Пишущий эти строки из всех сепаратизмов видел своими глазами только один — украинскую самостийность. Газеты, выходящие на мове (судя по словам знатоков, на очень плохой мове), называли этот сепаратизм явлением огромного исторического значения. Но и противники самостийности считались с ней, как с фактом, требующим «весьма осторожного и вдумчивого отношения». Любопытно то, что перед этим фактом сепаратизма остановились с почтительным испугом даже большевики, люди, как известно, не слишком церемонящиеся с подлинной историей: они основали украинскую советскую республику, — правда, советскую но все же украинскую. Совершенно иначе воспринимала «факт огромного исторического значения» молва, предшественница малой истории: она резонно указывала, что, если бы не было самостийности, то кто бы знал и кто бы щедро оплачивал деньгами и почетом премьера Голубовича и «генерала» Петлюру?
Комедия украинской самостийности теперь, по-видимому, снята с репертуара. Но в других местах сезон политического фарса продолжается. К нам часто приходят вести о кабинетах, совещаниях, конференциях, заседающих в столицах так называемых «чушь-республик». Иногда Рейтер уныло делает попытку сообщить фамилии главных деятелей этих кабинетов — и всякий раз почему-то кажется, что фамилии им перевраны: так нам трудно привыкнуть к мысли, что премьерами, президентами, министрами могут быть люди решительно никому на свете неизвестные. А между тем, именно, в этой совершенной неизвестности весь raison d'etre подобных правительств.
Впрочем, победителей не судят, даже если они победители на час. Фарс пока продолжается и, по-видимому, с некоторым успехом: в академических кругах говорят, например, о приглашении на междусоюзнический научный конгресс представителей «чушь-республик». Пожелаем, чтобы эстонская физика, мордвинская химия и латышская математика были достойно представлены на конгрессе междусоюзнической науки.
«Пройдут года» — и конечно многое переменится. Мы узнаем, вероятно (уже есть кое-какие прецеденты), что 99 % сепаратистов были сепаратистами только временно, по дальновидным тактическим соображениям, а в глубине души неизменно держали курс на «единую и неделимую»… Малая история составить в алфавитном порядке список темных людей, бывших министрами, президентами и послами. Это будет с ее точки зрения необходимое и достаточное объяснение всему случившемуся.
В психологическом отношении здесь перед нами картина, сходная с той, какую являет собой большевизм: сколько негодяев горит ныне желанием возродить несовершенное человечество! сколько Алкивиадов желает найти применение своим политическим и другим талантам!..
Так дело обстоит не только у нас. Никогда во всем мире рекламная демагогия и демагогическая реклама не имели такого успеха, как теперь. Валит густой дым от гаснущего огня. После сенсаций, которыми нас ежедневно оглушали в течение последних пяти лет, курс славы совершенно изменился — не только количественно, но и качественно. В старину (шесть лет тому назад была старина) писатель, желавший обновить на своем челе приглядевшиеся или потрепанные лавры, в лучшем случае писал сенсационную статью, в худшем — учинял скандал в публичном месте. Теперь ему необходимо по крайней мере взять Фиуме.
Разве не было бы всем спокойнее, если б современные Алкивиады завели себе собак?
Трагедия-фарс (О польско-советской войне)
Существует теория (обыкновенно приписываемая Гегелю), по которой всякое явление повторяется в истории дважды: один раз — как трагедия, другой раз — как фарс. Если б эта теория была верна, то за страшной драмой мировой войны должна была бы последовать комическая на нее пародия. Я не хочу сказать, что оно так в действительности и случилось. Но до известной степени подобный взгляд находит подтверждение в нынешних событиях.
Все в этой польско-советской войне было хорошо, самобытно и своеобразно, начиная, с самого ее возникновения. Директор банка Грабский дал Аннибалову клятву освободить единокровный Киев от векового московского ига. Радек и Дзержинский, как один человек, поднялись на защиту святой Руси от ляхов. Генерал Брусилов не стерпел обиды, нанесенной коммунистическому идеалу. Таково было начало; продолжение было лучше.
