Огонь и дым - Алданов Марк Александрович 8 стр.


Самобытность — хорошая вещь, поскольку ее не подвергают своеобразным опытам reductionis ad absurdum. От дыма той и этой самобытности надо освободиться раз навсегда. Мы видели — своими глазами, без цветных стекол теории — Европу и Россию и до войны, и во время страшного испытания, и после него. Не все в Европе хорошо, об этом что и говорить. Но со всем тем дурным, что в ней есть, у Европы не только нам, но и Америке, можно и должно многому поучиться: в результате грозных уроков жизни мы начинаем доходить до азбуки, до азбуки Потугинских идей. Никогда не мешает, конечно, повторять азбуку, хотя это скучно. И не азбука ли приводит нас к мысли, что нужно поскорее забыть самую возможность противопоставления двух понятий: Европа, Россия.

В области внутренних взаимоотношений «старшего и меньшего братьев» мы, слава Богу, тоже начинаем приходить к азбуке. Нам пришлось убедиться в том, что и «публика» не сплошная грязь, и народ не сплошное золото. Жизнь меланхолически поставила здесь знак равенства: публика стоит народа, народ стоит публики. Им остается только так или иначе протянуть друг другу руку; и дай Бог, чтобы это было сделано поскорее: иначе будет плохо и публике и народу.

Tragoedia Moscovitica

А в прошлое заглядывать не мешает — даже в далекое прошлое. Урок Великой Смуты, этой «Tragoedia Moscovitica», как назвал ее современник, мог бы теперь очень пригодиться. Цель, в которой тогда стремились думные люди, сводилась к следующему: «Общим Советом Российское Царство управляти», «всякаго человека не осудя истинным судом смерти не предати», «дворов, лавок и животов не отымати», «бояр и гостей, и торговых, и черных людей от всякаго насильства оберегати».

Лучше бы мы и теперь не придумали. Нельзя сказать, чтобы за триста лет Россия сильно приблизилась к осуществлению этих вечных бессмысленных мечтаний. В.О. Ключевский, вслед за лекарем Авраамом Палицыным, видел в смуте «стремление общественных низов прорваться наверх и столкнуть оттуда верховников», дабы последние «в прах вменяемы бываху». Мы это явление называем теперь большевизмом. С.Ф. Платонов дал Смутному Времени несколько иное объяснение. Несомненно, однако, то, что в иных конфликтах «Великого Лихолетья» мы находим довольно точное подобие многих нынешних споров. Так сторонники идеи интервенции могли бы взять в некоторых фактах Смутного Времени свою историческую традицию. Не кто иной, как М.В. Скопин-Шуйский, народный герой и патриот, ездил к шведам за помощью против Тушинского Вора и действительно спас Москву при содействии иноземных войск. Были тогда и яростные противники интервенции — вроде Мартова и Чернова, были и такие политические деятели, которые «ни вещати дерзаху, ни молчати смеяху». Были, наконец, умные люди, понимавшие, что интервенция интервенции рознь и всецело зависит от «конъюнктуры» (в стилистическом отношении, это тогда выражалось гораздо лучше): принципиально они иностранной помощи не отвергали, но считали, например, богомерзкой идею «вкупе с поляки на Москву ходите». — Да простит им Б.В. Савинкова

Не слишком нова и мысль коалиции, проект Национального Единения, о котором мы спорим вот уже две недели{15}. Перед воцарением Василия Шуйского, нечто в этом роде предлагал «Михалка» Татищев, человек весьма неглупый, но злой и лукавый. Его идея имела успех, но впоследствии Татищева «посадили в воду» (т. е. утопили), или, как еще более мягко и образно выражается дьяк Тимофеев, опустили «в речную быстрину воднаго естества». Правда, это было сделано не за идею коалиции, и участь «Михалки» никак не должна обескураживать нынешних сторонников Национального Единения. В осуществлении своей идеи Татищев и его товарищи, как теперь Г.Е. Львов и М.М. Винавер, наткнулись на чрезвычайные трудности. «Оскудеша премудрые старцы и изнемогоша чюдные советники». Главная трудность заключалась в том, что каждый боярин желал стать царем. Исключение составлял первый из бояр, кн. Ф.П. Мстиславский, старик кроткий, богобоязненный и совершенно лишенный честолюбия. Этот странный политический деятель всех, кто ему предлагал почетный сан, ругал нехорошими словами и грозил уйти в монастырь, если его изберут в цари. Но другие бояре были настроены иначе. Старая московская знать настаивала на том, чтобы при переговорах принималась в расчет исключительно порода, а не заслуги. Бояре словно прониклись мыслью своего великого английского современника, слишком часто ныне забываемой: «если с каждым человеком поступать по его заслугам, то кто бы избежал побоев?» Однако и насчет «отечества» сговориться было не так легко. Знатнейшими из князей в потомстве Рюрика были бесспорно Шуйские, впереди Воротынских, Курлятевых, Одоевских, Масальских, Львовых, Барятинских, Кропоткиных и др. Но против Рюриковичей выдвигались Гедиминовичи. О старшинстве в роду Гедимина спорили Голицыны и Хованские; потомки старшего Гедиминова сына Наримунта. Однако, правнуки младшего сына Ольгерда, Трубецкие, подкапывались под старших родичей и высказывали крайне обидные и, вероятно, неосновательные суждения относительно супружеской чести Наримунта Гедиминовича. Сильно интриговал в свою пользу и «Кошкин род». Так называли — по прадеду Кошке — бояр Романовых. Но об этих выскочках, не имевших титула, «княжата» сначала и слышать не хотели. Позже появилась и партия Тушинского вора, преимущественно из бояр не титулованных но «с отечеством», как Вельяминовы и Плещеевы.

