Парни - Кочин Николай Иванович 15 стр.


— Я? Становись и ты заодно с ним, дурень, — ответил Иван, — я вас подниму обеими руками. Мне будет сподручнее.

Вандервельде встал на другую ладонь и сцепился руками с Неустроевым. Иван напружинил спину и дыхнул, как запаленная лошадь, погнулся корпусом назад, но руки от земли не отделились все-таки.

Вандервельде корчил рожи. Неустроев сиял победоносно. Иван выдернул вдруг из-под них ладони, потряс ими в воздухе и произнес:

— Погоди малость, лапы отойдут.

Потом опять подсунул под приятелей ладони и уперся коленками в землю крепче. А не подавались вверх люди, от натуги Иван только кокнулся носом в землю. Все взрывно захохотали, девицы захлопали в ладоши вместе с Неустроевым и Вандервельде.

— Ах, вы так, хлипкие людишки! — вскричал Иван и, схватив в беремя их обоих, понес к воде.

На лице Неустроева появился испуг, он дрыгал ногами и говорил Ивану серьезные речи, а окружающие смеялись. Иван раскачал их в воздухе и бросил в воду далеко от берега. Они бултыхнулись камнями.

— Эх ты, дурацкая стать! — сказал Вандервельде, высовываясь из воды. — Мы думали, ты шутишь, дуб стоеросовый.

Они оба выбежали мокрые и скрылись в кустах, где можно было высушиться. Остальные бегали от Ивана, серьезно опасаясь, что он их тоже бросит в реку.

— Карандаши, — кричал он, вздымая руки и шагая неимоверно широко, — много ли вас в фунте будет? Едали ли вы ржаной мужицкий хлеб, за сохой дубовой хаживали ли? Эхма!

Иван наступал на товарищей, а они шарахались в стороны. Возбужденный происходящим, он голосил:

— Девушники, чужеженцы, сластеники, читайте молитву «Богородице Дево, радуйся», сейчас я вас на тот свет отправлю.

— Вот расходился, овсяная голова, в самом деле передавит, и взыску не будет.

Мозгуну было скучно. К товарищам не тянуло, хотелось домой. Когда же он представил себя дома, это показалось ему еще скучнее. Вдруг он услышал недалеко визг Сиротиной. Кровь прихлынула к сердцу.

«Как в романах, — подумалось ему, — и учащенное дыханье несчастного влюбленного, и его жадная ревность, и подслушивание, и вся бутафория «страдающего сердца» при неразделенной любви. Нет, как неумно все это! Надо уйти».

Еще явственнее донесся ее придушенно-возбужденный голос. И в голове промелькнуло разом: все собой заняты, никто не видит, прийти к ней и сказать… «Что сказать? — Два слова. Какие? — Какие-нибудь. Когда готовятся, в таких случаях получается глупее в тысячу раз».

Он поднялся с травы, раздвинул кусты и прошел по поляне рослою травою к тому месту, откуда слышал минуту тому назад вскрики Сиротиной. Теперь тут ни звуков, ни шумов, ни шороха. Осторожно раздвигая перед собою бурьян, чтобы крапивою не обжечься, не наколоться на репей, он врезался наугад в чащобу тальника и в десяти метрах от себя увидал:

На маленькой полянке, ухватившись за ствол осокоря, стояла Сиротина, готовая вспорхнуть сию же минуту. Лицо ее, раскрасневшееся от возбужденья, прильнуло к коре дерева. А с другой стороны осокоря, распластав на толстом теле его свои руки, старался поймать Сиротину Костька Неустроев. Он тщетно пытался ухватить ее за косу или прищемить к дереву пальцы рук своими ладонями, — она вырывалась; и так они бегали около дерева, тяжело дыша, усталые. Костька был в трусах и майке, а у Сиротиной спала косынка с головы, черная коса разметалась вдаль спины, две сорванные пуговки на платье позволяли видеть линию выреза ее девичьей груди, высокой и розовой. И конечно, видно было Грише, что не достигает Сиротину Неустроев не потому, что не может; но что время еще для этого не приспело. Так длилось несколько минут. Сиротина стала медленно отнимать руки от ствола, дышала глубже. Костька прижал пальцы ее к дереву, ухватил Сиротину другой рукой за косу и пригнул головой к стволу. Она закрыла глаза.

Мозгун шарахнулся в сторону, прикрыл лицо руками и опустился в траву.

