В роскошных залах губисполкома — бывшем дворце генерал-губернатора — бурлил непрерывный человеческий поток. Едкий махорочный дым медленно плескался в лепной потолок тяжелыми сизыми волнами. У стен беспорядочно приткнуты винтовки. Кучами лежат пулеметные ленты, и между лентами маленькими игрушечными плужками о двух колесиках мирно прижукли пулеметы.
Киселев и Петрухин делают доклады. Злобой распирает груди за павших товарищей, заволакивает хмурью глаза. Крепче сжимают железо винтовок красноармейцы. Предгубисполком Андреич спрятал горе в глубоко провалившихся глазах, медленно поднялся.
— Товарищи…
Виновато откашлялся, будто поперхнулся едким махорочным дымом, а не прятал дрожь в голосе.
— Товарищи, почтим память павших.
Стоя, с непокрытыми головами, пели:
— Вы жертвою пали в борьбе роковой…
А надо всеми глубокой тоской и слезами исходил голос Веры — невесты Соломона Лобовского…
Димитрий приехал домой поздно ночью. Наташа не спала, знала, что отряды вернулись, и ждала Димитрия с минуты на минуту. Бросилась к мужу.
— Митя!
Киселев крепко обнял жену, сейчас же с улыбкой отстранился.
— Погоди, Наташа, дай помыться, а то, видишь, пропыленный с ног до головы.
Пока Димитрий умывался в кухне, Наташа собрала ему ужин. Проснулся Миша. Увидал отца, метнулся с кровати.
— Ты что долго, папа, мы тебя ждали-ждали!
Киселев усадил Мишу к себе на колени.
— Нельзя, Мишук, война, брат, такое дело, это тебе не в бабки играть.
— Ты больше не пойдешь на войну?
— Нет, пойду.
— И я пойду с тобой!
Киселев засмеялся. Прижал к себе лохматую головенку сына, поцеловал в тугой лобик.
— Вот, погоди, вырастешь большой, мы с тобой всех буржуев разобьем!
Миша оживился и торопливо стал рассказывать.
— Я вчера Ваське-буржуенку нос расквасил…
Киселев с улыбкой слушал сына. Скоро Миша задремал на коленях у отца. Киселев осторожно положил мальчика на кровать и стал одеваться.
— Ну, Наташа, мне в исполком. На всякий случай, будь готова, может быть, утром начнем эвакуировать город.
Тихо склонился над крепко заснувшим сынишкой, поцеловал в обе щеки, в лоб, невольно вздохнул.
— Димитрий, ты бы соснул часок, — сказала Наташа.
— Нельзя, милая, там, в исполкоме, где-нибудь вздремну.
У двери еще раз оглянулся на Мишу и вышел.
Чуть зарозовел восток, началась погрузка на пароходы. К пристани подходили последние красные части. С сердитым гулким ревом носились по опустевшим улицам ощетинившиеся по бортам грузовики. Твердой четкой поступью тяжелых ног, с ружьями на изготовку, прошел отряд красноармейцев. Тесной кучкой, один к одному, торопясь и не соблюдая ногу, проспешили к пристани железнодорожники.
За крепко запертыми воротами притаился обыватель. В заборные щелочки злобно сверлил уходящих. И, как голодный зверь перед последним прыжком к жертве, дрожал от нетерпения мелкой знобкой дрожью…
Наташа в тревоге выглядывала в окно. Широкая пыльная улица тиха и безлюдна. На реке протяжно гудели пароходы. Неожиданно налетевший из степей сухой горячий ветер принес отдаленный орудийный гул. Ближе затакал пулемет. Миша подошел к окну.
— Мама, что это, война?
— Война, Миша.
Мальчик высунулся в окно, осмотрел улицу в обе стороны и недоверчиво обернулся к матери.
— Ну, уж война, а что же на улице никого нет? Разве это война?
Наташа захлопнула окно, рассеянно остановилась возле связанной корзины и узлов. Отсутствие мужа беспокоило все сильней и сильней. Что же с Димитрием? Почему его нет так долго? Может быть, город уже взят?
Миша не отходил от матери.
— Мама, почему папа долго не идет? Почему мы не едем на пароход?
Прятала от Миши расстроенное лицо и утешала:
— Должно быть, скоро придет.
Снова шла к окну, тоскующими глазами смотрела в примолкшую улицу. Димитрия не было.
Киселев вышел из исполкома вместе с Андреичем, Верой и Петрухиным. Вера стала прощаться с товарищами. Андреич задержал ее руку.
