Марк Алданов
ФЕЛЬДМАРШАЛ
Несмотря на изношенность рельсового пути, поезд фельдмаршала мчался с необыкновенной быстротой. Фельдмаршал не всегда ездил в экстренных поездах. Кош можно было, он, ради экономии, пользовался автомобилем или же приказывал присоединить свой вагон к обыкновенному поезду. Но на этот раз полученные из Берлина вести были слишком тревожны; они явно требовали его немедленного приезда. В них не было нового, совершенно нового, - дело это уже не раз обсуждалось, и его собственное мнение было известно тем, кому надлежало знать. Однако до сих пор обсуждалось дело лишь в предположительной форме. Очевидно, теперь собирались принять решение без него, Фельдмаршал был оскорблен и еще больше взволнован, поскольку он вообще мог волноваться: восторженные газетчики уже почти два года, точно сговорившись, твердили, что у него «железные нервы», «железная воля», «стальной характер», - все в нем было железное или стальное. Недоброжелатели же, не считавшие его военным гением и приписывавшие его блестящие успехи преимущественно усидчивости и работоспособности, говорили, что и зад у него железный.
Спал фельдмаршал довольно плохо. Глубокой ночью он проснулся с тоской и тревогой, поднялся на постели и с бьющимся сердцем, с расширенными глазами прислушался: «Что такое? Что это произошло?» Было темно и тихо. Вдруг поезд сильно качнуло, вдали нарастающе-тоскливо заныл свисток локомотива. Фельдмаршал пришел в себя и с невыразимым облегчением убедился, что ничего страшного пока не произошло. «Да, да, "объявляю вас арестованным"... Но до этого еще далеко. Может быть, этого и вообще не будет... Я еду в Берлин, где выскажу свое мнение... Перед историей моя совесть будет чиста...» У него слегка стучали зубы - их по ночам во рту было немного. Он повернулся лицом к спинке дивана, подтянул сбившееся шершавое одеяло и скоро опять заснул - уже без кошмаров и сновидений. По полувековой привычке фельдмаршал проснулся без будильника - ровно в семь. «Morgenstunde lit Gold im Munde»{1} - так говорил в корпусе воспитатель.
Не оставаясь ни одной лишней минуты в постели, не обращая внимания на легкую головную боль, с утра особенно неприятную, - когда с ней просыпаешься, то уж на целый день, - он встал, вынул из стакана с расплескавшейся водой фальшивую челюсть и, брезгливо морщась, вставил ее в рот. Челюсть была сделана недурно, но изредка пластинка срывал» с нёба (ему почему-то казалось, что это бывает с ним в минуты большого» волнения). Фельдмаршал расстегнул пижаму и занялся гимнастикой. В тесном спальном отделении вагона при толчках поезда делать гимнастику было неудобно. На третьем движении Сандова, которое следовало повторить десять раз, он пошатнулся и, хоть успел схватиться крепкой сухой ругай за умывальник, больно стукнули животом о выступ откидного столика. «Для моих камней это некстати!» - сердито подумал он, потирая ушибленное место. Недавно рентгенограмма показала, что у него в левой почке камни: семь камешков, точно драгоценности в мешочке, аккуратно лежали на дне; смотреть на этот необыкновенно отчетливый удачный снимок ему было чрезвычайно неприятно. «Хорошо бы, если б они, наконец, придумали, что ли, какую-нибудь жидкость, чтобы растворить эту дрянь. Да, верно, и придумают - когда меня уже не будет в живых...» Он взглянул на себя в зеркало и поморщился. Решительно ничего железного не было в усталом, изрытом морщинами, невыбритом лице, в невысокой фигуре с обозначившимися ребрами, с уже ссыхающимися мускулами, с рыжеватой густой щетиной на груди. «Камни, фальшивые зубы. "Nur von Natur - hatte sie keine Spur..."»{2} - еле слышно пропел он, усмехаясь, из какой-то оперетки, жоторую слышал в молодости. «Ну да на нужное время хватит!» Хотел было побриться, но раздумал: в поезде трясет, можно будет дома. Надевая тужурку, он слегка оцарапал руку приколотым к наружному боковому карману железным крестом. «Да, день неудачный, в такие дни ничего не выходит...»
