Лавровы - Слонимский Михаил Леонидович 14 стр.


По панели от Литейного проспекта шел немолодой штабс-капитан. Гвардейский солдат, проходя мимо него, задел его по лицу винтовкой и не обернулся даже. Офицер остановился и строго поглядел ему вслед. Это его движение было сейчас же замечено. И выскочивший из толпы Козловский замахнулся винтовкой, собираясь всадить офицеру штык в живот. В тот же миг Борис очутился тут. Он схватил унтера за руку и оттолкнул.

— Сволочь! — закричал он. — Ты-то как смеешь? Сам ты что делал?

Он увидел на рукаве офицерской шинели, у обшлага три золотые полоски и сказал, обращаясь к солдатам:

— Трижды на фронте человек ранен.

У штабс-капитана прыгали губы, и он выговаривал невнятно:

— Я не з-знал... ч-что у вас... б-б-беспорядки... Я на сб-сборный п-пункт... б-б-братцы...

Он никогда в жизни не заикался. С этого момента он стал заикой.

Он пошел в ближайшие ворота, держась обеими руками за живот и сгибаясь так, словно в тело ему врезался уже холодный штык.

Солдаты беспорядочно стреляли в воздух. Но уже взад и вперед по Кирочной улице носился верхом на холеной офицерской лошади вывалянный в снегу высокий тощий подпрапорщик, напомнивший Борису белоруса, который рассказывал ему о гибели единственного сына. Он кричал:

— Направо! Все направо!

Гвардейцы строили солдат и хрипло командовали «смирно!», стараясь внести в движение хоть какой-нибудь порядок. И Борис видел, как его взводный покорно встал в отделение, составленное из волынцев, преображенцев, литовцев и саперов. Старый службист совсем обалдел. В этой новой армии он мог быть только молодым, неопытным новобранцем.

Солдаты шли к Литейному проспекту. Они остановились перед казармами жандармов. Дневальный собрался было стрелять, но его вмиг обезоружили, и жандармы сдались, не сопротивляясь. Юнкера школы саперных прапорщиков немедленно присоединились к восставшим.

Никто не мог свернуть с Кирочной улицы в сторону, в переулки: патрули не пускали.

У здания армии и флота остановились надолго.

Молодой волынец предложил:

— Тут живут офицеры. Может, они согласятся с нами?

Солдаты угрюмо молчали.

Борис выбрался из толпы. Выбравшись, обернулся и увидел Козловского, который сказал ему:

— Погоди. Намучаешься у меня еще.

Унтер щурил левый глаз, и тощее лицо его дергалось. А Борис думал о полковнике Херинге. И еще о том, что он только на миг повернул события в ту сторону, в которую хотел, а дальше события потащили его за шиворот и он никак не мог бы уже управлять ими.

Он взглянул на унтера и сказал, твердо выговаривая каждое слово:

— Веди себя тихо. Иначе ты от меня не уйдешь — везде найду.

Он с удовольствием отметил, что Козловский посмотрел на него с испугом. Этот человек привык к тому, что все боялись и слушались его, а теперь ему самому приходилось бояться и поневоле слушаться.

С ненавистью глянув на Бориса, унтер смолчал и пошел прочь. И то, что он не решился по обыкновению прикрикнуть или пригрозить, показалось Борису еще одним знамением радостных перемен.

Солдаты пошли к Литейному мосту, на Выборгскую сторону, а оттуда повернули обратно — к Таврическому дворцу, где заседала Государственная дума. Из белоколонного здания вышел массивный человек. Лицо у него было полное, с мясистым носом. И хотя щетина торчала сегодня на этих всегда чисто выбритых щеках, Борис узнал в этом человеке члена Государственной думы Михаила Борисовича Орлова. Он орал:

— Освобожденная революционная армия должна теперь с еще большей силой пойти на защиту родины, довести войну до победного конца!..

Борис пробрался в первые ряды. Когда член Государственной думы, кончив речь, оглядел солдат, то увидел и узнал Бориса. Он нахмурился, поглядев на солдата строго и угрюмо.

Борис вышел из толпы и повернул к казармам. Навстречу двигались команды солдат — к Таврическому дворцу. Во главе некоторых команд шли офицеры с красными бантиками на груди. Две роты литовцев шагали под музыку: духовой оркестр играл «Марсельезу».

На Кирочной улице было уже совсем тихо. Борис шел, не глядя по сторонам, и вдруг услышал окрик:

— Сюда!

