Стая воспоминаний (сборник) - Корпачев Эдуард Маркович 12 стр.


Допинг что-то творил с этим ненаблюдательным Милмоем, он общался с былыми однокурсниками так, как будто и не пронеслись два десятилетия и не напачкали в наших душах, а Лестужев чувствовал, как остро повышалась напряженность: должно быть, с минуты на минуту ждали тех, для кого и наполнили предварительно рюмочки, избранные могли появиться и смешаться с незваными, и оттого улыбки хозяев уже отдавали бешенством. Может, преувеличивал Лестужев? Нет, голубая вена Беренщиковой играла почти на разрыв, и напряженность возрастала. Так повышается температура у больного: вот-вот человек начнет метаться в жару.

На кухне они припоминали музыку былого? В прихожей, вдвое расширенной высокими зеркалами? В комнатах ли? Но только не в том заветном зале, где рубины икры слегка тускнели от минут ожидания.

Не понимал себя Лестужев уже не первый год. В молодости он умел резко хлопнуть дверью! «Пошли вы все!» Да и теперь, допустим, погубил себя, швырнув ключи от дома в глубокое ущелье улицы. Но это ведь однажды в зрелые лета! А так уже давно понимаешь: где люди, там и толчея, там и заденут, наступят на ноги, саданут локтем в бок… Моральные травмы уже почти не в счет. Отчего мы так смирились, Милмой? Отчего мы так дисквалифицировали себя, если оценивать принципы по шкале достоинства? Конечно же, крайняя глупость — сравнивать себя с тем призраком молодости, которого и сам ты помнишь не столь ясно, если не услужит тебе фотоальбом. Но позор нам, коль мы согласились всем подряд пожимать руки, лишь бы докатиться до старости.

Тут, в этом первом же доме, выбранном для славословий Милмою, происходила схватка: двое против двоих. Казалось бы, Милмою, с его молодецким видом, и победить в компании с Лестужевым. Но Милмой, должно быть, лишь внешне сохранился, а стальной внутренней пружины в нем и не было: как ни пытался Милмой повернуть умудренных жизнью туда, где радостно рыдал аккордеон, а получался пшик. Иных же преимуществ, чтоб заинтриговать супругов, у Милмоя не было. И схватка развивалась так: воля на волю. Желание Милмоя остаться здесь поощрялось как будто улыбками хозяев, теми улыбками, в которых только опытный глаз уловит ярость, и получалось, что хозяева и не обмолвились даже, что сейчас появятся гости, и не показали того зальца, откуда несло благовониями готового состояться пира, а все же воля, великая негативная воля хозяев, переборола пришельцев, и Лестужев потом никак не мог понять, уже оказавшись на асфальте, где была красивая дыра вниз, дыра, ведущая к станции метро «Пролетарская», — никак не мог понять Лестужев, что за сила таилась в супругах и как они дуэтом воли, единственно негативной воли, с улыбками выдворили незваных гостей, назначив все же очередное свидание.

Дыра, ведущая под Пролетарский проспект и дальше, к станции метро, была довольно привлекательной, отделанной полированным гранитом, и летом в метро бывает прохладно в вагонах, и ехать под землей можно хоть куда, больше сотни станций метро в Москве, но Лестужеву захотелось мчаться с Милмоем в такси: метро определенно куда-то выводит, а на такси можно и заплутать, а потом и признаться, что давно не был у этого однокурсника Челханова, к тому же и меняет Челханов слишком часто приюты своего одиночества.

Хоть не лучший выбор, а навестить решено было Челханова: этот толстяк не только воскресными вечерами сторожил свою берлогу, а и в будни Челханов раскрепостился профессионально, порвал со всеми конторами, где давал возможность служить институт такого профиля, как автомеханический, и, вдруг открыв в себе дарование журналиста, Челханов вечерами клал на письменный стол пачку писчей бумаги. Листы заполнялись текстом, благородным мелким почерком создавались рецензии на фильмы, которые смотрел Челханов в пустынных кинозалах, потому что обожал самые первые утренние сеансы. На первый взгляд, жизнь в свое удовольствие.

К этому творцу и решено было ехать. Разумеется, на этот раз позвонили туда, на Кронштадтский бульвар, уже имея опыт первого визита, когда встречают с помпой и когда оказывается, что ты похищаешь улыбки, адресованные совсем иным гостям.

