Парни - Кочин Николай Иванович 11 стр.


— Угу! — опять сказал Иван.

— А я вот теперь и не знаю, какую сторону держать. Да, брат, вот как бывает!

— Угу! — снова произнес Иван.

«Оставлю его, не в духе что-то, — подумал Мозгун. — Мужицкая утроба», — и добавил напоследок:

— Ну а как кормили там тебя?

— Кормили-то — лучше не надо. Народ там гладкий. Финтит-винтит, под вечер под крендель с барышнями в кины ходит. А ребятишек там малая малость. Всю Москву изошел, одного мальца узрил. Торговал он папиросами с руки, — наверно, беженец с прочего города.

— А почему это тебя волнует? К чему это та сказал?

— А так. К слову пришлось — и сказал.

— не понравилась Москва, стало быть.

— Насчет чего?

— Вообще.

— Вообще только глупая баба пустомелет.

Мозгун задал еще несколько вопросов. На них также однословно ответил Иван, ежась, отворачиваясь.

А когда они расстались и Мозгуй уже достиг заводских ворот и задержался около выходной и оглянулся, Иван тоже обернулся в это время. Тогда Мозгун крикнул:

— Вредное-то насекомое — это кто же?

— Сам знаешь, — ответил Иван, махнул рукой и добавил: — А ты брось, не кумекай много-то. Не дивись. Так, не знай отчего, пошли у меня эти думы очень тугие.

Глава XIII

«КОРОШ»

О соревновании было объявлено за неделю до того, как в «Автогиганте» Иван увидал свой портрет и два других рядом: рабочего американца и еще старого каменщика, которого он не знал. Там же писалось, что укладкой кирпича иностранец будет демонстрировать свой метод, Иван — метод ЦИТа, а каменщик — свой, дедовский.

Иван очень тревожился, каждый день читал московские свои записи в блокноте о приемах кладки и на соцгороде после занятий оставался для упражнений.

Он пытал всякое орудие: и американскую кальму, и обыкновенную российскую лопатку. Цитовский метод использовал американский прием с некоторыми поправками. Последний допускал перевязку из пяти ложковых и одного тычкового рядов, а заготовка кирпичей производилась самими рабочими в моменты кладки. Это ЦИТу и не нравилось: он еще больше дифференцировал труд.

Иван пробовал делать всяко. Без кальмы, казалось ему, дело идет спорее, а потому последние дни перед выступлением он оперировал только с шайкой. Набирал ею раствор, опрокидывал содержимое на стену, подготовляя одним движением «постель» для нескольких кирпичей. И не прибегал к помощи кальмы: скользя по «постели» кирпичом, подводил его в «присык» к другому; так из собранного кирпичом раствора получался сам собою поперечный шов.

Близился день соревнования. Иван мрачнел, перестал крепко спать, а утром, когда ожидаемый день настал, без завтрака ушел на корпус соцгорода и проделал репетицию кладки в невесть который раз. В десять минут при готовом материале он уложил две сотни кирпичей, как и в прежние дни. Это успокоило его. «Главное, молодцы, — не азаргиться», — вспоминал он слова своего учителя Шидловского. Иван промучился ожиданием до полудня. Даже звенело в голове; этого уж никогда с ним не случалось.

Как только народ запрудил пространство у воздвигаемых корпусов соцгорода, Иван явился туда и тотчас же столкнулся с артельщиком «Аллилуйя», прозванным так за манеру выставлять свою бригаду стариков везде первой, а пуще в тех случаях, когда раздавались премии. Старики — те на молодых глядели косо, с прежними инструментами никак расставаться не хотели. Иван поздоровался с ними невесело и отошел к американцу Сайкинену. Этот стоял одетый во все меховое, обут был в высокие валенки и улыбался Ивану, говоря:

— Сздрастуй… Нарот много… ай-ай, вам первым да-вайт.

Рабочие пригрудились к лесам, осели на лестницах, на бунтах стройматериалов.

Вот на недостроенной стене корпуса показался человек, он попросил внимания поднятием руки. Зашикали во всех концах сборища и понемногу примолкли.

Иван не слышал обращения человека к рабочим, он знал все наперед — то есть что все сказанное будет таким же, как в газете; а условия соревнования ему давно передавались: кладка поведется на торцовой стене толщиной в два кирпича из силиката, углы возведутся помощниками своей бригады с оставлением вертикальной штрабы, и т. д. и т. п.

