Парни - Кочин Николай Иванович 28 стр.


— Конечно. Вот мое и оружие со мной тут.

Неустроев чиркнул спичкой и показал Мозгуну маленький браунинг, уместившийся на ладони.

— Так. Идем сюда, — сказал Мозгун, влезая в сугроб и направляясь к леску, — здесь темнее, лучше и «удобнее»…

— Шалишь, мальчик, рано заботишься. Я не все с тобой переговорил, да и не такой дурак, как ты думаешь…

— Так ведь решено? Не великодушен же ты настолько, чтоб сам костьми лечь, отпустив меня на свободу?..

— Вот видишь, как нехорошо рассуждаешь ты: я служил организации, принес до черта пользы, и за это единственная награда — пуля.

Мозгун, усмехнувшись, сказал:

— Есть анекдот, как босяк хотел снять с гражданина пальто, но это не удалось: гражданин-то оказался сильнее, взял да вздул босяка. «Ну, драться нехорошо», — сказал босяк.

— Я не нападал. И не схож с босяком. Я скрывался.

— Эта форма эмиграции и есть негласный удар по нас… Хитришь.

Неустроев взглянул вызывающе Мозгуну в лицо и притопнул, чтобы согреться.

— Вот и выходит, что твоя теория о тараканьей психологии мимикрирующихся ложна, дружок. Мимикрируются сильные, а слабые да глупые или прут напролом, или глупо перестраиваются. Переходникову никогда бы не пойти моей дорогой: она требует ума и изворотливости.

— Переходникову прочих дорог не надо было. Не могло их быть. Он не имел данных, чтобы находиться в стане Неустроева.

— Я стана не создавал. Какой уж тут стан! Дай бог кое-как сохранить видимость человека.

— Какое тяжкое признание! Я чувствую, как от тебя смердит. Расправляйся скорее, лакей!

— А кем еще я мог быть иначе? Я человек с прислужнической жизнью и с продажными мыслями. И горжусь. Это стало моей второй натурой, а «свое» — неестественный это анахронизм. Даже писал я в газете и говорил здесь речи все время в стиле испорченного гимназиста.

— Ты не можешь быть иным. Мелкобуржуазная мысль вышла в тираж вместе с мелкобуржуазными партиями. Остатки — это обыватели, могущие жить только клеветой, мелким прислужничеством и мелким плутовством. Ты нам не страшен. Потому что ты трус и социальный выродок. Ты имеешь какие-то цели, выжидая чего-то, но цели твои — химера, поэтому они и не дают тебе твердых правил жизни, и ты обращаешься в обыкновенного мерзавца, думая, что играешь в политику, притом самого низкопробного свойства: с цинизмом вместо убеждений, с хамской манерой порочить других.

— А ты думаешь, легкое дело — порочить-то? Ой, трудное дело, и неизвестно еще, кому труднее — тебе или мне. Да, наверное, мне. Ведь твоя воля, и твой разум, и твое хотенье, и твои поступки воедино слиты, а нам это доводится связывать канатом. Видишь, какая тут нужна выдержка, какое терпенье! Ведь было все проще при царском порядке, как почитаешь про старую Русь: говори в глаза приятную дичь начальнику, ниже спину гни и молчи до тех пор, пока тебя не спросят. Молча — и звезду вымолчишь, и все эти Молчалины были простые люди. У них везде ясно — в сердце и в уме, а руководствовались они единой формулой, которая рентабельна на всю жизнь. А ведь нашему приживальщику рабочего класса приходится квалифицироваться и вроде графом Монте-Кристо быть, все умеющим и во всем пожинающим удачи, несмотря на социальную обездоленность. Словом, идеологическая должна быть у нас безукоризненность на желудочной основе. Да, терпенье нужно, выдержка, ум и, я бы сказал, даже своего рода подвиг, на который идут только избранные.

— Я думаю, что приживальство у вас становится условным рефлексом, и волю с чувством не надо связывать никакими канатами. А бороться с вами, — верно, труднее, чем Переходниковых в друзей обращать.

— Ой, неверно! «Свое»-то все-таки у нас зреет. А коли не зреет; то лежит зерном, все же способным к всходу. Друг мой, Переходников-то мозгами юн и свеж, и какие же у него могут быть традиции? В детстве-то он, кроме конторы волостного правления да грозного урядника, ничего не видел, а при советской власти всеми правами наделен, и куда теперь ему идти, как не с вами? Можно так сказать: ты идешь от слова к делу, интеллигенты наши — от дела к слову, а Переходников — от дела к делу. Проторенная дорога. Что, я не понимаю разве?

