С немецкой, прусской точки зрения, план Людендорфа был, пожалуй, дальновиднее чем политика профессиональных германских политиков и стоящего за ними большинства рейхстага. Тога отстала от сабли. Правда, объясняется это чрезмерной верой тоги в саблю. Надо думать, что и Кюльман, и Гертлинг, и Криге рассчитывали свергнуть Советскую власть после победы Людендорфа на западном фронте. С их точки зрения, военное поражение немцев сделало невозможным свержение большевиков. С точки зрения Людендорфа, допущение большевистской пропаганды сделало невозможной военную победу Германии. В таких случаях принято говорить: «история выяснит». На самом деле она, разумеется, точно ничего не выяснит.
Как бы то ни было, после прочтения книги «Воспоминаний», еще яснее понимаешь, сколько случайного и не поддающегося учету было во всех этих апокалипсических событиях. Людендорф проиграл войну, но он мог ее выиграть. На наших глазах была произведена изумительная во многих отношениях попытка повернуть историю круто назад, и эта попытка едва-едва не удалась.
Видит Бог, не сложна и не нова та философия, во имя которой указанная попытка производилась. Людендорф открыто презирает современную демократическую цивилизацию. Собственный идеал его, если у него вообще есть идеал, далеко позади. Где именно? В Германии Бисмарка, в Пруссии Фридриха II, в Тевтобургском лесу, под знаменами Арминия? Во всяком случае — где-то там, на пути к каменному веку. Тем поразительнее твердая вера, не покинувшая по-видимому и теперь отставного диктатора, вера в полную осуществимость подобного идеала.
«Вся человеческая жизнь — борьба, — говорит Людендорф. — Внутри государств партии борются между собою за власть, точно так же в мире борются народы — и так будет всегда. Это закон природы. Воспитание и более возвышенная мораль могут умерить борьбу за власть, могут смягчить ее форму (последняя фраза, разумеется, вставлена для красоты слога. M.А.). Но они никогда не устранят борьбы, ибо это было бы противно природе человека и в конце концов противно природе вообще. Природа это борьба. Благородное не может существовать иначе, как при помощи силы».
Кто только не высказывал подобных мыслей в более или менее близких друг к другу вариантах? Генерал Бернгарди и Спиноза (по крайней мере отчасти), Ленин и Дарвин (вернее дарвинисты), Лассаль и Ницше. Все это банальные эмпирические истины против которых волтерьянцы совершенно напрасно спорят. Непонятно даже, для чего они собственно это делают: жизнь не переспоришь. Возможно однако — по крайней мере в теории, — вольтерьянство, делающее жизни некоторые уступки. Оно спорит не по существу, а о формах. Борьба, так борьба, но зачем же непременно при помощи танков и пулеметов? Для борьбы партий есть парламенты и газеты, для борьбы государств — третейские суды, Гаагский трибунал, Общество народов. Правда, нет ничего убедительнее танка и пулемета. Но именно чрезмерная их убедительность способна вызвать некоторые сомнения. Если спор, который велся с 1914 по 1918 год при помощи танков и пулеметов, стоил Европе десять миллионов людей и несколько тысяч миллиардов денежных единиц, то весьма правдоподобно, что после следующего спора, который будет вестись — скажем, в 1950 году- при помощи каких-нибудь сверх-танков и сверх-пулеметов, вообще больше некому и не о чем будет спорить. Тогда последние пулеметчики, вероятно, вспомнят о существовании разума и морали.
Говорят, что «Воспоминания» бывшего диктатора становятся Библией, на которой воспитывается молодое немецкое поколение. Я этому плохо верю. Для Библии эта длинная книга все-таки в целом недостаточно хорошо написана. Моисей был первоклассный литератор; Людендорф пишет значительно хуже. Кроме того, ему недостает того, что одно венчает славу политического героя: ему недостает успеха. Не из египетского рабства вывел он своих соплеменников, а, напротив, поверг их в египетское рабство. «В конечном счете» Людендорф оказался неудачником. На книгах неудачников не воспитываются народы. Поверженный кумир может остаться богом, но павшие боги обычно не принимают большого участия в решении людских судеб.