Заиндевелые стены серебрились, воздух был прозрачен и свеж.

Заканчивали подвоз кирпича на тачках, он складывался на ребре в полуметре от стены; срочно устанавливались ящики с раствором. И вскоре объявили: с такой-то минуты примутся соревнующиеся за работу.

Трое рабочих встали у разных стен.

Иван увидел, как Сайкинен, продолжая счастливо улыбаться, принял уже позу работающего. Аллилуйя без толку затеребил фартук, и руки у него дрожали. И когда человек сказал: «Приступай, ребятушки!» — растерялся Иван и, шаркнув взглядом окрест построек, погрузил торопливо шайку в раствор и расплескал его.

Он опять вспомнил совет Шидловского, но не смог умерить прыти, хоть и негодовал на себя. Все казалось, что подводил он кирпичи по «постели» слишком медленно, руки его сталкивались, кирпичи плохо собирали поперечный шов. Тогда он, стискивая зубы и зажимая руки в коленях, секунду оставался недвижимым, прислушивался к голосам, идущим снизу, а глазами упирался в цемент и кирпич. А когда принимался вновь, то все представлялось в работе неудобным: неустойчивыми — леса, неуклюжей — шайка, непослушными — кирпичи.

«Один конец, — решил он, — американца пес не догонит».

Ему стало легче от этой думы. Он делать стал ровнее, даже позволил себе вольность, взял да и поглядел на работающего американца. Тот улыбнулся ему. Иван понял — американец выиграет.

Американец спокойно брал раствор и с обычной сноровкой укладывал кирпич, подхватывая кальмою выпертый из шва раствор и перекладывая его на другой кирпич безопрометчиво. Стоял он на одном месте, точно пришитый, и движения его были однообразны, выверенны, изящны, ничего лишнего. А Иван переступал, хотелось высморкаться, поправить фартук, взять другой кирпич. Иной раз он оставлял шайку и приглядывался, так ли кирпич уложен. Американец же бросал их, точно играл в рюхи — попаду или не попаду, но никогда не давал промашки.

«Нет, не угонишься за ним, и думать нечего», — решил Иван.

Отер под малахаем пот на лбу, подпрыгнул, размяв ноги в широких валенках, и только тут нетерпеливо взялся за шайку.

Но как раз объявили конец соревнования. Удивительно! Точно не сорок минут прошло, а пять.

Американец опять, улыбаясь Ивану, сказал: «Корош», и они вместе стали спускаться по лесам к толпе. Их задержали на лесах: протискаться не было возможности при таком множестве народа. Тут вскоре объявили при полной тишине результаты соревнования. Аллилуйя положил в сорок минут — 327 штук, американец — 700, и Иван — 698.

Внизу захлопали, кто-то схватил Ивана за плащ, надетый поверх шубняка, и потащил вниз с лесов, чтобы «качать», а Иван отбивался и думал, наливаясь восторгом: «Неужто это взаправду? Значит, все-таки догоним».

Американец вновь сказал: «Хорош» — и пожал Ивану руку. Человек с лесов кричал, что «разница в стаже у американца с Переходниковым огромная, а сравнялся Иван с ним почти исключительно за счет метода да сметливости…» Дряхлые традиции «дедовского» метода потерпели посрамление, хотя за них и боролся старательный Аллилуйя.

Ивана потащили силком в другое место и опять стали подбрасывать вверх, он видел мельком пристальные глаза Мозгуна и рядом Анфису. Это его очень поразило. Когда, освободившись от цепких рук, он пошел сквозь толпу, Мозгун поманил его. Иван притворится ничего не заметившим.

— Иван, непутевый зазнай, подойди поближе! — кричала Анфиса через головы людей. — Мы поглядим на тебя, насколько ты аршин гонором вырос.

Иван опять притворится, что ничего не слышит.

— Ваня, — кричала Анфиса сильнее, — герой дня и всей Октябрьской революции, чай, поговори с обыкновенными людьми, победитель!..

Иван по скользнул по ним глазами и вышел из кольца людей.

«Неужели, — думал он, — неужели Гришка подцепил ее? Так вот кто…»

Он вышел на простор, и когда оглянулся, Анфиса ему улыбалась и махнула платком.