Жуткое это явление — недобрые биологические волны, недобрая воля людей, думаешь ты, коль тебе плохо и ты знаешь, кто в этом виноват. Сообща Митько и Беренщикова так наколдовали, что Лестужев не сразу почувствовал облегчение.

Но как только сели с Милмоем в такси и прочь отсюда, прочь — так и отвязались эти улыбчивые черти Митько и Беренщикова. С Милмоем, помнится, вообще всегда было легко. И если бы не думать о ключах, канувших в пропасть, отмеренную четырнадцатью этажами! А то испытываешь едва ли не похмельное состояние алкоголика, уже медицинскими дозами сбавляющего нервные перегрузки: от эйфории переходишь к депрессии, и вновь совершаешь скачок в приподнятость, бодрость.

Милмою все равно к кому ехать: он еще в молодости всех убеждал, что жизнь, ребята, легко превращается в песню. И если Милмой не прикидывается альтруистом, то ему хочется быть гостем даже распоследнего неудачника. А какой оригинальный неудачник Челханов, Милмой еще и не догадывается. Как, впрочем, не догадывается и о том, что ожидаемый прием у Челханова — это ведь тоже поздние поборы за давнюю выручку Челханова: когда на субботнем вечере танцев прихватили милиционеры чемпиона по вольной борьбе, раскидывавшего во хмелю танцоров, то и Милмой поспешил со своим аккордеоном в милицию и там сознался, что финский нож, на который накололся один из обыскивавших Челханова, принадлежит ему, Милмою, и что он, Милмой, сунул незаметно этот нож в карман Челханова, чтоб финка не мешала играть на аккордеоне, а в довершение, накидывая последние штрихи образа хулиганистого мальчонки в былом, сыграл очаровательную мелодию, песню блатных. Милмой прекрасно знал, что этот варвар Челханов не расстается с ножом, который каким-то образом помогал ему быть более находчивым, дерзким, едва ли не прибавлял ему остроты ума в перепалках и ссорах с нагрянувшими со Стромынки, с бывшей Моховой студентами, и Милмой, так молниеносно, в одночасье присвоивший чужое оружие, потом весь месяц ходил почти экс-студентом: над Милмоем повис карающий меч деканата, оружие скрестилось с оружием, и деканат решал, избавиться ли от фаворита института или поставить ему в заслугу все свадьбы, озвученные фривольным аккордеоном. Вскоре, как только облегченно вздохнул весь факультет, Челханов и поклялся Милмою, что всегда в жизни, какой бы столетней она ни была… Но надо ли теперь повторять искреннюю и банальнейшую клятву? Милмой, если принимать в расчет безбрежную широту его души, и знать не захочет, что та святая ложь была подвигом: еще в молодости кодекс джентльмена исключал всякую корысть.

Да, как переменились мы! Едешь, временный московский бродяга, к тому, кто уже давно не вооружен отточенной сталью, но зато всегда полон каким-то внутренним ядом и готов подперчить каждую нелюбезную тираду, адресованную не то тебе, не то всем, кто зажирел. Едешь, московский бродяга, к тому, кто живет воистину как бродяга: в комнатушке, обставленной бросовой мебелью, спит Челханов на такой невообразимой постели, что долго будешь соображать, откуда взялся этот утиль. Творцу сопутствуют лишения, и пусть злобствуют бывшие подруги, а Челханов знай себе сочиняет: год или два назад его корреспонденцию опубликовали в журнале «Табак», потом наступила пауза, объясняемая творческим невезением, но есть надежда, что когда напечатают одну из его рецензий на фильмы, то это будет откровение самобытного критика, то откровение, от которого, как от удара под ребра, онемеют все эти маразматики и наглые кинодельцы.

Довольно рискованный путь, думал в такси Лестужев, по Милмою не выкладывал правды о Челханове, смело схватившемся с судьбой. Но, может быть, будет и тройная выгода: Милмою — радость общения с забиякой, ему, Лестужеву — сон на утильсырье, а Челханову — полусуточное забвение бед. Тем более что Челханов щедро обещал гостям, едва ему позвонили, интересные новости и намекал, что винного магазина у него поблизости нет.

Лестужев с Милмоем поняли, возможно, только так: если мужчина дает столь компрометирующий его же намек, то дела его — табак.