Историки много спорили о том, какие политические идеи и социальные силы скрывались за этими, часто столь курьезными, конфликтами. Гораздо интереснее — особенно теперь — было бы выяснить, что такое представляло из себя движение 1612 г., положившее конец Великому Лихолетью. Эту задачу поставил себе в молодости С.Ф. Платонов, который говорит в своей магистерской диссертации о «Древних сказаниях»: «Мне хотелось изучить нижегородское движение всесторонне, узнать социальный составь населения среднего Поволжья, узнать, какой сословный слой был там господствующим и почему. Это, как я мечтал, позволило бы мне указать предводителей народного подвига, понять народное движение 1611–1612 гг. в самых его корнях. Тогда стало бы ясно, кто именно освободил Москву в 1612 г., и кто остался победителем в многолетних смутах». С.Ф. Платонову не удалось разрешить поставленную им задачу вследствие отсутствия материалов. Он склонялся к мысли, что тогда спасли Россию средние классы населения. Если это верно, то очевидно обстоятельства сильно изменились с тех пор.

Не менее интересен — по нынешним временам — вопрос о личностях вождей народного движения 1611–1612 гг., вопрос, вызвавший известный спор И.Е. Забелина с Н.П. Костомаровым. Ничего выдающегося в этих вождях во всяком случае не было. Гермоген был «не сладкогласив, не быстро разпрозрителен и слуховерствователен». Минин и Пожарский не блистали ни умственными ни моральными качествами, что не помешало им спасти от гибели Россию. Быть может, не надо придавать особого значения личным недостаткам того или другого политическая деятеля. Не надо также забывать, что Москва была взята не сразу, a после нескольких попыток, неизменно кончавшихся неудачами.

Финал общеизвестен. Общеизвестно и то, что через год после освобождения Москвы, Романовы выдали Пожарскаго головой Борису Салтыкову. За царем служба не пропадает. Не очень следует рассчитывать на чью бы то ни было благодарность и Пожарским нашего времени.

По дороге домой

На старой улице Denfert-Rochereau по правой стороне — если идти от всем известного памятника, поставленного на том месте, где не был расстрелян маршал Ней — тянется вековой сад. Он расположен на границе обоих полушарий, ибо мимо него, через купол Обсерватории, проходит парижский меридиан рассекающий мир на две части. Улица Denfert-Rochereau прежде называлась улицей Ада, rue d'Enfer, по той причине, что при Роберте II на ней обосновались черти, по ночам производившие адский шум. Черти давно съехали — не то на Брокен, не то на Лысую Гору — и сто лет назад их квартал был чуть ли не самым тихим в Париже. В ту пору здесь поселился Шатобриан, которого все мы еще недавно почитали одним из величайших стилистов Франции: все бренно, — на днях компетентный человек, Анатоль Франс, заявил, что Шатобриан, как и Стендаль, писал скверно, — и этим заявлением вызвал большой скандал в кругах французских lettres. Но в 20-х годах 19-го века великолепный виконт находился на вершине славы. Настроен он был, однако, крайне мрачно. Все его обидели. Революция заставила его эмигрировать; Наполеон воротил его, но не вознаградил; Людовик XVIII вознаградил, но недостаточно; Карл X предложил ему портфель народного просвещения, а старику хотелось быть министром иностранных дел. Госпожа Шатобриан ему надоела; госпоже Рекамье он надоел. Критика им, правда, восторгалась, но она не менее восторгалась другими, — каким-то мальчишкой Виктором Гюго. Вдобавок у автора «Мучеников» не было денег — douleur nonpareille, говорил об этом горе Рабле, — и он, по собственному трагическому выражению, «заложил свою могилу», иными словами, продал посмертное издание своих сочинений. Здесь, на rue d'Enfer, Шатобриан писал «Memoires d'Outre-tombe»; отчаянно защищался от врагов, которые на него не нападали, и яростно изобличал людей, которые ни в чем не были виноваты. В этой книге, вряд ли не лучшей из всего им написанного, разочарованный старик сжег все, чему поклонялся, — и не поклонился ничему из того, что сжигал: угрюмо простился с монархией — и вперед плюнул на демократию.