Глава XIX

«МИЛАЯ МАМОЧКА»

Неустроев потом не вернулся к компании. Не видно было и Сиротиной. Это всем бросилось в глаза. Пождали их, пождали — так и пришлось уехать без них. Невеселое было возвращенье. Мозгун всю дорогу не сказал ни слова, и оттого девицы озадаченно и хитро молчали. Только Иван буйствовал да Вандервельде пробовал юродствовать, но ничего из этого не получилось.

Костька пешком проводил свою спутницу, раньше всех пришел в барак и сперва не находил себе места от волнения. В бараке никого не было. Он ложился на койку, опять вскакивал с нее, рылся в газетах, спрятанных под тюфяком, потом брал бумаги какие-то из-под подушки, пробовал их читать, бросал, зарывался под одеяло и опять вскакивал. Потом он полез под подушку Мозгуна, вынул оттуда бумажки, прочитал их и бросил. Так же он осмотрел у Переходникова. Вдруг взгляд его остановился на торчащих из-под тюфяка Шелкова книгах. Он откинул тюфяк и нашел под ним три тома «Графа Монте-Кристо». Он взял его и стал перелистывать. Из одного тома выпал конверт, адресованный гражданке Шелковой в город Арзамас — матери Владимира Шелкова. Конверт был заштампован и разорван. Неустроев поглядел на дверь пугливо, закрыт ее изнутри, потом посмотрел в окно, в сторону эстакады, и вынул письмо из конверта. Там был большой лист бумаги, исписанный рукою Шелкова:

«Милая моя мамочка!

Здравствуй тысячу раз. Целую тебя, мамочка, и поздравляю с наступающим Троицыным днем. И желаю тебе от Господа Бога доброго здоровья и всякого в делах твоих благополучия. Скоро у вас радость — хоть пирога поедите да послушаете звон, а мне все одна и та же линия — штурмуй прорыв, догоняй темпы и всякая такая история, от которой никуда не провалишься, — такое время. Милая мамочка, пригласи на пирог в торжественный этот день Симочку, и пускай мой любимый цветок — белую черемуху, которую ты для меня всегда срезала, когда я в церковь уходил, возьмет себе, положит на столик и целый день без отрыву вспоминает меня.

Мама, ты приглядывай за ней, чтоб она ни с кем не гуляла и вообще. Милая мамочка, твое письмо я получил и так был ему рад, что думал — хожу по воздуху. Ты мне пишешь, чтобы я приобрел чесанки, я их приобрел, мне выдали как ударнику. Посланная тобою справка насчет того, что ты в кино на рояле играешь и, значит, трудовой элемент из интеллигенток, а не какая-нибудь, мне не пригодилась; я за нее тебя очень благодарю, но на курсы техника я и так принят — без справки. Из нас каждый где-нибудь вечером учится, потому что тут много курсов и школ пооткрыли, но важно, конечно, не ихнее ученье, а бумажка. И сейчас я курсант и не знаю, хожу ли я по земле или по воздуху: уж очень это все обрадовало меня. Милая мамочка, спорить я с тобой не буду, но советую тебе: в коммуну ты вступай первая. Хоть ты в колхозе ничего не будешь делать, но вступай. Поднимется твоя репутация, и тогда я смело буду говорить: сын колхозницы, а сейчас, коли спросят, кто родители, — отвечаю: служащие; а это очень неприятно. Конечно, вот я живу в коммуне, у нас общая еда и вообще общие расходы и приходы, но разве, ежели бы время было другое, я бы пошел в коммуну? Наплевал бы я на коммуну, а сейчас приходится. Ах, мамочка, ежели бы время было другое, разве бы я стал состоять в комсомоле, разве бы я стал жить с этими чрезвычайно необразованными людьми, которые считают себя умнее каждого интеллигента из порядочных и воображают построить социализм? А теперь, мамочка, я прошу тебя, опиши, кто у нас в городе женился и вышел замуж из моих знакомых. У нас здесь на строительстве очень скучно, и весело бывает только тогда, когда сходишь в выходной день в кунавинское кино. Но только и там одно и то же. Поэтому, мамочка, пришли мне книжку Александра Дюма «Граф Монте-Кристо», пришли все три тома, а названье «Граф» соскобли с книг, а то товарищи по бараку увидят, уличат в уклоне, и от такого пустяка, пожалуй, с работы вылетишь; а без «Графа» ни один не догадается, что это за книга, и подумает, что это про французскую революцию.

Прощай, милая, дорогая, неоцененная, единственная моя мамочка!