А потом, миновав уже ненужные магазины Ленинградского шоссе, все эти магазины с двойными стеклами, полуметровая глубь между которыми была заполнена дай бог чем, они и прикатили к дому творца, и Лестужев посмотрел в окна первого этажа приветливо, точно окна квартиры — это уже почти очи хозяина.

Долго посылали привет: кнопка квартирного звонка наполняла хамоватым звоном и коридорец, и тараканий чертог — кухоньку, и вертеп Челханова, и комнатуху его всегда отсутствующей соседки, дачной жительницы, а никакого толку. Так долго звонили, что от нечего делать, в молчании, уже стали оба зачем-то вытирать ноги о резиновый пупырчатый коврик.

На этой авангардной плоскости квартиры потоптались и вышли неохотно: Лестужев, опять же от нечего делать, пересчитал почтовые ящики подъезда, эти соединенные вместе металлические карманы.

А три древние сестры, занимавшие у жизни еще одно дыхание, сказали им у подъезда… Впрочем, сказала одна из этих старушек, но так похожи они были сединой, морщинами, любопытством во взоре, кофтенками, что Лестужеву почудилось, точно три древние сестры сказали в унисон:

— Челханова только что забрала одна киноактриса. Сама приехала на автомобиле! Он здоровый, все упирался, а она его все-таки уломала. Ну, та, которая в последнем фильме играла, по телевидению показывали. Фамилия известная, все ее знают. А фильм назывался «Невеста с Арбата». Самая красивая актриса, он упирался, а она его уломала…

Милмой восторженно взглянул на Лестужева.

Вот они, интересные новости, подумал Лестужев. Чем сказочнее новость — тем решительнее вера в нее. И мало ли в Москве двойников киногероев, киноактрис? Глядишь — и тот, и та курят не так, как удобно, а так, как это получается красиво. Или в метро: идет симпатичный дебил, руки держит в карманах вельветовых брюк, выражение лица у него такое, будто он только что оттуда, с той явки, где перестрелял всю мафию, а теперь ему надо позвонить девочке, чтоб она не напилась снотворного с перепугу. И что же невероятного в том, если красотка, похожая на приму кино, сделала все, чтобы быть еще более похожей на кинозвезду, и прикатила к Челханову, чтоб выручить его, спасти от дурацкой аудиенции? Автомобиль у нее свой или принадлежит рогоносцу. И никакого в этом чуда, никакой сказки. Чуда нет даже в том, если в самом деле приехала подлинная любимица зрителей, та, что умеет каждый солнечный луч преобразовывать в улыбку, та куколка, чьи тугие щечки еще не испортил никотин, та юная, что и сама слывет невестой с Арбата, одаренное дитя искусств, захотевшее в своей компании потолковать с недюжинным кинокритиком.

Записочку Челханов, разумеется, не оставил для гостей потому, что сам ошалел; невеста с Арбата в считанные секунды затолкала в автомобиль его, такого громилу, мастера спорта, бывшего борца.

Странным казалось, что теперь, как только оставили позади Кронштадтский бульвар, в памяти выделилось: весть о невесте с Арбата, обладавшей едва ли не приемами дзюдоистки, донесла одна из трех сестер — по возрасту самая древняя, с морщинами, нашедшими почву даже на носу, и помнилось, хорошо помнилось ее лицо, во всех порах, складках, рытвинках которого время отложило личинки новых морщин.

Но куда теперь мчится такси, чья интервенция — не только захват асфальтовых километров Москвы, но и захват приспущенными боковыми стеклами уже вечереющего и не столь бархатистого воздуха? Да, в движении, в поиске тоста и ночлега летит и долгий день июня, и уже здания добираются своими тенями до других зданий: это игра вечера. Солнце опустится там, на западе, где Матвеевское, Кунцево, Строгино, а бесчисленным теням зданий еще большая потеха: то замглят автомобиль, секунду назад освещенный солнцем, то на воде Москвы-реки выстроят горизонтальный, совсем плоский город, то экран телевизора в чьей-нибудь квартире превратят в единственное здесь подобие яркого по своим краскам дня.