«Шлюха, — подумал он, — шлюха. Пакостница. Ни дна тебе, ни покрышки».

Тут он почувствовал свою сиротливость. Некуда идти. Холодный барак казался чужим и неприветливым. И он бросился назад к Анфисе, поискал ее в толпе, но той уж и след простыл.

«Балует она надо мной, изводит меня, а за что про что — спрашивается. Так, сердце у нее жестокое. Эх, Иван, пустая голова! Неужто все за то, что ты других плоше?..»

Вдруг чья-то рука опустилась ему на плечо. Перед ним стоял Неустроев.

— Пойдем, герой, в Кунавино к знакомым. Ты ведь «возливаешь»?

Неустроев щелкнул по кадыку пальцем.

— Нет, занимаюсь этим редко, — ответил Иван.

— И я тоже редко, да метко. Так, для беседы. Душу отвести. Мы с тобой все петушились, я вот и подумал: напрасно это. И ты можешь быть хорошим работником нашей страны. Чего же нам делить в таком случае?

У Ивана как-то остыла злоба к этому человеку, и противник Мозгуна представился ему теперь с иной стороны.

— Пойдемте покалякаем, — сказал Иван, — раскусим полдиковинки.

И они пошли втроем дожидаться автобуса, идущего в Кунавино. Третьим был Шелков.

Глава XIV

«МЫ ТОЛЬКО ЗНАК-КОМЫ»

Вскоре Иван сидел в домике, заслоненном заборами. Бумажные занавески на окнах были новы и диковинны, гипсовая кошечка на этажерке старательно вытерта и умильна. Стены комнаты оклеены обертками из-под конфеток «соломка». В углу двуспальная разместилась кровать с горой подушек в розовых наволочках.

Девушка в голубом, с пунцовым газовым шарфом на шее, вынесла из соседней комнатки бутылку ситро и поставила ее на столик перед посетителями. Костька вытащил из кармана колбасу, а Шелков буханку черного хлеба из-под полы. Разрезав буханку на мелкие ломтики, он разлил потом ситро в чайные стаканы. Кроме девушки с газовым шарфом, никто пока не показывался.

Неустроев, чувствуя себя здесь по-свойски, опорожнил стакан немедленно. Иван молча все озирался, пряча длинные ноги под столиком, и готовился уйти. Люди ему показались подозрительными, и на сердце стало скверно от розовых наволочек и обшарканных стен, от окон, заставленных геранью. Но уходить было тоже некуда; за стенами свистел ветер, нагоняя тоску, и напоминал о неуютной жизни. Думы о жене горячили сердце, притупляли волю, и он выпил свой стакан без приглашенья. Торопясь побороть отвращение к водке с примесью ситро, он залпом опорожнил и другой. Внутри стало пожигать, и теплота не спеша вступала в ноги. Вскоре бумажные занавески стали колебаться перед ним то в ту, то в другую сторону.

Смеркалось. По углам встали неповоротливые тени. Подушки с кровати полезли на Ивана и растаяли на пути. Вот тогда из боковой двери вышла та девушка в голубом, с лампой в руке и с подносом, уставленным чайной посудой. Тени качнулись, мгновенно протанцевали на стене и сгрудились под кроватью. Иван разглядел еще двух девушек, вошедших за первой следом, они все были разодеты в банты, кружева и ленты. Мохристые кружева превращались в ослепительные пятна. Одну из девушек прижал в угол Шелков и стал зазорно заигрывать с нею, а две сели у стола.

— Ах ты, моя дорогулька, — сказал Костька, хлопнув подругу по плечу, — гляди, вот какого медведя вам привел! Дока — американца чуть не перешиб в кладке кирпича. Кого? Американца!

— Значит, ловок, — сказала робко девица. — Сыздетства рукомеслу кто обучен, завсегда ловок. У нас во дворе один живет, лягушек живьем глотает, представитель, в представленьях участник.

— Ловок и удал, а политически не зрел, — подхватил Неустроев. — Политическая, братцы мои, зрелость приходит вместе с культурой, а он опять же неучен, и получается тут закавыка.

Он поднял стакан выше затылка и опрокинул содержимое в горло.

— Закавыка, у тебя отец мужик?

— А то как же?

— Великолепно. Мужик, землероб, пахарь, — словом, соки земли. Какой у тебя с ним род связи?

— Сгиб он: сам себя прикончил сожженьем. Эту жизнь он считал неисправдышней.