— А сам ты куда сопричисляешься?

— Я иду от слова к слову, вот мой окаянный удел. И пойду, видно, дальше так.

— Всякая сила вызывает непременно множество подражателей, однако часто по этим бездарностям общество судит об оригиналах.

— Эти подражатели ведь атмосферу создают; а в атмосфере рождаются ее герои. Великий проходимец рождается среди них; так система мстит сама себе, так змея ест сама себя с хвоста. О, святая ваша терпимость, безнравственная терпимость — выслушивать всякую пошлость хвалящего оратора и даже при этом восторгаться!

Мозгун не ответил на это, стоя по холено в сугробе. Ползла по покатым равнинам прибрежья густая поземка, лизала ноги собеседников и гудела, гудела.

— Ты со мной, видимо, согласен, — спугивая молчание, сказал Неустроев. — Там, где кружится смесь бессмысленной надменности, тупого фатовства, возвеличенной ограниченности, низменности суждений, жестокого эгоизма и самого отпетого тупоумия — там тошнотворно.

Мозгун отвернулся от него и, стоя так, дал понять, что говорить больше не о чем. Слова надсадно пролетали мимо него. Стала поземка лютее, зашуршала голыми стволами ольшаника, донесла собачий лай из Кунавина.

— Ну? — сказал Мозгун, не обертываясь.

— Мне тебя стрелять невыгодно, — ответил Неустроев, кутаясь. — Если я тебя прикокошу, то нападут на мой след, хотя и живу я под другим паспортом и паспорт смогу переменить вновь. И получится так на так. Но нас мало, вас много. Этот обмен очень и очень невыгоден.

— Если останусь жив, все равно не лучше тебе будет.

— Да, я это знаю. Вы последовательны в драке. Но, во-первых, аргумент твоей личной заявки невеский, во-вторых — неправдоподобно это, чтобы мог человек так откровенно разговаривать с тобой, а в-третьих, тот факт, что ты жив и тебя пальцем не тронули, — тоже в мою пользу. Тут ставка на психологизм. И энергичных мер к моему розыску принимать не станут.

— Все рассчитано тобой.

— Как и у тебя в карточной игре. Помнишь? Ведь не сразу я разгадал-то тебя. Но по рукам узнал. Руки у тебя талантливые. Талантливее головы, хотя голова редкостная тоже. Никто ведь этого не знает о твоих руках, а я узнал. Угадал профессионала-шулера. А помнишь еще, ты мне биографию рассказал о своей беспризорности, как раз в ту памятную ночь, когда Переходникова я прощал и благородного разыгрывал? Нет, не разыгрывал, я натурально иной раз говорил, и ведь не укрылось от меня, что ты за мною следишь. В ту ночь я тебя во многом понял. Да и речь моя к тому клонилась, чтобы доверие твое испытать. А потом, после твоего выступления с разоблачением своих шулерских приемов, я сразу понял, что даже со мной ты не смог бы быть целиком откровенным. Слишком ты большевик. И твоя победа над Переходниковым символична. Даровитый этот, черт возьми, Переходников! Сын земли. Черноземная русская душа, Илья Муромец! У кого-то мною читано, у Гамсуна, кажется, вот такой же библейский тип выведен. Связать двух слов не умеет, а плодит здоровое потомство и на болоте поселок основывает. Там он растет в одну сторону, патриарх земли. Был в России человек, он понимал Переходниковых лучше всех болтунов-социалистов, — Столыпин. Он знал, как их поворотить и куда.

Они пошли дальше по тропе, уводящей от завода за кусты ольшаника. Впереди шел Мозгун, не оборачиваясь. Направо оставалась эстакада, дышал позади завод, дым смыкался с облаками. Стало еще темнее и гуще. Мозгун не верил в искренность Неустроева. Ему вдруг представилось, что Неустроев мистифицирует, чтобы потом посмеяться над малодушием Мозгуна. Но голос Неустроева — строгий, страстный, но вся сумма поведения его? Всего больше боялся Мозгун, чтобы не подумал Неустроев, что он струсил. И потом неприятна была неизвестность.

— Я дальше не пойду, — сказал он, — у меня собрание. Хочешь — так рассчитывайся здесь.

Неустроев сел на бревно, брошенное на дороге.