И все-таки трудно сказать с полной уверенностью, действительно ли наступил настоящий «конечный счет» для генерала Людендорфа. Его торжественно хоронят нынешние немецкие министры, еще не износившие башмаков, в которых они спасались из Берлина от войск Лютвица и Каппа. В те дни тень германского милитаризма неожиданно встала из гроба. Ее скоро снова уложили в гроб. Но наследники поглядывают на могилу как будто с некоторой опаской. Уж очень упорно они твердят, что покойник действительно умер. Это плохой симптом — разумеется, для наследников.
Отсюда никак не нужно заключать, будто прав тот французский издатель мемуаров Людендорфа, который видит в знаменитом генерале — будущего вождя немецко-славянского мира в борьбе с миром Версальских победителей. Уж очень это было бы прежде всего глупо, если б «славянский мир» (т. е. — говоря без обиняков — Россия) избрал себе в вожди победителя при Танненберге. Правда, глупость такого финала, в качестве решающего аргумента, сама по себе не может иметь значения. В «нелепой сказке, рассказанной дураком», глупостью никого не удивишь. Однако… еще одна война войне, еще победы и поражения, еще Танненберги, Лувены и Лузитании, свои доблестные подвиги и зверства противника, освободительные идеалы и гениальные генералы, кровавые потери врага, Отступления на заранее подготовленные позиции, — надоело… Вряд ли всем этим можно будет прельстить людей, переживших тысячелетие 1914-18 гг.
Жорж Клемансо
Dans les champs du Pouvoir, sur des treteaux qui ne paraissent eleves que parce que l'humanite d'elle-meme s'affaisse, des acteurs plus ou moins improvises jouent la scene du jour, dont le' sens leur echappe, en un drame dont le denouement se derobe a tous les yeux.
On nous dit que la Divinite Revolution doit changer l'ordre du monde. Je serais charme qu'elle voulut bien commencer par l'homme seulement…
Le monde est plein d'erreurs obstinement maintenues parce que l'homme redoute de changer des illusions familieres pour d'apres verites chargees d'inconnu. Et qui sait, apres tout, dans ce douloureux conflit du monde vrai avec le monde imagine, dans quelle mesure un seduisant mirage peut venir en aide a la faiblesse humaine pour l'acheve- x ment de sa journee.
Если историю трудно повернуть вспять, значит ли это, что ее нельзя задержать на месте?
Идея Людендорфа, по всей видимости, себя не оправдала. Может быть, идея Клемансо имеет больше шансов на успех.
Враги называют бывшего французского министра-президента реакционером и обвиняют его в «инкогерентности». Оба эти упрека в сущности не совсем основательны. Клемансо не реакционер, а консерватор — может быть, он даже единственный в настоящее время консерватор в самом тесном смысле последнего слова. Он не думает — не считает ни нужным, ни возможным — тянуть историю назад, как это делает Людендорф. Он только не видит решительно никакой надобности двигать ее вперед, будучи глубоко убежден, что впереди так же гнусно, как сзади. Людендорф презирает демократию, а Клемансо — ее и все остальное. С этой точки зрения в анекдоте о Буридановом осле скрыта глубокая философско-политическая мысль.
Несмотря на некоторую внешнюю непоследовательность, в действиях Клемансо всегда была неизменная мысль, вернее непоколебимое чувство, его глубокое презрение к людям. Этот Шопенгауер политики ненавидит, конечно, немцев, но не слишком любит и своих соотечественников, всецело разделяя, как будто, мнение знаменитого философа: «Jede Nation spottet ueber die anderen und alle haben Recht». По мнению Клемансо, люди всегда будут грабить и резать друг друга и всегда совершенно основательно, ибо лучшего они и не стоят. Собственно, главный политический трюк французского министра заключался именно в том, что он идее социального грабежа с некоторым успехом (по крайней мере, временным) противопоставил идею грабежа национального. «Грабь буржуев», «грабь помещиков», «грабь Германию», «грабь Россию», — будущее покажет, какой из этих лозунгов оказался наиболее сильным.
Года два тому назад кто-то в парламенте напомнил Клемансо об идеях Лиги Наций. Премьер был в хорошем настроении духа, — в том самом, в каком он пустил в оборот знаменитое словечко о noble candeur Президента Вильсона.