В стратегическом отношении — решаюсь утверждать это, не будучи стратегом — ни одна кампания Наполеона не являла такой стремительности, такой быстроты натиска, такой молниеносности наступления, как первый поход — поляков на Киев, — как второй поход — большевиков на Варшаву — и как третий поход — поляков на Брест-Литовск. Знаменитейшие прорывы мировой войны по размеру пройденного пути и по быстроте его прохождения ни в какое сравнение с этими походами не идут и идти не могут. По дороге между Киевом и Варшавой, как известно, расположен целый ряд Верденов; но они брались обеими сторонами со сказочной быстротой, далеко за собой оставляющей штурмы Льежа, Антверпена и Мобежа. Польско-советские Наполеоны показали, что неприступные крепости можно брать и без сорокадвухсантиметровых мортир и даже вообще без артиллерии. Так, Осовец, который в 1915 году продержался несколько месяцев против армии Гинденбурга и Людендорфа, в 1920 году переходил из рук в руки за промежуток времени, отделяющий утренний номер Matin от вечернего номера Temps. Всего изумительнее в этих невиданных в истории чудесах военного искусства было то, что военный корреспондент английской газеты (помнится, Times'a) невозмутимо назвал «крайне малым коэффициентом кровопролития».
Этот необычайный стратегический темп событий, в связи со столь же необычайной изменчивостью военного счастья, создал еще более необычайные осложнения при ведении мирных переговоров. Так, 22 августа в Минске Данишевский на заседании мирной делегации хладнокровно предъявил полякам все каменевские. пункты: польская буржуазия разоружается, польская буржуазия гарантирует, польская буржуазия обязуется. А на следующий день представители польской буржуазии столь же хладнокровно заговорили с москалями о границах 1772 года.
Не менее своеобразна была и творимая легенда этой войны. Мы все помним 1914-ый год. Помним, как казак Кузьма Крючков в один день насадил на пику двенадцать австрийцев. Помним, как три французских пуалю взяли в плен сто пятьдесят бошей-улан (в представлении парижских газет вся германская армия тогда почему-то состояла из гусар смерти и из улан). Помним, как чудо-богатыри, врываясь на плечах неприятеля в польскую деревню, отпаивали теплым молочком грудных младенцев, которым вылощенные прусские лейтенанты в моноклях и коварные немецкие сестры милосердия{3}, уходя, как водится, выкололи глаза… «Ou sont les neiges d'antan»? Где «Биржевка»? Где военный обозреватель Михайловский? Где военный бытописатель Окунев? Где военный лирик Григорий Петров?
В эту войну не было ничего подобного. Наскоро, уныло, точно исполняя необходимый, принятый у больших, обряд, обе стороны по радиотелеграфу обвинили друг друга в зверствах, кратко пожаловались «цивилизованному миру» и успокоились, справедливо рассудив, что цивилизированному миру зверства несколько надоели: даже не издали по данному вопросу никакой «книги»; одно это было явным нарушением порядка. Что касается геройских подвигов, то из них цивилизованный мир был оповещен только об одном, — именно о тех чудесах храбрости, которые проявила польская мирная делегация, перешедшая через три горящих моста ровно за одну минуту до того, как все они обрушились в воду. Это тоже было своеобразно. Кузьма Крючков заколовший двенадцать австрийцев, выражал стиль 1914 г. Но Кузьма Крючков в роли делегата, посланного просить о мире, это, по-видимому, последнее слово военной моды.
Само собой разумеется, что комическую ноту усиливал на польской стороне выступавший в качестве «нашего верного и доблестного союзника» генерал Петлюра. До известной степени его компенсировал у большевиков 25-летний главковерх князь Тухачевский. По словам Л.Н. Толстого, по Тульской губернии в 80-х годах ходил сумасшедший мужик, называвший себя светлейшим военным князем Блохиным. Коммунистический князь-главковерх Тухачевский ему, вероятно, приходится родней. Недурен был также тот большевистский генерал, который, заняв Сольдау, поклялся — честью красного мундира — не уходить из города, пока он не будет возвращен Германии, — и ушел на следующий день.
