общественной борьбы творчество обрело действенность. В историю мировой литературы нашего века он вошел не только как один из ее классиков, но как писатель, соединивший свое искусство с освободительными устремлениями эпохи.
Б. Сучков
Ранние рассказы[3][4]
Искушение брата Транквиллия[5]
Брат Транквиллий бежал из монастыря и удалился в пустынь, ибо, будучи весьма благочестивым, не любил мирского духа, заразившего в те поры монастыри. В пустыни повел он такую святую и праведную жизнь, что вскоре издалека стали стекаться к нему люди послушать мудрое и убедительное слово. Поскольку же отшельников имели обыкновение смущать злые духи, дабы отвратить их от жизни богоугодной и добродетельной (чему есть несколько в высшей степени примечательных примеров), то и брата Транквиллия посещал некий ласковый и отчасти даже сентиментальный бес, который теплыми меланхолическими вечерами искушал святость пустынника, соблазняя его образами прелестных обнаженных дев весьма легкомысленного поведения; впрочем, всему этому святой противостоял с твердостью, достойной всяческого уважения. Зато днем бесу приходилось выслушивать набожные сентенции, чему он и подчинялся без видимого сопротивления. Так и жили они в полном мире и согласии.
Однажды нежился бес на теплом песке, элегически откинув свой нервный хвостик; настроенный в тот день крайне сентиментально (ибо была весна), он грыз кончики своих мягких горячих пальцев и задумчиво, влажным взором следил за жилистыми руками угодника, который проповедовал, яростно жестикулируя. В конце концов отшельник сбился с литургического стиля и, тоже как-то разнежившись, принялся слагать застенчиво-любовную песнь в честь и во славу святой девы, царицы чистоты, любви и прелести, небесной возлюбленной и супруги; то был гимн, полный страстной нежности, подобный тем, которые певал святой деве Сусо[6] и святой Франциск Ассизский[7].
В то время как угодник трудился, стараясь излить свои чувства в прекрасных стихах и, зардевшись от нежности, шептал томные слова, бесу, видимо, пришло в голову нечто веселое, ибо его красивые губы дрогнула в улыбке.
На сей раз он слушал угодника с явным интересом.
На другой день бес нашел пустынника в состоянии экстатического блаженства; глубоко растроганный, захлебываясь от волнения, брат Транквиллий бормотал восторженные молитвы и с фанатическим видом воспевал Марию. Бес следил за ним весьма заинтересованно. Дело в том, что накануне вечером явилась пред отшельником дева — вся белая, такая прекрасная и белоснежная, какой он ее всегда себе представлял, — сказала несколько ободряющих слов и оставила ему в дар красивые старинные четки, искусно вырезанные из слоновой кости.
И костлявый подбородок Транквиллия дрожал от восторженных всхлипываний. Бес же слушал внимательно, ибо был хорошо воспитан и отличался самыми изысканными светскими манерами.
На следующий день брат Транквиллий, торжествующий и окрыленный, задыхался от радости, поскольку гостья приходила снова, беседовала с ним о добродетели целомудрия и, прощаясь, погладила его по тонзуре. Распалившись сладострастием, пустынник плакал и смеялся воркующим смехом; затем, утирая слезы и бессвязно лепеча что-то, он принялся убирать свою пещеру. Поскольку в счастье человек добр, то он погладил беса по курчавой голове; бесовское лицо приняло выражение серьезное и благосклонное.
Днем позже дьявол нашел пустынника в состоянии вдохновенного экстаза. Он почти оцепенел от блаженства и говорил путано и мало. Дева беседовала с ним до глубокой ночи, уходя, облобызала его, и осчастливленный угодник просто умирал от сладостной муки. Бес наблюдал за ним весь день с любопытством профессионального психолога.
На другое утро странное беспокойство обнаружил брат Транквиллий. Он исступленно потирал костлявые руки, дергал себя за бороду; то сладко улыбался, то впадал в глубокую задумчивость. Он сделался еще молчаливее и явно избегал разговоров о небесной возлюбленной; не признался даже, что гостья простерла свою любезность до того, что села к нему на колени.
По мере приближения вечера беспокойство его возрастало, и наконец, схватив четки, он начал упорно молиться. Бес явно был удовлетворен и временами изменял даже своей обычной сдержанности.
Следующий день пустынник провел в состоянии крайнего возбуждения. Оп вообще перестал разговаривать и даже молиться, лишь временами чуть ли не с подозрением поглядывал на беса, чье лицо сохраняло чрезвычайно солидное и глубокомысленное выражение.
В последний день пустынник стал с опаской избегать беса, глядя на него с немым, скорбным укором. Вид у него был весьма жалкий и поникший, он неотступно твердил молитвы, поминутно вытирая слезы. В полдень он с такой убедительностью проповедовал собравшимся богомольцам о добродетели целомудрия, что все юноши и девы окрестных мест решили уйти в монастырь, вследствие чего край совершенно обезлюдел. После проповеди бес, играя многозначительной и самодовольной улыбочкой, простился с братом Транквиллием и пошел прочь, хвостом своим, как тросточкой, сшибая головки цветов вдоль дороги. По-видимому, он держал путь к другому отшельнику.
Diabolus meditatur[8]. Бес удалялся, вполне удовлетворенный, так рассуждая с самим собою: «Глупец, кто боится дьявола, скрытого в грехах и провинностях; ибо дьявол — в экклезии[9], и я есмь экклезия, которая учит молиться: „A tentationibus Diaboli defende nos, Domini“[10]. Ибо я есмь тьма под светильником церкви».