Он оглянулся.

Незнакомый поручик отделился от группы штатских — мужчин и женщин, сгрудившихся у ворот, и направился к нему.

— Вольноопределяющийся! Как ты смеешь не отдавать чести офицеру? Ты думаешь, что эта сволочь долго будет гулять?

Борис остановился и с удивлением поглядел на офицера.

— Что вы, — сказал он, — с ума спятили? Идите домой, если не хотите, чтоб вас пристрелили.

Поручик выругался и быстро пошел в ворота. Борис с радостным удивлением подумал, что еще вчера он должен был бы тянуться перед этим поручиком. Только вчера! А уж казалось, что это было очень давно.

В роте он почти никого не нашел. Но взводный и Семен Грачев были на месте.

От товарищей по роте Борис узнал, что мягкосердечного фельдфебеля чуть не погубило его грубое, совершенно не соответствующее характеру лицо.

Один солдат какого-то другого полка хотел убить его, решив, что фельдфебель с таким лицом не мог не притеснять солдат.

Случившиеся тут два сапера спасли фельдфебеля. Но он был ранен, и его отправили в госпиталь.

Взводный испуганно рассказывал о том, как убивали офицеров.

Он решительно не мог понять, как это могло случиться. Теперь вся рота будет расстреляна. И он говорил, оправдываясь заранее:

— Я никого не убил. Вот, ей-богу, никого! А что я мог сделать, когда сам полуротный на улицу нижних чинов погнал? С него и спрашивайте. А я службу знаю, я старый солдат. Шестой год на военной службе состою. Кадровый.

Семен Грачев ел хлеб: он, как ни в чем не бывало, притащил из Преображенских казарм три буханки. Он слушал взводного и, когда тот замолк наконец, сказал:

— Знают чудотворцы, что мы не богомольцы.

— Да ведь сколько офицеров-то убито! — воскликнул взводный. — Разве дозволено это?

Ратник отвечал спокойно:

— На погосте жить да обо всех тужить — слез не оберешься.

XXIII

К вечеру Борис явился домой. Тело отца, уже обмытое, в новом форменном, почти не ношенном костюме, лежало на столе в гостиной. Борис подошел к телу, не чувствуя ничего, кроме удивления. Мать обняла его и вывела из комнаты, приговаривая:

— Не надо, Боречка, не надо.

Она, очевидно, упрашивала Бориса не плакать. Но Борис и не собирался плакать. В столовой за самоваром сидели незнакомые люди: два инженера и чертежник с завода. При жизни Лаврова эти люди никогда не бывали у него в гостях. Борис удивился тому, что в такой день все-таки три человека пришли к мертвому отцу. Мать сказала ему:

— Сейчас будет панихида.

Юрий с красными, заплаканными глазами подошел к Борису и ничего не сказал — просто встал рядом.

На панихиду явились жильцы соседних квартир, любители церковного пения. Когда священник возгласил «Вечную память», Борису стало жалко отца. Кто вспомнит о нем? Никто, кроме родных.

После ужина все, как всегда, легли спать. Утром Борис не пошел в казармы. Он ходил заказывать гроб и колесницу. Гроб должны были доставить сегодня же, а похороны предполагались завтра.

Анисья, как всегда, подала обед, а после обеда Борис все же побежал в батальон. Ему согласились дать отпуск на три дня.

Услышав, что у Бориса умер отец, Козловский прищурил глаз и сказал:

— Небось насчет наследства соображаешь? — Тут же он крикнул ратнику: — Хлеб есть?

— Бери, — отвечал Семен Грачев.

Теперь Грачев уже не стягивал с ног унтера сапоги. Он совершенно спокойно снял с себя эту обязанность. К смерти отца Бориса он отнесся хозяйственно. Спрашивал, сколько стоит гроб, сколько заплатили священнику. Выспросив все, покачал головой:

— Живет человек — сам себя кормит. А помрет — сколько расходов!

Козловский, жуя хлеб, говорил:

— Теперь всю Расею жечь надо, чтобы дым пошел. И мужиков жечь. Незачем они живут. Это в краткий срок исполнить можно. Губерния горит ровно день. Это уж точно, с ручательством. Мужик горит долго, как хлеб, и дым идет от него желтый. А городской человек и без спички сам сгорает. Для него и огня не нужно. Подымит Расея и провалится. На ее месте пустышка будет — дыра, а заплатать дыру никто не сможет. Кто подойдет — хоть немец, хоть англичанин — все равно ему конец. Никто не видит, что пустышка Расея — дыра, а тогда все увидят.