— Присядем. На меня стих напал лирический. Я хочу тебе, как порядочный человек, отплатить тем, чем ты мне платил. Помнишь, в бараке шестьдесят девятом, когда я Псреходникова прощал за удар по скуле, ты мне жизнеописание свое изложил и просил меня о том же? Я тебе обещал. Я тебе тогда твердо сказал: «Каждому овощу свое время». Так вот, этот овощ созрел. Я тебе хочу тоже что-нибудь рассказать.

— Мне некогда, — твердо сказал Мозгун, встряхивая плечами, — некогда разводить финты-фанты.

— Я не задержу, — многозначительно подтвердил Неустроев. Примолк, повозился на бревне, ожидая, когда Мозгун сядет.

Мозгун все стоял.

— Вот Маркс хорошее придумал ученье, — продолжал Неустроев, — диалектика. В ней многое непонятное становится понятным. Вот хотя бы факт такой — классовая месть. Какое жгучее слово! Ведь оно разъединяет братьев, сестер, друзей, как в Библии сказано: «Воссташа отец на сына, сын на отца, брат на брата». Вон когда, еще во времена царя Гороха. Теперь посмотри вот: следы камня твоего на затылке у меня, маленькая тут плешинка, волос не растет, — дай палец, убедись, как ты метку мне сделал на всю жизнь, камнем грохнул за выдачу секрета твоего отца. Помнишь — у плетня? Да, да, ты хорошо это помнишь, сам мне рассказывал, я даже удивился твоей памяти. Как ты у плетня меня тогда бухнул, после того как твоего отца забрали, глухаря, большевика. Метка эта у меня на сердце. Вот и выходит, как судьба противоречива и капризна. Были друзья детства, потом принимали участие в невольном предательстве отцов, потом опять сошлись в эпоху индустриальных побед, опять подружились, опять стали врагами, а сейчас ты вот в моих руках»

— Теперь я тебя признал, — ответил Мозгун и присел на бревно, точно его кто придавил сверху. — Теперь с потрохами узнал. Но и раньше чуял твой дух. Кабы не эта случайность, было бы все наоборот.

— Ишь ты! Может быть, прослушаешь историю-то моей жизни? Обещанное выполнишь?

— Очень любопытно, — ответил Мозгун, — откуда растете вы и какой подпочвой взращены.

— Вот перед тобой продукт буржуазной, как вы зовете, интеллигенции. Твой друг детства, соратник по опустошению огородов и рыбной ловле на Оке, — Костя, сын подрядчика Выручкина.

— Все объясняется этим.

— Вот как вы прямолинейны! Классовое лицо ясное, значит — все понятно. Но у классового лица есть душа. Ой, не понять тебе, не понять!

— Ты, чай, не одинок здесь?

— Это не подлежит обсуждению. Точка. Мы измеряем не количеством, а качеством своих людей. Мозг народа.

— А этим мозгом обслуживается орда, презренная орда людей! — вдруг возвысил голос Мозгун и закричал жутко в темень: — Первая их шеренга — титулованные прыщи, сиятельные золотопогонные жулики, чиновные лоботрясы и чиновные сопляки с филологических факультетов. Вторая шеренга — дубленые сутенеры из «Возрождения», маниакальные республиканцы из «Дней», с улыбчивыми людьми из прославленных шалопаев, из прославленных комических вождей, из прославленных лизоблюдных теоретиков, из прославленных гениальных холуев и словолюбцев. Третьей шеренги нет. Есть стадо геморроидальной дворянской шпаны из гнусных политических импотентов, из мальчишек зарубежной гимназии, из народолюбивых богомолок и психопаток. Пенкосниматели, бесструнные балалайки, длинноволосые лицемеры, политические авантюристы, политические холуи, политические ветрогоны, прохвосты, жулики и негодяи всех мастей.

Вдруг Мозгун остановился и прислушался. Неустроев, облокотясь о бревно руками, навзрыд плакал, вторя:

— Так, так! Подспудные крамольники гостиных, беспочвенные служители патетических обеден. О, как я ненавижу тебя и люблю, вторая Русь!

— И это — спасители народа, науки! Побоявшиеся поплатиться своей личностью ради родины и скорехонько перебравшиеся к своим национальным врагам, — тише добавил Мозгун.