Лестужев, пользуясь почти стокилометровыми в диаметре полюсами Москвы, интенсивно искал выход из западни, обозначенной на карте души так: Старая Дружба. Дружба дружбой, но не повернешь же на Измайловское шоссе! Жена, в припадке великодушия, откроет не только все выдержавшие искус временем бутыли шампанского, но откроет Милмою и все семейные тайны, а там и докажет Милмою, что нынешний конфликт берет исток не с южного ее адюльтера, а с более ранней поры, когда он, ее любимый Лестужев, возненавидел ее дочь от первого брака, очень милую и очень похожую на отца, на первого мужа, давно позабытого ею, Лестужевой. Опутанный вязкими словесами, будешь и сам с интересом вслушиваться в бред жены, понимая, как далеко она уводит Милмоя от правды.

И тут впервые Лестужев почувствовал охлаждение к Милмою: сидел бы в своем южном заповеднике, оставаясь для всех однокурсников погибшим прекрасным незабываемым братом. Но сидел бы там, где его юдоль, и не тревожил несвоевременным визитом! С ночлегом еще, допустим, как-нибудь устроится, а вот оптимизм Милмоя, его радушие, его умение воспринимать мелкие неудачи как интригующие авантюры, — все это кричащие анахронизмы для того, кто не только выбросил связку прежних ключей, но и загубил веру в любимого человека. Когда все эти два года Лестужев целовал жену уже иным, то чуточку брезгливым, то, наоборот, страстным поцелуем, то никак не мог отвязаться от мании преследования: тот южанин постоянно сопутствовал им. Кто он, как выглядит, Лестужев и не пытался выведать, но какой-то загорелый циник все же вклинивался в их жизнь целых два года, пока Лестужев не догадался: два года — это ведь юбилей измены, а он, Лестужев, все еще хочет воспитать в себе какого-то мудрого, падшего, примирившегося с предательством Лестужева.

— А коль так! — возмущенный своим прошлым, воскликнул он теперь, в такси, и назвал водителю маршрут, связанный с визитом к Алуфьевой, к Гале Алуфьевой, которая когда-то сказала ему, что она отныне живет не где-то в комнате общежития, а в глубине мехов его аккордеона, и что пускай он, Лестужев, знает, что это не аккордеон поет или тоскует, а она, ее переселившаяся душа. — Коль так, то на Большую Очаковскую, к Гале Алуфьевой!

И со злым вызовом покосился на Милмоя: очень раздражал приятель молодости, и неужели всю жизнь будет Милмой сговорчивым да отзывчивым?

По кодексу гостей или по своим извечным канонам, Милмой и не собирался возражать. Тем более что и он учился с Галей Алуфьевой, что и он готов был сыграть эпиталаму в честь вечного союза — Алуфьевой и Лестужева, да Лестужев, максималист в те времена, нашел, что он не способен на такое чувство к Гале Алуфьевой, как Саня Винтаев, готовый, по слухам, если прозвучит свадебный марш в честь Лестужева и Алуфьевой, бросить институт на последнем курсе и уйти в океанские просторы, матросом торгового флота, куда-нибудь курсом к Бермудскому треугольнику, где сходят с ума. Но, слава богу, все обошлось, его помешательство, связанное с Галей Алуфьевой, стало пожизненным помешательством.

Не очень удачный маршрут, если подумать об очередном испытании для Винтаева, но что поделаешь, если Милмою надо убедиться в том, как прочны узы дружбы! Для Милмоя незыблемо это понятие: станция Старой Дружбы. И таких станций, на которых почти не бываешь в возрасте потерь и разочарований, для Милмоя сохранилось еще несколько. Знаем и мы об этих станциях, но приберегаем их на самый крайний случай, чтобы теперь, после сорока, не стереть на карте души эти станции Старой Дружбы и не убедиться в том, что нет их давно, что вместо них возникли иные полустанки с довольно странными названиями: Развод, Обнищание Души, Нужные Люди, Одиночество, Семейный Бюджет, Скверный Характер…

А Милмой, с его загадочной душой музыканта, знай верит в свое!

Лестужев даже отвернулся от него, чтоб не заразить своим раздражением, и на каком-то отрезке маршрута залюбовался оврагом, превращенным в стоянку автомобилей под открытым небом; сверху и несколько издали машины, зачехленные брезентом, превращали плац в нечто забавное, усыпанное брошенными наземь кепи.

Два года приспособленчества, думал он. Два года семейного мира! Призрак южанина. И необычайно ласковая жена. И располневшая в свои двадцать падчерица Ирина — с черными глазами навыкате, словно глаза чудесно подвешены к ресницам. Два года — это сколько же ежедневных бед? Несметная кавалькада!

Назад Дальше