«...Was sie hatte - War nur Watte - Falsche Zähne - und Frisur...»{3}
Фельдмаршал вышел в соседнее отделение вагона, служившее ему кабинетом, и принялся за работу. Он внимательно читал последние телефонограммы, сводки, доклады, делал отметки на полях и по некоторым вопросам тут же принимал резолюции. Но оттого ли, что у него болела голова, или все из-за беспричинной тревоги, работа не доставляла ему в это утро обычного удовлетворения. Он даже подумал, что германская армия не погибла бы, если бы он этих резолюций не принимал. Это была совсем необычная, штатская мысль. Не доставила ему удовольствия и первая папироса; хороших папирос у него уже давно не было, хоть кое-что было реквизировано в дружественной Болгарии.
В восемь часов денщик, ступая на цыпочках, как всегда глядя на него с изумлением и ужасом (фельдмаршал никогда не был с ним груб или чрезмерно строг, он просто его не замечал), принес чашку горячего - тоже плохого — кофе и какую-то еду. Фельдмаршал отпил глоток, поезд толкнуло, кофе пролился на стол, испачкав угол превосходно отбитого на машинке доклада, - да, неудачный день: ничего хорошего сегодня ждать нельзя.
Прочитав важнейшие из бумаг (захвачено их в дорогу было множество), он закурил новую, уже шестую за утро, папиросу и, откинув седую голову на борт кресла, положив ногу на ногу, стал обдумывать план предстоящего доклада фюреру, «На этот раз я скажу ему всю правду", - нерешительно подумал он. Вся правда заключалась в том, что военные дела надо предоставить военным людям. «Его дело - политика... Однако этот вопрос столь же политический, сколь военный? Все равно он обязан тут с нами считаться. С военной точки зрения эта авантюра - безумие!» - сказал себе с силой фельдмаршал. Но он не был уверен, что с такой же силой скажет это вечером в докладе. «К несчастью, убедительность теряется оттого, что его любимчики и лизоблюды говорят ему другое!» - сердито подумал он, разумея фельдмаршалов, стоявших за войну с Россией, Эти фельдмаршалы вызывали у него сильное раздражение. Однако он интересовался только ими. Собственно, он лишь их да еще несколько десятков высших офицеров считал настоящими людьми. Ему и войну трудно было рассматривать иначе как историю разногласий и личных неприятностей между фельдмаршалами и генералами германской армии. «Если бы верховное командование проявляло больше гражданского мужества, если бы оно согласилось с моей точкой зрения, дела шли бы иначе...» Он сам себе ответил, что дела все же идут недурно. «Маляр часто бывал прав. Есть люди, серьезно - не только из подхалимства - считающие его гением...»
Эта мысль была тяжела фельдмаршалу не только потому, что Гитлер был ему очень неприятен, просто физически неприятен, своей косо закинутой вверх головой, своими усиками, своим чешско-австрийским говором, своим невоенным мундиром с открытым воротником и галстучком. Если б маляр оказался гениальным философом или великим физиком, фельдмаршал решительно ничего против этого не имел бы; он, как немец, этому порадовался бы. Но человек, не учившийся в военных школах, не получивший и общего образования, никак военным гением быть не мог, - это для фельдмаршала была аксиома, отрицание которой означало вызов здравому смыслу и даже смыслу его собственного существования. «Достаточно и того, что уже пришлось нам всем пересмотреть! - подумал он. - Шикльгрубер полновластный владыка Германии!..»
В час дня фельдмаршал встал и велел позвать к завтраку сопровождавшего его офицера. Фельдмаршала сопровождал в Берлин подполковник его штаба, носивший титулованную, сложную, со сквозняками, фамилию, перемежавшуюся частицами «фон» и «цу». Это был не первой молодости офицер, служивший в прошлую войну в кавалерии, не очень много знавший в новейшей военной технике и не очень желавший ее знать: для него настоящая война кончилась вместе с кавалерией, как настоящая жизнь кончилась с прошлой войною. Подполковник почти не принимал всерьез новый государственный строй. После падения монархии он двадцать лет прожил в своем имении, занимаясь сельским хозяйством и собиранием материалов для истории своего рода. В его округе подполковника называли за глаза просто «Der Graf» или «Herr Graf», без упоминания фамилии. Когда он приезжал из имения в соседний городок, на улице прохожие и лавочники почтительно кланялись, за исключением отъявленных «социалистов, которые лишь приподнимали шляпу. В свой штаб фельдмаршал пригласил подполковника без восторга, по старому знакомству с его отцом; знал, что толку от него мало, но относился к нему благодушно. Теперь подполковник с утра, лежа в своем купе, читал английский уголовный роман: ему в дороге делать было решительно нечего.