— «Лига Наций?» — переспросил он со своим несравненным искусством diseur'a. — «Ах, да, Лига Наций… В самом деле, при министерстве иностранных дел образована комиссия из профессоров для выработки проекта Лиги Наций. Весьма важная комиссия… Прекрасные профессора… Они выработают превосходный проект… Я его представлю парламенту»:
На скамьях палаты раздался смех. — «Надо было слышать, — писал на следующее утро, захлебываясь от восторга, Морис Баррес, — надо было слышать, как это было сказано. В голосе, в интонациях старика чувствовалось глубокое и совершенное презрение, единственно способное deniaiser les jeunes gens.»{19}
Правда, теперь Лига Наций существует, но к профессорскому проекту Клемансо, как известно, приложил свою дряхлую руку — и некоторые английские энтузиасты этой идеи, увидев ее конкретное осуществление, называют ее не League of Nations, a League of Damnations (Лига проклятий).
Психология политического деятеля обычно большого интереса не вызывает. В политике некогда вникать в душу и в ней человека для удобства принимаюсь за то, за что он сам себя выдает (иначе Бог знает, куда бы мы пришли) Между тем от психологических изысканий на тему — «как дошла ты до жизни такой?» — часто приходишь к выводам, имеющим чисто политическое значение. А если и не приходишь, то труд все же представляет хотя бы теоретический интерес.
Сколько раз за последние годы мы видели печальные сумерки политических богов и политических идолов. Давно ли на наших глазах скатился с гуттаперчевого пьедестала президент Вудро Вильсон? Но рядом с зловещей шуткой Goetterdaemmerung иногда происходит и процесс обратный. Так, на примере Клемансо судьба показала нам не менее своеобразную шутку.
20-го декабря 1892 г. во французской Палате Депутатов происходило необыкновенное заседание. Поль Дерулед в самый разгар панамского скандала вносил интерпеляцию по делу главного его героя, Корнелия Герца. — «Кто ввел во Францию этого немца? — спрашивал с необычайной резкостью оратор. — Кто вывел его в люди? За спиной этого иностранца скрывался француз, могущественный, влиятельный, смелый. Or, ce complaisant, ce devoue, cet infatigable intermediaire, si actif et si dangereux, vous le connaissez tous, son nom est sur toutes vos levres; mais pas un de vous pourtant ne le nommerait, car il est trois choses en lui que vous redoutez: son epee, son pistolet, sa langue. Eh bien! moi, je brave les trois et je le nomme: c'est M. Clemenceau!»
— «Да, это вы, — продолжал Дерулед, обращаясь к Клемансо, — Это вы в угоду внешнему врагу разрушали политическую жизнь Франции. Низвергая одно за другим бесчисленные министерства, сокрушая беспрестанно людей, стоящих у власти, внося при помощи вашего большого дарования смуту в умы и верования людей, вы, разрушитель, были оплотом внешнего врага. Я — противник парламентского строя, но не думаю, чтобы кто другой нанес ему когда-либо столь ужасные удары, как вы»… «Ce discours de violence inouie, joue, crie, sublime, — il faut le dire, — detendit cette Chambre contractee, la tira de sa peur et d'une longue servitudе… Clemenceau dans sa prosperite eut une certaine maniere d'interpellation directe, quelque chose d'agressif et qui prenait barre sur. tous. La familiarite du Petit Caporal avec ses grognards? Non! plutot un tutoiement pour laquais». — Так когда-то говорил участник этого парламентского заседания, нынешний обожатель Клемансо, а в то время его смертельный враг, — Морис Баррес. Приведенное замечание, кстати будь сказано, вполне основательно. Еще недавно один из обожателей Клемансо с неподражаемой наивностью описывал его в сущности самое сердечное обращение совершенно так, как дядя Андрея Ивановича Тентетникова (в одном из вариантов «Мертвых душ») расхваливал своего начальника, графа Сидора Андреевича: «Вот уж можно сказать собака, a добрейшая, благороднейшая душа. Сколько раз он меня, действительного статского советника, называл дураком, ну, что дураком, просто по-матерному выругает, и что же? через два часа ничего не помнит и опять дружески разговаривает, спрашивает, скоро ли опять жена отелится?» Не всем однако официальным обожателям свойственно такое благодушие — и на последних президентских выборах Клемансо был заботливо провален своими собственными политическими друзьями…
В тот день, 20 декабря 1892 г., друзья погибавшего борца вели себя еще гораздо хуже. Когда после речи Деруледа на трибуну взошел смертельно бледный Клемансо, он встретил зловещее гробовое молчание. На его фигуральный призыв «a moi, mes amis!» ответил, по свидетельству Барреса, один только голос: «Молодой Пишон, честная и наивная фигура, отозвался на призыв Клемансо{20}. Его голос прозвучал одиноко — при молчании других верноподданных, и создалось тяжелое впечатление неудавшейся манифестант. Такой скверный эффект достигается в театре, когда один статист изображает толпу. Клемансо это почувствовал. Гордец ответил резко:
«Мне никого не нужно».