Мамочка, дальше ты не читай: это все дальше приписано для Симочки, и прошу тебя в мои интимные секреты не заглядывать и передать этот клочок письма Симочке.

Симочка, это для тебя.

Душечка моя Симочка!

Я тебе опять напоминаю и говорю, погоди, не приезжай ко мне, это вовсе неудобно: нам даже жить негде будет, я сам живу в бараке, и вот когда кончу курсы и пустят завод, — потерпи, это недолго: через три-четыре месяца, — ты тогда приедешь, и мы поженимся. А сейчас тебе в эту обстановку никак нельзя: грязь, грубые люди и вообще развращенье. А мамаше своей скажи, что пожить тебе всего несколько месяцев в городе Арзамасе, пусть она это поймет и служить тебя не торопит. Ты только успела кончить девятилетку и можешь отдохнуть. Прижимаю тебя к сердцу, жди, когда кончу курсы…

В этом месте я поцеловал, поцелуй и ты.

До скорого свиданья, до скорого свиданья, до скорого свиданья. Твой, твой, твой вековечный Вольдемар.

Автозавод. Май 1931 г.».

Неустроев сложил письмо вместе с конвертом вдвое и спрятал в свою записную книжку.

Глава XX

СИМОЧКА ВСЕ-ТАКИ ПРИЕХАЛА

А приехала она как раз к вечеру этого же дня.

После ужина Шелков поймал Неустроева на площадке промрайона, запыхавшись, и стал умолять:

— Войди в отчаянное положение. Ты как член совета и коммуны и вообще порядочный. А ведь она моя невеста, невеста члена коммуны. Ни крова, ни пищи, ни родни. Она барышня удивительная, деликатная такая, из городишка, из-под крыла матери родной — и сразу сюда. Мы с ней еще на школьной скамье сдружились. Вот теперь стоит там на шоссе, где автобус останавливается, с корзиночкой. Куда ее пристроить? Ты найдешь, ты все можешь, только на тебя надежда.

Неустроев с охотой отправился к автобусной остановке и увидал там стоящую с корзиночкой барышню в горжетке. Она сосредоточенно и пугливо глядела в сторону завода.

Когда Неустроев подошел к ней, она приободрилась, поправила без нужды горжетку и сказала нараспев:

— Ах, в вас что-то такое знакомое. Вы не жили в Арзамасе?

— Я тамошний уроженец, — ответил Неустроев. — Когда мой отец жил с семьей в этом грязном, прозванном Окуровом городишке, ваш дом против нашего приходился. И от ваших акаций лист осенью падал прямо к нашему парадному.

— Боже, боже, какая встреча! — всплеснула девушка руками. — Я помню очень хорошо вас: вы ходили в школу, и ранец из моржовой кожи за плечами. Неужто это вы? «Отсветили огни, облетели цветы, снята маска и смыты румяна».

Она ухватила его за рукав и начала перебирать имена тех, кто жил на той улице. Неустроев смутно помнил знакомых раннего своего детства, поэтому отвечал невнятным бормотанием. Он не понимал восторгов девушки и морщил нос. Это всегда с ним случалось при неприятностях.

— Ну, ты иди себе, успокойся на сто процентов, — сказал он Шелкову, который стоял за столбом. — В клубе, что ли, ее устроить пока? Вы что, собственно говоря, умеете?

— Я музыкой занималась. У меня призванье, но мать, — девушка вздохнула, — уговорила меня окончить курсы Швейпрома по кройке и шитью мужского белья. Стала сама кроить, но здесь я не хочу закройщицей. Ой, как вспомню этот ассортимент швейных изделий, названья деталей одежд — тошнит. Туаль-де-нор, зефир, лионез — одни эти звуки стали мне противны, я слышать их не могу.

— Хорошая профессия. Одеты будете, и обуты, и даже сыты; а мужа заведете — можно не беспокоиться о кальсонах, будут всех сортов. А зачем вам музыка? Зачем слава? Судьба бережет тех, кого она лишает славы.

Он захохотал.

— Как они там называются, эти кальсоны?

— Кальсоны разные бывают, — она стала думать, как ученица. — Они бывают из гринсбона, тик-ластика и отбельной бязи. Вы надо мной смеетесь. (Она погрустнела.) Я хочу на курсы иностранных языков поступить, французскому выучиться, чтобы переводить занимательные книжки или преподавать. Ведь он же нужен для дипломатов. Мама одобрила мой выбор, хотя…

— Не протестует против специализации на мужском белье.