— Послушайте, Вера, ведь не поможете ничем. Спешите на пароход, пока не поздно.
Вера покачала головой.
— Вы не поймете, Андреич. Я должна попытаться узнать о Соломоне. Я успею вернуться.
— Ну, хорошо. Только, смотрите, не лезьте на рожон.
— Я пойду с ней, — сказал Петрухин, когда Вера отошла.
— И то, Алексей, надежнее будет. Ну, а ты, Димитрий, куда?
— Мне за женой заехать.
— Возьми мою машину и дуй. Мне в горсовет, тут близко.
Киселев сел в автомобиль, сказал шоферу адрес. Машина ринулась вперед… Сзади упал первый снаряд, звонко разорвал молчание улиц и переулков.
Киселев нагнулся к шоферу.
— Товарищ, скорей!
Машина — вихрем, пыль за машиной — вихрем. В стремительном беге закачались дома, сгрудились переулки. В знакомую улицу поворот на полном ходу. Колеса машины оторвались от земли. Димитрий ухватился за борт, закачался, крикнул шоферу:
— Товарищ, скорей!
В конце улицы в облаке пыли вырос лес копий. Автомобиль дернулся назад-вперед, назад-вперед, заметался в узенькой уличке.
— Товарищ Киселев, казаки!
Димитрий со стоном сжал голову, упал на дно машины…
Мчались назад. Свистели пули вдогонку, с гиканьем скакали казаки…
Наташа еще раз высунулась в окно, посмотрела в одну сторону, в другую. От притаившихся серых домишек повеяло жутью. Миша стоял возле, теребил за платье и хныкал:
— Мама, пойдем на пароход.
Со вздохом отошла от окна.
— Пойдем, Миша.
Торопливо собрала сынишку, оделась сама. Схватила подвернувшуюся под руки маленькую корзину, быстро распахнула дверь на улицу. От угла мчались казаки. Наташа втолкнула Мишу в коридор, захлопнула дверь, устало опустилась на выпавшую из рук корзинку и, закрыв лицо руками, заплакала…
О каменные плиты тротуаров главной улицы звякнули пули. К пристани, на пароходные гудки быстро пробежали два красноармейца. Галопом, звонко куя мостовую, промчался отряд казаков. Где-то стукнула калитка, зазвенело разбиваемое стекло. Всклокоченный рыжий человек, в валеных туфлях на босу ногу, выскочил из ворот, восторженно хлопнул себя по ляжкам, и по безлюдной улице диким сладострастным визгом пронеслось:
— Братцы, казаки пришли!..
Застучали ворота, захлопали калитки. Загремели болты открываемых ставень.
Тысячью голосами заговорили улицы, запестрели бегущими людьми.
— Держи, братцы, держи! Армеец во двор забежал!
Бросились во двор. Сгрудились в тесном проходе, давя друг друга. Черным вороньем облепили забор.
Высокой тоскующей нотой:
— А-а-а! — взметнулся предсмертный вопль и затерялся в зверином реве оскалившей зубы толпы. Озверевшие, хлебнувшие крови, с хриплыми криками неслись по улицам.
— Лови! Держи! Бей!
— Братцы, тут комиссар жил!
Останавливались, громили квартиры, ломали мебель, били посуду, зеркала, стекла. Дрались из-за дележа. Бежали дальше.
С шумом распахнулось окно второго этажа, со звоном посыпались стекла. В окне всклокоченный рыжий, в валеных туфлях на босу ногу. В высоко поднятых руках маленький, белый комок. Молодая женщина с воплем ухватилась за рыжего.
— Дитя мое! Дитя!
Рыжий отмахнулся от женщины, нагнулся вниз.
— Братцы, держи, пащенок комиссарский!
Мелькнуло в воздухе белое покрывало, маленьким комочком упало на каменные плиты. Словно бутылка с вином раскололась — во все стороны поползла красная, темная жидкость.
Как причастие…
Кровью младенцев причащались христиане.
На углу сгрудились возле рабочего без фуражки.
— Большевик, бей его!
— Что вы, братцы, я посмотреть!
— Заговаривай зубы, посмотреть!
Сомкнулись в тесном кольце. Жарко дышат груди, волчьим оскалом зубы.
— Братцы, я же вот тут живу, за углом!
Ближе всех к рабочему толстый, стриженный в скобку, в теплом стеганом жилете поверх выпущенной рубахи, серебряная цепочка через весь живот. Подвинулся еще ближе, изловчился и левой рукой молча с размаху рабочего по скуле.