— Вот ты, Мозгун, — жертвенник. И как таковой, вправе сказать ты этим отцам русской интеллигенции: где вы, радетели за народ? Из каких нор вы нам грозите — фальшивомонетчики и шпики, густовельможные фефелы, узколобые ферты, пьяные армейские поручики, беглые попы и церковнослуживые шельмы? Да, ты и твои все так сказать вправе…

И прах наш с строгостью судьи и гражданина
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.

Так вправе сказать уж я.

Мозгун вдруг пошел от него неторопким шагом. Неустроев встал и тронулся вслед за ним. Перед глазами Мозгуна маячил завод трубами, ТЭЦем, корпусом механосборочного. Ветер зашумел сильнее. Мозгун чувствовал спиною мрак и боялся всего больше нетвердой походки. Вдруг он услышал: какой-то предмет упал на тропу к его ногам. Он обернулся и различил в десяти шагах от себя Неустроева. Потом он наклонился и поднял револьвер — малюсенький браунинг, тот самый, который умещался у Неустроева на ладони.

— Возьми! — крикнул Неустроев. — Может быть, мне так и так пропадать.

— Не морочь, шутки здесь неуместны. Без пуль, что ли?

— Ах, догадался!

— Значит, играть думал?

Он остановился и стал слушать, как Неустроев уходил, увязая в сугробах. Вот он остановился и что-то крикнул несвязное, эхо отдалось у реки. А когда шаги Неустроева стихли, Мозгун сел прямо на тропу, чтобы передохнуть. И закрыл глаза. В висках стучало.

Глава XXXVII

«Ц.О. ВСЕ УД., ИЗОЛ. КВ., СОБСТВ. ТЕЛ.»

Неустроев, торопясь, прошел заводом к соцгороду и поднялся на третий этаж, где размещались работницы. Комната Сиротиной была полуоткрыта. Он увидел в ней через дверную щель сидящую за столиком Симочку, разодетую в малиновое платье с белым шелковым воротничком. Она была одинока, читала записочку, в зеркальце сама себе улыбалась. Неустроев бесшумно растворил дверь и на цыпочках, крадучись, подошел к Симочке сзади. Через ее плечо он хорошо разглядел корявый почерк записки с какой-то печатью, некстати поставленной.

Он успел прочитать записку до половины и вполне угадать её смысл. Вдруг Симочка вскрикнула и, стремительно сунув письмо под кофту, в испуге обернулась. Лицо ее было растерянно и виновато. Она моментально съежилась, как бы ожидая удара и молчаливо прижимаясь к столику.

— Я уезжаю, Симка, — сказал он, — сию же минуту. «Сняты краски, и смыты румяна». Давай мне письмо к дяде в Ростов. Пропиши, чтобы принял меня как родного или давно знакомого.

У нее сполз испуг с лица, она оправила блузку, приняла кокетливый вид, села.

— А зачем, Константин, тебе уезжать в Ростов?

— Это, милая, дело не твоего разума.

Она написала записку и подала ему.

— Ах, я так тебя любила, милый мой! — произнесла она с облегчением. — Я даже ревновала тебя к Сиротиной.

Она сидела теперь к нему лицом, а Неустроев стоял против нее. И как только она произнесла имя подруги, тут же осеклась и стихла. Сиротина стояла в это время в дверях, бледная и усталая, только что явившаяся из больницы.

— У тебя не было оснований ревновать меня к Сиротиной, — сказал Неустроев. — Ты знаешь, как мы расцениваем сумасбродных истеричек в ортодоксальных юбках, милая. А вообще я свободолюбив и невзыскателен. Даже тебя не ревную к твоим «ответственным». Ты делаешь сказочные успехи. Скоро будет у тебя «центральное отопление, все удобства, изолированная квартира, собственный телефон». Ты — живец.

Она опустила глаза в колени и, краснея, только произнесла сокрушенно:

— Ах, не говори, Константин, лишнего.

— Лишнего тут нет ни грана. Ты полезешь в гору. Что такое для тебя я — безденежный и безвлиятельный? О, ты до самого директора доедешь! «Большому кораблю — большое плавание». Давай бог! А обо мне даже не вспоминай. И, конечно, уж не болтай ничего лишнего. Сегодня меня не будет на заводе. И что бы там ни случилось и за какими бы справками ни обращались к тебе, один должен быть ответ: «Знать не знаю такого шарлатана». Выгоднее будет сослаться на Сиротину. Она, мол, знает его лучше, она, мол, с ним того-этого, — ну подпусти чего-нибудь поострее для веселья. А та всегда меня аттестует с самой лучшей стороны.

Назад Дальше