— Не протестует. Надо, говорит, оглядеться. Иной раз, говорит, и белье пошить не мешает.

— Чутье у вашей мамаши проверенное. Ее философия так глубока и широка, что включает чистое искусство и мастерство Швейпрома и объемлет ангелов и торговлю. Давайте мне вашу корзинку и идите вперед.

Они вошли в полутемень, минуя ворота соцгорода. Шоссе подходило к клубу, огибая улицу. Здесь пока не было света.

— Какой вы стали смелый, какой вы стали авторитетный, какой вы стали, должно быть, ответственный! — лепетала девушка. — Верно ли говорили мне — вас даже в газетах пропечатали?

— Если вы этим прельщаетесь, и вас можно пропечатать.

— Ой, меня? С какой стати?

— А просто ни с какой. Вот, мол, такая-то живет там-то, подписалась на заем «третьего решающего» тогда-то на столько-то рублей. И пожалуйста, разгуливайтесь по странице портретом. Хотите?

Он опять захохотал.

— Неужели вы все можете? А Шелков Вольдемар, он вот этого не может. Ах, как я ошиблась в нем!

Она норовила столкнуться с ним на колдобинах. Неустроев перебросил корзинку в другую руку и взял ее за талию, сказав:

— Успокойтесь, здесь ассортимент возлюбленных будет очень разнообразный.

Замирающим, стесненным голосом она ответила, растягивая слова и произнося их в нос, на французский манер:

— Кто бы знал, как я рада, что встретилась с вами! В нас так много сходственного.

Глава XXI

МЕРЕХЛЮНДИЯ

Мозгун старательно анализировал свое душевное состояние. И все-таки не мог определить, как и когда утерял он в обращении с Неустроевым независимую свою манеру строго взыскивать и быть уверенным в своей правоте.

С Неустроевым доводилось сталкиваться каждодневно, и Гриша с горечью констатировал — тот угадывает его настроенье; оттого неловкости прибавлялось. Неловкость переходила в неприятное, мучительное чувство неприязни к Неустроеву. Мозгун осуждал это чувство в себе, был уверен, что оно — порожденье ревности, отвратительнейшего из пережитков, и пробовал настраиваться на прежний лад; это не удавалось. Теперь все, что ни делал Костька, рисовалось в неприемлемых тонах. Мозгун боялся только одного, как бы не выдал он свое настроенье, — поэтому сдерживался; и чем сильнее протестовало в нем чувство против товарища, тем строже осуждал он себя. Но дело обернулось как-то вдруг вовсе неожиданно и стороной худшей, чем он мог предполагать.

Проводился однажды декадник оздоровленья быта. В дальних бараках баловались картежники, туда приезжали братья и сватья сезонников и жили без прописки, даже беспризорники находили там приют. Развелось там воровство и дебоширство. Шестьдесят девятый барак, конечно, был далек от этого, и вот совет коммуны решил некоторых премировать за культуру в быту. Поговаривали между прочим, что Мозгун держит про себя какой-то секрет, которого остальные не знают. Может быть, поэтому и ждали желанного дня весело.

Премирование происходило вечером и без посторонних. Кому понадобились подобные странности? Даже женские бригады коммуны не были приглашены.

Мозгун взобрался на свою койку и поставил перед собой табурет, так что образовался род возвышения. Он вынул колоду карт на удивленье всем товарищам и сказал:

— Сыграем два кона в «очко». Вы узнаете, что такое есть игра в своей глубоко профессиональной основе. Выходи же, ребята, в этом деле смекающие!

Он дал по карте каждому из тех, кто подошел, и обыграл всех подряд. Потом пригласил другую партию, взяв свежую колоду карт; и эту партию обыграл. Удивленье и аханье сменились молчаньем самым напряженным. Он опять пригласил первую партию, и она опять потерпела поражение, та же участь постигла и другую партию.

— В жизни игра занимает огромнейшее место, что бы вы там ни думали. Играть мы научаемся еще у себя дома, подражая взрослым в ходьбе, речи и поведении. Недаром же театр был школой для буржуазного молодняка: как надо объясняться в любви, как надо принимать гостей. Карточная игра, братцы, — тоже большая школа. Там надо под маской честности и деликатности обирать людей через специально выработанную систему мошенства. Этому искусству научил меня мой незабвенный приятель Санька Зуб Золотой. Разрешите продемонстрировать. Вот вам новая колода. Подходи сюда, Вандервельде, бери карту!

Назад Дальше