— И-эх!
У рабочего ляскнули зубы. Тоненькой струйкой побежала кровь по подбородку.
— Братцы, что вы…
— Бей!
Бросились, сшибли. Сплелись в одном комке жарко дышащих тел, закружились в диком танце…
Когда отошли, утомленные и потные, на земле остались клочья, — клочья мяса, клочья тряпок.
…У запертой двери магазина, спиной к двери, штыком вперед — красноармеец. Давно опустел подсумок. Красноармеец влип в стену спиной и хрипло, будто в гору с ношей тяжелой взобрался:
— Не подходи, убью!
Мимо торопятся два солдата с бело-зелеными повязками на рукавах.
— Кормилец, родненький, пристрели армейца!
Простоволосая женщина ухватила за рукав. Жарко дышит в лицо. В прорехе кофты болтается тощая коричневая грудь.
— Родненький мой, миленький, пристрели армейца!
Один из солдат на ходу вскинул ружье, деловито прицелился, выстрелил и, не глядя, побежал догонять товарища. Красноармеец охнул, выронил винтовку из рук, упал на колени. Оперся руками о каменные плиты, поднял кверху посиневшее сразу лицо, запрыгал по толпе страшными белками глаз. Из толпы выскочил с кирпичом долговязый парень. За ним круглолицый розовый старичок.
— Вдарь! Вдарь! Промеж глаз вдарь! Эх!
Долговязый взмахнул кирпичом. Хрястнула переносица у красноармейца.
Сминая друг друга и рыча, как голодные собаки над костью, бросились кончать…
…Потом поодиночке и группами сводили к реке. Снимали одежду, аккуратно свертывали в узелки. Ставили людей лицом к берегу, и как на ученье, где глиняная фигура заменяет человека, — по всем правилам военного искусства, ударить шашкой наотмашь, потянуть к себе. Пленные, суровые и молчаливые, падали в реку, окрашивая воду в красный цвет, любимый цвет. Будто полотнища красных знамен плескались у берега. И было так день, и два, и три.
Глава вторая
Белые волки
В тюрьму из комендантского дома их вели вечером. Как колючей проволокой, обхватило двойное кольцо, — внутри чехи, снаружи казаки. Напирала несытая толпа. Протискивались с лошадиными мордами, совали палками, плевались. Старуха, с треплющимися по ветру седыми космами, с тонким железным прутом в руке, вцепилась в казака.
— Сыночек, допусти! Допусти, сыночек, разок ткнуть!
Казак лениво замахивается нагайкой.
— Уйди, бабка, зашибу.
В камере — десять шагов в длину, десять в ширину — их сорок.
В углу, на нарах, с завязанной головой Соломон. Возле Соломона заботливо склонилась Вера, держит его руку в своих, любовно гладит. Рядом Петрухин. Упорной думой сдвинуты брови. Временами в гневной вспышке сжимаются кулаки. Андреич задумчиво качает черной седеющей головой, — мысли Петрухина для него, как на ладони.
— Нет, Алексей, не вырваться.
Сцепил Алексей черные широкие ладони, хрустнул пальцами.
— Как глупо вышло… Ни за грош…
Возле Андреича тоскует молодой парень Сергей.
— Расстреляют, должно быть?
Андреич утешает.
— Ну, тебя за что? Тебя выпустят. Подержат и выпустят. За что тебя, птенца такого!
Любовно смотрит в лицо парня. Лицо у Сергея бледное, с мягким овалом, длинные, как у монашки, волосы. Маленькая русая бородка и темно-серые лучистые глаза.
— Как за что? Ведь и меня с ружьем в руках взяли. Боязно мне, дяденька.
По деревенской привычке всех, старше себя, зовет дяденькой.
— Да ты как попал к нам?
Сергей торопливо и радостно рассказывает:
— Пошел я в город правду искать. Сначала пристал к эсэрам, думал, там она, правда-то. Ну, да вот, нехорошо, против рабочих идут, много народу из-за того положили. Да вот насчет войны опять же… Понравилось мне, как один старик рабочий рассказывал. Спрашиваю его:
— «Как же воевать бросить?»
— «А вот так, воткнул в землю штыки и все».
— «Да ведь враг-то стрелять будет?»