— Тебя первого пожечь надо, — сказал взводный. — Сволочь этакая.

— В семи огнях был, в семидесяти горел, — отвечал унтер. — Мне сгореть невозможно. Я последним сдохну. Сам в дыру кинусь. Только допрежь того всю Расею пожгу.

А Борис, получив увольнительную, уже шел домой. Он только теперь сообразил, что надо бы сообщить о смерти отца Жилкиным. Он позвонил из дому Наде и сообщил о дне и часе похорон. Клара Андреевна, услышав его слова, закричала совсем по-прежнему:

— Чтобы не было Жилкиных! Я их не пущу! Я их выгоню, если они посмеют прийти!

Но тут же затихла: тело мужа помешало скандалу. Надо было сначала похоронить мужа, а потом уже восстанавливать свой характер. Борис уже досадовал на себя за то, что позвонил Жилкиным: кому это нужно, чтобы они пришли?

Клара Андреевна послала испуганную Анисью в лавку за провизией. Анисья долго не возвращалась. Клара Андреевна, к которой постепенно возвращались обычные черты характера, сама приготовила ужин, приговаривая:

— Я всегда знала, что она воровка и проститутка. Украла деньги. И кошелку украла. Юрий, где пенсне? Посмотри, может быть, эта ведьма и пенсне стащила. — Пенсне висело у нее за спиной на шнурке. — Украсть кошелку! — воскликнула Клара Андреевна.

Ей особенно жалко было кошелку, которая служила ей верой и правдой четырнадцать лет подряд.

Она долго ругала Анисью, когда та наконец вернулась. Старуха напрасно оправдывалась тем, что очередь была длинная.

Первого марта, в восемь часов утра, от подъезда дома, где жили Лавровы, к Александро-Невской лавре двинулась похоронная процессия. За колесницей впереди всех шла Клара Андреевна, которую под руку поддерживал Юрий. За ними — три инженера, два чертежника, мастер Кельгрен, несколько никому не известных старушек, Жилкины: отец, мать и Надя, а позади всех — Борис. Клара Андреевна с нарочитым хладнокровием поздоровалась с этнографом, его женой и дочерью. Она даже слегка гордилась перед ними: в этом деле, в похоронах, никто не мог оспаривать ее центральное, главенствующее положение.

Двигалась процессия медленно, то и дело останавливаясь.

Борис шел, ни о чем решительно не думая и ничего не замечая вокруг, как человек, который на время лишен самостоятельности в поступках и должен торжественно исполнять неизбежный долг.

На кладбище, над открытой могилой, — снова панихида. И снова Борис пожалел отца при словах «Вечная память»: никто не вспомнит о нем, кроме родных. Когда гроб опустили в землю, Клара Андреевна упала и зарыдала так, что даже могильщик покачал головой, а Жилкин заморгал глазами, вспомнив об убитом сыне. Жена Жилкина тихо, как мышь, стояла над могилой и, казалось, ни о чем не думала. Клара Андреевна на миг опять полностью поняла свое несчастье: ведь то тело, которое столько лет подряд каждую ночь лежало рядом с ней в постели, которое согревало ее и дало ей двух сыновей, теперь навсегда ушло от нее в землю. А ведь это было почти что ее тело — так хорошо она знала все особенности его. И эти костлявые колени, на которые она обижалась в первые месяцы замужней жизни, — они больше никогда не вернутся к ней!

Клара Андреевна потеряла сознание. Юрий и Борис в карете отвезли ее домой.

Борис был рад, что взял отпуск на три дня. Его помощь требовалась тут, Клара Андреевна не спала ночью. Она звала мужа, плакала и все время требовала к себе Бориса, словно признавая в нем большую силу, чем в старшем сыне, который совсем растерялся и сам плакал, как мать. Борис сидел у постели матери, держал ее руку в своей, успокаивал и думал о том, что никакая жалость не вернет его больше в семью. Он оторвался, он отрезанный ломоть. Даже в горе он отдельно от матери и брата.

XXIV

Приказ № 1, подписанный новым революционным правительством, уже висел над столом дежурного по роте и в канцелярии, когда Борис отправился в Таврический дворец — отыскать Фому Клешнева. Надя указала ему, где найти этого человека. Пропуск Борису тоже устроила Надя.