Счастливым обладателем части исторического сада, в котором была написана знаменитая книга, является ныне проф. В.А. Анри, гостеприимно приютивший у себя редакцию демократического журнала «Грядущая Россия» (журнал этот бренностью превзошел славу Шатобриана: он не продержался и ста лет). Автор «Загробных мемуаров», вероятно, не предвидел возможности такого надругательства над своим убежищем. В Бурбонах он разочаровался, но в Романовых, кажется, верил твердо: Александр I за ним ухаживал и наградил его орденом Андрея Первозванного… Надо думать, что самое сочетание идеи демократии с грядущей Россией вряд ли бы понравилось старику.

Против калитки, выводящей меня из сада Шатобриана, открывается вход в катакомбы Парижа. Это самое зловещее кладбище в мире — складочное место всех других кладбищ, которые во французской столице перегружены еще больше, чем меблированные квартиры. Со времен древнего Рима сюда свозят телегами безымянные кости давно забытых людей… Баррас доказывает в своих «Мемуарах» — ему и книги в руки, — будто в той могиле, которая считается могилой Людовика XVI и над которой французские роялисты и теперь ежегодно служат мессу в день казни короля, в действительности похоронен Робеспьер. Это возможно. Все возможно. Но еще вероятнее то, что и Робеспьер, и Людовик рядом свалены здесь, в каком-нибудь углу бесконечных парижских катакомб.

Над катакомбами тоже много интересного. В этом необыкновенном городе чуть не каждый угол так или иначе принадлежит истории. «Много могли бы рассказать эти стены», — говорят в подобных случаях судебные хроникеры. Но стены рассказывать не желают. Вместо них рассказывают книги. Прошлое камней Парижа изучили толком четыре человека: Викторьен Сарду, маркиз де Рошгюд, Жорж Кэн и Ленотр. А я, хоть пятнадцать лет по указке ученых людей произвожу набеги на старые кварталы мировой столицы, не знаю десятой доли их загадочных, романтических и большей частью кровавых летописей.

Зато я знаю — частью по воспоминаниям, частью по расспросам — и такие углы Парижа, о которых ничего не прочтешь ни у Кэна, ни у Рошгюда, ни у Ленотра и которые, пожалуй, тоже принадлежат теперь истории.

Если б стены одного из домов на улице Baillou, расположенной в квартале катакомб, пожелали разговориться, то мы бы услышали, что лет десять тому назад в них помещалось странное учреждение. Оно называлось школой. В нем жило шесть или семь русских. Они назывались рабочими. Но назывались они так больше для красоты слога. На самом деле люди эти нигде не работали и скорее всего жили здесь именно для того, чтобы не работать: их содержали и кормили бесплатно. Я в ту пору мало интересовался указанным учреждением; но и тогда мне нередко приходилось слышать юмористические рассказы о нравах его обитателей и о том, что в нем происходило.

Раз или два в неделю в эту школу являлся невысокий, лысый, рыжебровый человек и, грассируя как камер-юнкер, равнодушно читал шести невежественным, часто пьяненьким, слушателям лекции странного свойства. Профессор подробно объяснял, что он будет делать с землею, с заводами, с богатством России, когда станет ее хозяином. Говорил также — эту мысль он изложил в ту пору и письменно, — что с обладателями земель и заводов — в первую очередь с царем и дворянством — ему придется расправиться беспощадно и что такая расправа называется террором. Говорил еще, что одной России ему мало и что он намерен по-своему переделать все пять частей света. Из слушателей те, что поумнее и потрезвее, усмехались, другие хлопали глазами. Если же кто решался для форсу возражать, то равнодушный профессор внезапно приходил в ярость и выживал вольнодумца из школы. Поговорив с час, он уходил в свою конуру на улице Marie-Rose в доме номер 4. Настоящее имя этого Фердинанда VII Поприщина было известно немногим. Звался он в разную пору различно: товарищ Карпов, товарищ Ильин, товарищ Тулин. Теперь он имеет в мире некоторую известность под именем товарища Ленина.