Комический элемент стал исчезать из всей этой истории, когда в Варшаву приехал Веган и с ним шестьсот французских офицеров. Обозленный генерал, привыкший к другой войне, по-видимому, обратился к польской армии с теми самыми словами, с которыми его соотечественник, экспансивный капитан русской службы Маржерет обращается у Пушкина к бегущему воинству царя Бориса: «Куда, куда? Allons… Пашел назад! Mordieu, j'enrage: on dirait que ca n'a pas de bras pour frapper, ca n'a que des jambes pour fuir». И весьма возможно, что словам этим ныне — в стане разбитой большевистской армии — угрюмо вторит по Пушкину: «Es ist Schande» — немецкий капитан русской службы Вальтер Розен, один из тех германских офицеров, которых жажда мщения союзникам гонит теперь куда угодно: к Троцкому в большевики, в младосирийцы к эмиру Файсалю, в турецкие националисты к Мустафе Кемаль-Паше.
Да, именно: es ist Schande… Ведь перед нами не только фарс, но и трагедия. Даже при самом малом «коэффициенте кровопролития», война есть война, т. е. вещь страшная и жестокая. Ужасом безумия веет от этих двух несчастных армий, стремительно бегущих одна от другой, то на восток, то на запад, и так явно горящих желанием сдаться в плен друг другу. Польскую победу под Варшавой сравнивали с битвой при Марне. При чем тут Марна? После Марны немцы отступили на шестьдесят километров, — в полном порядке, не потеряв ни артиллерии, ни знамен, — и на новых позициях продержались четыре года. Советская же армия обращена в паническое бегство под стенами неприятельской столицы, чему, я думаю, нет прецедентов в мировой истории.
Какие выводы следуют из всей этой, чужой нам, войны? Много выводов. Оказалось, во-первых, что дважды два все-таки четыре, а не пять и не стеариновая свечка. Сила невежества проявила себя недолговечной. Воплощенная в образе генерала Вегана буржуазная математика, капиталистическая стратегия и эксплоататорская тактика, одним словом, все то, что преподается во французской Академии Генеральнаго Штаба, постояли за себя в борьбе с военным гением Троцкого, с боевым опытом Тухачевскаго и со стратегическими познаниями Буденного. Оказалось, что митинговым ораторам не следует становиться военными министрами, что мальчишкам-подпоручикам не надо составлять планов наступления, и что малограмотные вахмистры не должны командовать армиями. Власть тьмы провалилась в области искусства войны; может быть, скоро мы достигнем сходного результата и в политике.
Оказалось также, что польский крестьянин может жить и спать спокойно, не распространяясь «от моря до моря». Тот, кто знает хоть немного поляков, их историю, их искусство, их прекрасную литературу, всецело проникнутую древними рыцарскими идеалами, не может усомниться в храбрости польского народа. Беспримерный военный крах, проявившийся в бегстве от Киева до Варшавы и чуть-чуть не вылившийся, при благосклонном содействии Ллойд Джорджа, в полную капитуляцию перед большевиками, показал только то, что польский народ не желает никакой войны вообще, и всего менее склонен к войне, завоевательной.
То же самое относится к народу русскому, храбрость которого еще менее оспорима. Крепостной мужик коммунистической России, по-видимому, не слишком горит желанием проливать кровь во имя идей Третьего Интернационала, да еще под руководством тех людей, которым, как Пушкинскому старцу Варлааму, «что Литва, что Русь ли, что гудок, что гусли».
Оказалось также, что судьбы людей, народов и правительств чрезвычайно изменчивы. «Never say die» (никогда не говори пропало), — утверждают англичане. Генерал Веган, которого не запугали даже сообщения газеты «L'Humanite» о четырехмиллионной советской армии, блестяще это показал под стенами Варшавы. Его пример имеет значение и для России. В гражданской войне тоже побеждает тот, у кого крепче нервы.
О правителях
Однажды в Версали король Людовик XV неожиданно вошел в комнату маркизы Помпадур. Сидевший у фаворитки, в числе других лиц ее свиты, доктор Кене вскочил и изобразил на лице крайнюю растерянность. После ухода монарха одна из придворных дам, госпожа Оссэ, лукаво спросила перепугавшегося врача:
— Смею ли, сударь, узнать причину столь непонятного волнения?