— Вот видишь, — сказал Неустроев, — как трудно мужику побороть нутро свое и на рельсы стать. А почему? А потому, что собственический уклад его тянет к твердыням капитала. А индустриализация — она не картошка, её не проглотить разом. Трудно тебе, брат, верно, трудно. Дворик свой, домишко свой, курочка, яичко, женка под боком, садик, огородик, сам себе полновластный хозяин. Н-да! А теперь иди туда, куда тебя сунут, — то есть, брат, дисциплина. Диктатура пролетариата, брат. Простись с домиком своим навсегда, пролетарию твой домик горше редьки, н-да!

— Простился, — ответил Иван, — и с домиком и с курочками. Пролетарии всех стран, соединяйтесь — не хуже я прочих.

— Братец ты мой, вопрос только начинается там, где ты думаешь, что он уже разрешен. Верно, Шелков? Ладно, ты хочешь быть пролетарием, но ведь твоего одного желанья недостаточно. Не так ли? Надо, чтобы таковым тебя другие принимали. А как тебя будут принимать, отпрыска крепкого, говорят, середняка, самого себе хозяина? Нет, цыц, мальчик! Надо это званье мозолями рук и мозгов заслужить. Верно, Шелков?

Он опять отпил прежним манером, погладив девицу по спине ладонью.

— Будут тебя, ежели ты встал на этот путь пролетаризации, несколько годов испытывать, несколько годков закалять, несколько годков пробовать. И все будут вторить: мужик, собственник, мелкобуржуазная прослойка, и хоть не враг, но всего только союзник, — понял?

— Я от этих испытывателей, как ты, к примеру, немало уж дум передумал и крови растерял. Я человек трудовой, во мне крестьянская кровь, — ответил Иван.

Он опустил кулак на стол, и стаканы задрожали.

— Тише, Ванечка, — сказала девица, — стаканов ныне не добудешь.

— Э, как ты неразумен! Силушка Микуле Селяниновичу не дает покоя. Поверь, когда я выступал против тебя, всегда одно имел в виду — твое исправленье. Но тебя исправить нельзя. Мое последнее тебе слово. Неужели можно верить в исправленье твое? Знаем, как ты реагируешь на то, что каждый день в бригаде думают о твоем оппортунизме, о твоем происхождении, о твоем идеологическом лице, и, быть может, ты вот сейчас с нами здесь, а про твое «идеологическое лицо» уже разговаривают, — ну, к примеру: Мозгун Гриша, наш вождь в бригадном масштабе. А?..

— «Не искушай его без нужды», — пропел Шелков. — Мозгун его покровитель, Кемаль-паша.

Иван обратился к Костьке:

— Не всех пытают, не всех стерегут, Неустроев. Одного следует стеречь, другого следует приветить. Так рассуждает советская власть.

— Как рассуждает советская власть, мне лучше знать. Я ее маленький идеолог. Но — к примеру сказать, — разве не знаешь: овцу стригут — баран дрожит?

Голос Неустроева перешел в шепот. Лицо его к Иванову лицу близко придвинулось.

— Знаю, — ответил Иван тоже шепотом, — под страхом ноги хрупки. Калякай дальше.

Но Костька приблизил девицу к себе и гаркнул:

— Довольно дебатов! Девочки, гитару!

Девица в голубом метнулась в соседнюю комнату и принесла гитару Неустроеву.

— Дуй идеологически невыдержанную, — сказал Шелков.

Костька заиграл, а девица запела:

Мы только знак-комы,
Ах, как это странно!

Шелков подхватил: «Безбрежно, безгранно…»

Вдруг Иван подошел к Костьке и положил руку на струны гитары; оборвались звуки.

— Ты толком меня облегчи, ежели ты Ленина читал и ученый читарь. Ты мне раскрой мудрость вашей политики и вообще.

— Голубка, — обратился Неустроев к девушке в голубом, — облегчи его.

Та, прижавшись к нему, стала толкать его в угол, к кровати.

— Мне до баб охоты нету, — сказал Иван, — у меня душа крестьянская наружу просится.

Он оттолкнул девушку грубо.

— Медведь! — промолвила она тихо. — Сам не знаешь, чего тебе надобно.

— Мужицкая душа твоя, — сказал Костька, — она буянить начинает.

Назад Дальше