Трамваи уже снова развозили людей по городу. Теперь Борис не боялся коменданта: он сидел внутри вагона на равных правах со штатскими.

Пройдя сад, он вошел в белое, с колоннами, здание.

Он долго искал Фому Клешнева. Ходил из комнаты в комнату, спрашивал; отчаявшись, повернул наконец прочь и в саду столкнулся с тем, кого искал.

Фома Клешнев, на ходу пожав ему руку, сказал:

— Да, я вас помню.

Он уже хотел умчаться куда-то, но задержался еще на миг, чтобы быстро проговорить:

— Я вам нужен? Сегодня ночью я буду дома. Вы зайдите. Это недалеко отсюда. — Он сообщил адрес, прибавив: — Я думаю, что сегодня ночью я смогу быть дома. К одиннадцати часам.

И умчался. Борис заметил перемену в его костюме: пиджак был надет на рабочую блузу, штаны сунуты в высокие сапоги. И это молодило Фому Клешнева. Лицо его похудело за эти несколько дней, щеки обросли щетиной, как и у члена Государственной думы Орлова. Но совсем разные дела мешали бриться Фоме Клешневу и члену Государственной думы...

К одиннадцати часам Борис явился к Клешневу. Тот жил на Суворовском проспекте, в огромном коричневом доме. Он снимал комнату в четвертом этаже, в небольшой квартирке, куда можно было попасть только со двора.

Молодая женщина отворила Борису дверь, сообщила, что товарища Клешнева дома нет, весело улыбнулась и предложила обождать. Она провела его в небольшую, но чисто прибранную комнату, еще раз улыбнулась и сказала, что если товарищ хочет, то она может подать ему чай. Она напомнила Борису Терезу из цукерни. Но это была не Тереза и даже не полька. Улыбнувшись (нельзя было не улыбнуться, глядя в карие глаза этой женщины), Борис поблагодарил и отвечал, что, спасибо, он чаю не хочет. Женщина поглядела на него, подумала и сказала:

— Тогда уж вам придется просто так обождать.

Она вышла из комнаты. А Борис остался ждать «просто так».

В комнате стояли кровать, стол (письменный и обеденный одновременно), несколько стульев и комод. На стенах, оклеенных зелеными, в цветах и полосках, обоями, не было ни одной фотографии, ни одной картины. Груда книг лежала на столе и на полу у окна. Белой простыней было завешено то, что висело на вбитых в стену крюках слева у двери — должно быть, платья, пальто.

Часов у Бориса не было. Он думал, что уже не меньше часа ждет Клешнева, когда незнакомая женщина снова появилась в комнате. Она спросила:

— Вам, должно быть, скучно! — И прибавила: — Я ужин делала. Ужасно плохой примус. Фома обязательно должен прийти сегодня. Я-то не так занята, почти каждую ночь дома. Я его жена. — Борис поглядел на нее с любопытством: у Фомы Клешнева, оказывается, есть жена. А Лиза спросила: — Вы по серьезному делу?

Борис понял, что она беспокоится за мужа: опять бессонная ночь. Он заговорил:

— Я могу завтра, если...

Лиза перебила быстро:

— Нет, оставайтесь, оставайтесь!

Прошло еще несколько времени, прежде чем наконец раздался звонок. Это пришел Клешнев. Увидев Бориса, он слегка нахмурил брови, словно удивляясь, как мог попасть сюда этот солдат. Потом бросил на кровать кепку, снял пальто и хлопнул себя по лбу:

— Простите! Совсем забыл. Сам же я вас и звал сюда. Я сначала поем. Вы не хотите?

Борису было уже стыдно, что он, явившись с самыми неопределенными намерениями, мешает спать усталому человеку. Он начал, вставая:

— Я лучше завтра...

— Сидите, — перебил Фома Клешнев. — Пришли, так уж сидите. Поели бы вместе, а?

Но Борис отказался: он успел поужинать дома.

Лиза принесла ужин — яйца, хлеб, колбасу и чай.

Только сейчас Борис понял, что Клешневы занимают в квартире одну комнату и, значит, он будет мешать спать им обоим.

Клешнев покончил с ужином и обратился к нему:

— Что все-таки привело вас ко мне?

Борис ответил возможно толковее:

— Я сам солдат и видел, что солдатам очень плохо. И вообще, я... я и с родными не могу жить. Я не согласен.

— А с чем же вы согласны?

Назад Дальше