— Как же мне было не волноваться? — отвечал Кене. — Всякий раз, когда я вижу короля, я думаю: вот человек, который может приказать, чтобы мне отрубили голову.
— Помилуйте! — воскликнула госпожа Оссэ. — Король так добр!..
Мишлэ, рассказывающий этот анекдот, остроумно и справедливо замечает, что госпожа Оссэ в своем восклицании совершенно точно определила причину Французской Революции: при старом строе единственная гарантия того, что человеку не отрубят головы, заключалась в крайней доброте короля.
Мне этот эпизод вспомнился отчасти в связи с нашумевшей статьей, в которой Максим Горький трогательно описывает «почти женскую нежность к людям» Ленина, его славный, хороший смех и тайные душевные страдания, причиняемые советским террором этому кроткому человеку. Жалость к несчастненьким, как известно, составляет одну из традиций русской литературы; об этом и об ame slave вообще сказано, слава Богу, в Европе достаточно глупых слов. Против жалости, разумеется, ничего возразить нельзя; но до сих пор полагалось, если уж жалеть, то по крайней мере жалеть кого следует. Максим Горький здесь оказался новатором. Советский террор несомненно дает богатый материал для проявления жалости. Горький ее и проявляет: ему мучительно, прямо до слез жалко — ему жалко Ленина! Ленин так устал, истребляя контрреволюционеров и саботажников. «Я знаю глаза, в которых жгучая боль запечатлелась навсегда, на всю жизнь. Всякое убийство мне органически противно, но эти люди — мученики, и совесть никогда не позволит мне осудить их»{4}. Мученики террора, оказывается, — Ленин, быть может, также (Горький говорит во множественном числе) Дзержинский и Лацис. Ах, несчастненькие!
О статье Горького достаточно говорилось, хотя некоторые ее достоинства еще не вполне оценены. В чисто художественном отношении образ человека со славным добродушным смехом и с глазами, в которых навсегда запечатлелась жгучая боль, вряд ли можно отнести к числу шедевров. Коммунистический Челкаш не удался талантливому писателю. Я говорю обо всем этом только в связи с идеями, вытекающими из анекдота Мишлэ. При советском строе единственной конституционной гарантией является доброта руководителей Чрезвычайки. Не сомневаясь ни в искренности большевистских симпатий Максима Горького, ни в его личной порядочности, я вынужден заключить, что он двадцать пять лет боролся с самодержавием, совершенно не понимая, во имя чего ведется эта борьба.
Часто приходится слышать рассказы о прекрасных душевных свойствах разных других правителей. Эти рассказы бывают иногда ближе к истине и тем не менее они также вызывают некоторое недоумение. Душевные свойства правителей имеют в большинстве случаев ограниченное значение. Их доброе сердце и личная честность, как и их жестокость, сами по себе — ни к чему. Это Артемий Филиппович Земляника лечил своих больных не столько медикаментами, сколько честностью и усердием. Но ведь на то его больные и выздоравливали — как мухи.
Наполеон выражал как-то неудовольствие по поводу политики своего брата, которого он посадил королем в Вестфалию. Ему робко в ответ указали на доброту вестфальского короля.
— Что толку в его доброте? — сердито закричал император. — Когда о монархе говорят, что он добр, значить он ни к черту не годится!
Наполеон отнюдь не хотел этим сказать, будто правитель должен быть зол или жесток; здесь, как и всегда, он был по ту сторону доброты и злобы. Впоследствии на острове св. Елены развенчанный император сравнивал себя с Робеспьером: цель у них, по его словам, была одна и та же; оба стремились овладеть революцией и успокоить Францию. Но свое политическое превосходство над революционным диктатором Наполеон видел в выборе пути: казнями и террором нельзя было положить конец государственному развалу. Надо было угадать, чего хочет народ, произвести отбор и дать стране необходимое. В этом император видел свою главную заслугу перед Францией и к этому, по его мнению, сводилось трудное искусство власти. Править против воли народных масс, особенно в период революции, можно лишь очень недолго. Со всей своей энергией, со всей своей дальновидностью, со своим совершенным презрением к людям, могущественный император Наполеон склонялся перед политическими настроениями бретонского крестьянина и перед социальными идеями парижского консьержа.