Они позавтракали во втором вагоне поезда. Завтрак был не очень обильный, - война требовала уступок народным лишениям, спартанским нравам и тому общеизвестному важному факту, что фюрер не ест жаркого и не пьет вина, - однако недурной, благодаря мясу, реквизированному в Югославии, маету, реквизированному в Дании, овощам и фруктам, реквизированным в Греции, и особенно благодаря вину, реквизированному во Франции. Подполковник допустил вольность: сделал вопросительное предложение о бутылке шампанского. Хотя головная боль у фельдмаршала не прошла и хотя врачи запретили ему алкоголь, он кивнул головой: вдруг именно от вина пройдет? Немного поколебавшись в вопросе о марках (выбор был немалый), подполковник остановился на Редерере.
- Бисмарк говорил, что пиво хорошо для фельдфебелей, красное вино для дам, а шампанское для порядочных людей, - сказал подполковник, повеселевший при виде ведерка со льдом. Никого не называя, он добавил что-то непочтительное о людях, пьющих воду и питающихся вегетарианской дрянью.
Фельдмаршал посмотрел на него и усмехнулся. Он знал, что его собеседник тоже терпеть не может фюрера. Но, хотя они совершенно доверяли друг другу, называть вещи своими именами не полагалось и между ними. Разумеется, подобно всем людям мира в счастливом 1941 году, они иногда обменивались мнениями о не пьющем ничего, кроме воды, маляре; все же полагалось соблюдать меру: как-никак у этого человека огромные заслуги перед Германией.
Несмотря на давнее соглашение: за столом войны не касаться, - они всегда невольно на войну сбивались, ибо с нею было теперь связано решительно все, вплоть до их личных интимных дел. Подполковник с увлечением рассказывал содержание английского романа – kolopyramidal!{4} – старый баронет найден с пулей в затылке за письменным столом своего кабинета в тот момент, когда он переделывал завещание; подозрения падают на одного из наследников, но в действительности… Фельдмаршал, почти не слушая, смотрел на него благодушно и думал, что у подполковника типично породистое лицо, - «разумеется, это очень условно: что такое породистая наружность?» - что в традиционных украшениях этого лица, шрамах от мензур и монокле, есть нечто наивное и ложно-самоуверенное и что говорит он так, как в Потсдаме при последнем императоре говорили уже лишь немногие. Все это было и забавно, и приятно фельдмаршалу. «Да, он не орел, однако в его стиле есть что-то милое и жалкое, как в старинных гравюрах. С ним можно быть откровенным, но незачем: какая от них польза? Впрочем, если ни с кем не говорить, то и сделать дело нельзя…»
Он тотчас почувствовал легкий холодок в сердце, как всегда при мысли о деле. Мысль была пока несерьезная, далекая, теоретическая: не мысль, а так: что, если?.. «Разумеется, это пока не в порядке дня, это зависит от тысячи обстоятельств, и говорить об этом было бы нелепо или, во всяком случае, преждевременно. Однако между «преждевременно» и «поздно» тут нет средины… Да, от этого и от таких, как он, пользы ни малейшей. Редерер, Amorsäle, Adlon, -прежде двор и парады, - это они знают, больше ничего. В лучшем случае они могут быть декоративными адъютантами при Наполеоне. С их допотопными взглядами сам Наполеон умер бы подполковником армии Конде. К народу, даже к армии, с этим идти нельзя… Но в нем приятно джентльменство, порядочность, то, что он презирает гестапо и дружинников, просто не считает их людьми…» Подполковник от старого баронета перешел к англичанам вообще.
…В сущности, они последняя настоящим нация: нация, которая понимает и ценит традиции.
- Schon gut, schon gut{5}, - сказал, смеясь, фельдмаршал. - Вам надо было, дорогой мой, родиться в 17-м или в 15-м столетии.
Разговор перешел на войну. Они говорили о ней спокойно и беспристрастно, почти без хвастовства: вранье можно предоставить «Дойче нахрихтен бюро». Прямой смысл их мнений был: дела идут хорошо, но далеко не все еще ясно. Подразумевавшийся же смысл сводился к тому, что было бы гораздо лучше» если б... Однако даже за бутылкой шампанского между вполне верящими друг другу людьми невозможно было докончить: «...если б верховный главнокомандующий бывший маляр по профессии и ефрейтор по службе, оставался по-прежнему ефрейтором и маляром».