«Не будет. Ну и постреляет малость, а как увидит, что мы воткнули ружья в землю, не хотим, значит, сражаться и перестанет. Тогда мы пойдем к ним и скажем: «Братья, бросайте войну, не лейте понапрасну кровь! Чего нам с вами делить? Живите вы себе, мы вас не тронем, и вы нас не трогайте».
— «И не тронут?»
— «В жизнь не тронут».
Сергей смотрит на Андреича широко открытыми восторженными глазами.
— Ведь можно так, дяденька?
У Андреича молодым блеском загораются глаза.
— Можно, милый, можно! Так будет, так будет!
Сергей прижал ладони к груди, унимает радостное волнение.
— Вот за то и пошел я, дяденька. А то какой я большевик!
Прикорнул совсем близко к Андреичу, вытер рукавом рубахи вспотевший лоб.
— Дяденька, ты самый старший здесь, покаяться хочу. Скажи, есть бог или нет бога, я не знаю и боюсь… С вами пошел, потому как вы со злом боролись, добра хотели для всех. Теперь и я за добро умирать буду… А про бога не знаю.
Серьезно, без усмешки отнесся к просьбе молодого монашка Сергея Андреич.
— Что ж, милый, если думаешь легче будет, кайся.
Сидят на нарах, шепотом неслышным шепчутся.
Ночью, когда в камере спали чутким настороженным сном, по тюремным коридорам гулко затопали тяжелые шаги. Лязгнули приклады о каменный пол, загремел засов открываемой двери.
Всех словно пружиной подбросило. Монашек Сергей впился в Андреича задрожавшими пальцами.
— Дяденька, боязно мне!
Начальник со списком в руках… Увели пятерых красноармейцев. В камере осталось тридцать пять.
Глубокая скорбь в голосе Соломона.
— Не за себя, за тебя, Вера, страшно. Безумно жалко твою жизнь. Она могла бы быть такой прекрасной.
Вера склонила к Соломону лицо. Через плечи упали две золотые косы.
— Она и сейчас прекрасна. Было счастье в борьбе, было счастье в нашей личной жизни.
На мгновение лицо Веры затуманилось грустью.
— Вот жаль, петь больше не придется.
Тряхнула головой, откинула за спину косы и тихо, будто дитя укачивает, запела:
Соломон благодарно жмет руку Веры.
— Милая!
Перед ночью Вера обрезала густые русые косы.
— Товарищи, кто выйдет живым, передайте матери.
А ночью опять по коридору гулкие шаги. Лязгают приклады, гремят засовы о двери. У начальства в списке:
— Соломон Лобовский, Алексей Петрухин, Вера Гневенко, Захаров Алексей, Морозов Павел.
— Собирайтесь!
Дрогнула рука Веры в руке Соломона. Потом к начальнику спокойно:
— Позвольте спеть!
— Без пенья обойдется!
Сам прячет глаза, не смотрит. Вера припала к груди Соломона, тихо запела.
Будто ветер степной по траве пробежал. Начальник поднял руку, хотел сказать что-то. Медленно опустилась рука. Повисла плетью и другая — со списком. Солдаты затаили дыхание, замерли очарованные. Может быть, детские годы вспомнили, матерей старых, жен молодых, в деревне оставленных; поля, леса, горы… А, может, горе человеческое, широко — из края в край — расплеснутое, только теперь поняли.
Дрожью зазвенела последняя страстная нота болью жгучей о жизни.
— А! А! А!
Кто-то хрипло вздохнул. Кто-то дрогнувшей рукой стукнул об пол прикладом. Начальник очнулся, стал строгим.
— Молчать! Что за церемонии! Живо!
Вера оторвалась от Соломона, глянула в любимое лицо.
— Я спокойна. Прощай!
Взяла Соломона и Петрухина за руки.
— Идемте.
Сзади, тоже рука с рукой, Захаров и Морозов. Лязгнули железные засовы у двери. В глубине гулких коридоров смолкли шаги. Сергей обратил к Андреичу побледневшее лицо.
— Дяденька… Дяденька… Что же это такое?
Андреич нежно, как сына, гладил молодого монашка по длинным русым кудрям.
У самого дергался подбородок, мелко дрожала левая бровь.
Вечером, когда на небе загорались первые звезды и тьма сгущалась вокруг деревьев, на лесную опушку приходили люди с лопатами. Молча, спокойным, деловитым шагом размеряли землю, становились в ряд, плевали в широкие жесткие ладони и начинали рыть. Три аршина в длину, аршин в ширину, аршин в глубину. Яма к яме, бок о бок. Между ямами вырастали холмики пухлой земли.