По пути с rue d'Enfer в Пасси трудно ответить на вопрос, каким образом могло случиться, что на три года стал действительностью страшный сон кровавого безумца, посланного миру в наказанье за его грехи. Много книг будет об этом написано в ближайшее тысячелетие… «Жизнь есть сон» — для этой темы я встречаю по дороге немало иллюстраций.

Вот на большом бульваре в той самой уютной квартирке, где, не зная об ужасном своем предшественнике, живет очаровательная молодая чета, непростительно счастливая на развалинах залитого кровью мира, Азеф производил деловитый подсчет: сколько террористов нужно выдать для виселицы департаменту полиции и сколько высоких особ — подвести под бомбы революционеров, чтобы ни с той, ни с другой стороны не быть заподозренным в двойной игре…

Прославленный реакционный премьер, у которого состоял на службе Азеф, давно почил последним сном рядом с могилами Искры и Кочубея. За ним в свое время долго охотился знаменитый террорист, Печорин русской революции. Не так давно я имел случай видеть, как с этим человеком оживленно беседовал близкий друг, сотрудник и родственник погибшего министра-президента. Уменье забывать личное в дни национального бедствия делает честь людям. Но — жизнь есть сон…

Убил премьера, впрочем, не этот террорист. Его убил загадочный человек, киевский адвокат и тайный агент Охраны, вивер по образу жизни и Мефистофель в душе. С ним я играл в винт в то время, когда оба мы кончали гимназию. Вести же следствие по его делу, т. е. попросту его вешать, приезжал мой гимназический товарищ, сделавший блестящую служебную карьеру: в 1911 г. он был фактическим главой Департамента Полиции, — «довольно счастлив я в товарищах моих». Когда по литературному делу был присужден к году крепости известный историк, сотрудник «Русского Богатства» и «Вестника Европы», почему-то желавший отбывать наказание в Двинской крепости (это было возможно лишь при сильной протекции), старое киевское знакомство было пущено в ход и Департамент любезно оказал историку услугу. Узник Двинской крепости впоследствии стал самостийным министром при самостийном гетмане и в качестве главы украинского правительства принимал просителей в том самом кабинете генерал-губернаторского дома, в котором Столыпин в роковой для него день читал донесения Богрова об Елене Ивановне, приехавшей убить царя. Никакой Елены Ивановны в действительности не существовало; но Николай II легко мог быть убит в вечер 1 сентября 1911 года. Об этом две правые газеты — одна киевская, другая столичная — на следующий день после выстрела в городском театре поместили громовые статьи: Страшно подумать! — писали они возмущенно. — Что, если бы убийца направил свой пистолет не на кресло номер 5, а на боковую литерную ложу!.. — Шестью годами позднее редактор одной из этих газет счел нужным лично преподнести манифест об отречении всеми покинутому царю, а редактор другой по указанному случаю радостно восклицал: «И давно пора!» Теперь оба редактора руководят монархическим движением на юге России. Странные у нас монархисты…

В стороне от моей дороги и от моего рассказа остаются исторический дворец герцогини д'Эстре, занятый русским посольством, старинный отель графов д'Опуль, с разрушающимися барельефами во дворе, в котором помещается редакция «Последних Новостей»… Вот Пасси. Теперь это русский квартал. Но у него нет русской истории. Когда-то здесь жили в своем замке свирепые маркизы Булэнвилье. На том месте, где было их владение, теперь проживает С.Л. Поляков. А на rue Vineuse, где у грозных феодалов круглый год стояла виселица, H.Д. Авксентьев и его товарищи готовят первую книгу журнала «Современные Записки». К замку сеньоров Пасси шла улица, которая так и называлась: Rue qui conduit a la Seigneurie — название бесспорно неудобное для телеграфных адресов, — нынешняя rue Raynouard. В восьмидесятых годах 18-го века на ней поселился святой отшельник, духовник Марии Антуанеты, целый день и целую ночь точивший слезы о грехах мира сего. Там, где стояло прежде его убогое жилище, теперь живет А.Н. Толстой, тоже сокрушающийся о мирских грехах, но не целый день и не целую ночь. А что было когда-то на возвышенной rue du Dome, на которой новенькое здание вмещает Русское Общество Лиги Наций и много других полезных учреждений, этого я и рассказывать не желаю.

Назад Дальше