- В стране, где ценят традиции, - сказал подполковник, - все знают свое место. Очень забавно то, что в «последней европейской демократии" (слово «демократия» подполковник произнес так, точно проглотил что-то очень невкусное), в «последней демократии» в решительную минуту на решающем месте оказался правнук герцога Мальборо, тогда как кое-где правят сын кузнеца, сын сапожника и еще черт знает кто! - Выражение «черт знает кто» могло включать и маляров, но это сказано не было. - Не выпить ли еще бутылку!
Фельдмаршал отрицательно мотнул головой и встал. В больших количествах взгляды подполковника его утомляли. Он вернулся в свой вагон, но сел не за письменный стол, а у окна, лицом к локомотиву. Поезд теперь качало меньше. «Да, это ненужная авантюра. Без нее война почти выиграна. Московские разбойники будут и дальше поставлять нам хлеб, сырье, нефть, марганец - все, что нам нужно. Напасть на нас они никогда не посмеют. Зачем же эта новая война? Разумеется, будут победы, блестящие победы, но дело не в победах, - не вполне убежденно подумал фельдмаршал: победы, блестящие победы, это и само по себе было очень недурно; он, в частности, имел в виду победы, одержанные им, а не другими фельдмаршалами. - Дело в том, чтобы выиграть войну и заставить Англию принять мир. Ведь всякий мир теперь будет полным нашим торжеством. А для этой цели мой план - единственный, отвечающий нашим интересам». Его план заключается в одновременном ударе на Гибралтар через Испанию ж на Ближний Восток и Африку через Турцию. «Тогда еще несколько месяцев, и мир был бы заключен, тогда как эта новая авантюра ставит на карту все\ Конечно, она не безнадежна, она имеет свои преимущества, - странно: все имеет свои преимущества, - но как можно идти на столь страшный, риск? Он азартный игрок!» В душе фельдмаршал сочувствовал азартным игрокам: «Наполеон говорил, что его генералы порой проигрывают сражения потому, что думают, будто войну можно вести без риска... Однако...»
«Однако» не уложилось в определенные мысли. Он просто чувствовал, что война начинает его утомлять, - головная боль усиливала это чувство. «Величие Германии? Слава? Да, но всего этого у нас уже есть более чем достаточно. Что такое дела старика Мольтке в сравнении с нашими! После такого мира с Англией мы могли бы почить на лаврах, не ожидая вмешательства проклятых американцев... Что же тогда? Маляр был бы одним из величайших людей в истории. Я...» Он уже получил все награды, ~ фельдмаршалом его сделал именно маляр, и ему трудно было поэтому отделаться от чувства, что он не совсем настоящий фельдмаршал: не такой, какими были Мольтке, или Гинденбург, или Блюхер. «В прежние времена я стал бы графом...» Эту мысль он тотчас от себя отогнал, признав ее недостойной. «Весь вопрос в том, что нужно Германии».
На полях работали военнопленные. Фельдмаршал смотрел на них с неприятным чувством. «Работа как работа. Рабский труд? Ну что ж, не мы первые это выдумали. Конечно, в этом есть нечто тягостное...» Почему-то он вспомнил свой последний обход лазаретов на фронте и поморщился, - ранения, особенно ожоги, были ужасны; таких в ту войну не было. «Не довольно ли? - спросил он себя и еще раз удивился штатскому характеру своих мыслей. - Верно то, что нами - пусть под его руководством - сделаны гигантские дела, память о которых не умрет никогда. Но если все кончится катастрофой? Да, все дело в надлежащем выборе момента; не слишком рано и не слишком поздно. И едва ли это кончится без нас!»
Мысль его опять вернулась к тому, о чем говорить было невозможно, преждевременно, о чем и думать было страшно. Кто же мы! Два-три человека - и обчелся: другие не годятся и не пойдут. Но и с двумя — тремя поговорить об этом нельзя, по крайней мере сейчас. А нужны десятки людей! Всякий заговор предполагает сговор. А всякий сговор предполагает предательство... Да, конечно, пока это так... Он опять вспомнил о Наполеоне и усмехнулся. «В пору Наполеона не было гестапо. Забавно, что о роли Наполеона я мечтал и в двадцать лет, когда у нас для этого не было решительно никакой почвы. Но разве не сбылось многое из того, о чем я мечтал в двадцать лет?»