Но он почувствовал и свое одиночество, и силу той ненависти, которая его окружала»{21}.
Вряд ли нужно говорить, что Клемансо был тогда жертвой клеветы. Несколькими месяцами позже другой националист, Мильвуа, решил окончательно доканать нынешнего отца победы. Он публично обещал представить документальные доказательства того, что «Клемансо — последний из негодяев». Этих доказательств — в атмосфере общей ненависти, окружавшей личность нынешнего кумира, — с нетерпением ждала вся Франция. Враждебные газеты заранее разгласили «la grande trahison de M. Clemenceau vendu a l'Angleterre». Много республиканских депутатов в долгожданный день заседания подходило к Мильвуа с сердечными пожеланиями: «Debarassez nous de cet individu». В парламенте готовили политическое убийство Клемансо, а у ворот стояли люди, собиравшиеся бросить его в Сену.
Разумеется, все оказалось вздором. Обещанные документальные доказательства, будто бы выкраденные из английского посольства, были грубейшим подлогом, как это выяснилось с совершеннейшей очевидностью во время их чтения с трибуны парламента. В палате произошел неслыханный скандал. Уничтоженный Мильвуа с видом полоумного замолк на трибуне. Дерулед, который был искренне убежден в подлинности документов и в государственной измене Клемансо, тут же на заседании подал в отставку, любезно объявив друзьям и врагам: «Vous me degoutez tous! La politique est le dernier des metiers; les hommes politiques les derniers des hommes; j'en ai assez, je donne ma demission!»
— «Ah! le rire de Clemenceau alors! — с горечью писал тогда Морис Баррес, двусмысленно намекая, что в разоблачениях Мильвуа не все было ложью. — Rire d'un surmene qui ne peut plus se contenir. Ses gestes fuyants de toutes parts. Ils se tape sur les epaules, sur les cuisses. Les tribunes s'epouvantent de le voir danser sur son banc… Au moindre faux pas, toute cette sorcellerie se fut abattue sur lui-meme. Il le sentit. Il sacrifia le tres beau discours qu'il avait prepare, qu'il eut si merveilleusement prononce…»
Дела давно минувших дней. Но интересные дела. Есть много поучительного в возвращении к далекому прошлому героев. Их отношения к толпе сильно выигрывают в ясности… Я ищу в этих забытых сценах, которые обходят молчанием нынешние биографы знаменитого министра, — я ищу в них ключа к сложной душе Клемансо.
Несмотря на моральное уничтожение Мильвуа, карьера недавнего диктатора Франции прервалась лет на 15. В клевете есть по-видимому чудодейственная сила. Кумир, боготворимый и сейчас большинством французского народа (это несомненный факт, — стоить послушать разговоры), был четверть века тому назад самым ненавистным человеком во Франции. Защиты его даже не слушали. Достаточно было того, что заведомые клеветники его обвиняли{22} (а в чем только его не обвиняли, — даже в уголовном убийстве). Он лишился своего места в парламенте, ему не давали говорить на митингах, его голос заглушали криками «Долой! в Англию! yes, yes!» Тогда он был Mister Клемансо, как впоследствии Жорес был Herr Jaures; и если бы в 90-х год ах война вспыхнула между Францией и Англией, то, быть может, для нынешнего «отца победы» нашелся бы свой Рауль Виллэн.