Сказавши так, он усмехнулся и свернул к пустыни.
Возвращение прорицателя Гермотима[11]
Прорицателя Гермотима постигла участь большинства пророков: он не был понят. Какими бы благозвучными и мудрыми словами ни излагал он согражданам свою смелую философскую концепцию, основанную на том, что все в мире — призрачно, слушатели расходились, добродушно посмеиваясь на манер абдерских свинопасов[12], и качали головами, как бы говоря, что прорицатель Гермотим совершенно лишился рассудка.
Не менее горьким разочарованием были вознаграждены и его честные усилия на ниве гражданской. Дело в том, что в той стране власть захватила олигархия во главе с одним разбогатевшим погонщиком скота, а это очень не нравилось такому серьезному человеку, как Гермотим; последствием было то, что все общественное мнение обратилось против него, и о нем тайно распространяли некрасивый анекдот, будто во время последней боевой тревоги он наелся чесноку, чтоб уклониться от участия в битве.
Дело дошло до того, что даже собственная жена Гермотима, по имени Поликедия, — женщина в общем неплохая, — и та однажды, во время бурной семейной ссоры, воскликнула в отчаянии: «О, лучше бы мне выйти замуж за торговца сицилийскими девками, чем за философа! Ибо эти люди ни на что не годны и только болтают без конца всякий вздор о человеческой душе и других ненужных вещах!»
С той поры печален стал прорицатель Гермотим, видя, что и впрямь он ни к чему не пригоден; однако судьба рассудила иначе.
С некоторых пор стало происходить следующее: тело Гермотима порой целый день оставалось оцепеневшим и безжизненным, в то время как душа, по благосклонному соизволению высших божеств, покидала его, чтобы отправиться к нивам, более пышным, нежели те, что покрывали благословенные долины Эллады. Соскучившись по бренной своей оболочке, душа возвращалась, и прорицатель Гермотим беспрепятственно возобновлял своя обычные занятия.
И Гермотим привык к таким прогулкам своей души; благодаря им он обретал возможность общаться на берегах Стикса с душами умерших мудрецов и беседовать с ними о возвышенных и серьезных вещах, о призрачности мира и о скверности олигархической власти; равным образом вопрошал он души умерших о грядущем — например, покупать ли ему оливковую аллею у соседа Теофона, или действительно ли старый Калосфен — отец ребенка, рожденного женой этого старца.
Когда же, побуждаемый искренней своей преданностью интересам общества, изрекал Гермотим пророчества и потусторонние советы относительно того, как надлежит поступать его согражданам с их земными делами, — глупцы смеялись еще пуще и только плечами пожимали, твердя, что прорицатель Гермотим свихнулся.
Совершенно понятно, что Поликедия никак не одобряла подобных странных отлучек своего супруга, и это часто вызывало между ними недоразумения; однако теперь Гермотим уже не принимал к сердцу мелочную суету, чувствуя, что кратчайшим путем движется к бессмертию. Однако судьба рассудила иначе.
Раз как-то отправилась снова душа Гермотима на прогулку, а встретив на берегах Стикса душу прославленного логографа Агенора[13], задержалась там долее обычного.
Судьба историка Агенора была сходной с судьбою Гермотима: при жизни он не был понят. С тем вящим доверием объяснила ему Гермотимова душа свое учение о призрачности сущего и о бездарности олигархии. Агенор оказался одним из тех немногих, кто понял все значение мыслей Гермотима, подкрепленных примерами из истории, которая, как известно, есть учительница жизни. И так обе души духовным рукопожатием скрепили свое идейное братство.
Затем оба философа посетили острова Блаженных Теней, и Гермотим был представлен самому божественному Гесиоду[14], которому и прочитал блестящую диссертацию о призрачности земных явлений; Гесиод, со своей стороны, был настолько любезен, что посвятил Гермотима в тайны всего сущего и показал ему астральное коловращение и происхождение вселенной, из чего неопровержимо явствовало, что все — одно лишь мечтание и призрачность, единственная же реальность — людская глупость, воображающая в ослеплении своем, что мир материален.
Далее Гермотим удостоился беседы со справедливыми судьями (Миносом, Эаком и Радамантом[15]), которые со знаменитым своим беспристрастием назначают награды и кары в загробной жизни. Эти безупречные законодатели очень строго осудили несправедливую олигархию и объяснили Гермотиму, что единственно правильной политикой является правление жрецов, философов, пророков, ясновидящих и магов и вообще тех, кто посвящен в тайны и в сущность мира.
Потом душу Гермотима ввели еще в круг многих отличных усопших философов, и в таких-то возвышенных собеседованиях провела она там целых десять суток. Наконец она почувствовала настоятельное желание вернуться в телесную свою оболочку и, обдумывая по дороге великие планы, двинулась в обратный путь. Однако судьба рассудила иначе.
По дороге к родным пенатам Гермотим, в восхищении от того духовного богатства, которое он нес с собой, положил совершить следующее: прежде всего развить свою теорию, построив ее на основании фактов истории, астрального коловращения и происхождения вселенной, так, чтобы убедительность ее была признана всей неразумной Элладой, столь наивно верящей в реальность существования мира; во-вторых, решительно выступить против олигархии и установить правление жрецов, философов, пророков, ясновидящих и магов, а так как в небольшой его стране таковых насчитывалось крайне мало, то замыслил Гермотим отдать управление ею в руки свои собственные, затем в руки Косметора, старого жреца Аполлона, и в руки своего дяди, пробавляющегося заговариванием нарывов и оспы.