Белая малина Сборник повестей) - Дзасохов Музафер Созырекоевич


Мир до боли теплый

Есть редакторы толстых, солидных журналов, публикующих солидные произведения, полные интеллектуальных ужимок и ложной многозначительности… В таких журналах, как правило, печатаются авангардисты, концептуалисты и прочие окололитературные имиджмейкеры… Музафер Дзасохов — редактор детского журнала «Ногдзау». Крепкий, как легионер, с широким, как плита, лицом, с жестким «до холодка» взглядом, — весь он никак не монтируется с трогательным, по-детски незащищенным миром своего творчества… Я задался вопросом: почему этот сумрачный, редко улыбающийся человек редактирует и ведет детский журнал? И сам себе ответил: потому что он родом из детства, в котором, вопреки годам, а Музаферу уже за шестьдесят, он остался на всю свою оставшуюся жизнь, ибо детство — Родина, которую не предают даже предатели… Для кого-то детство — это время от рождения до ранней юности, но в любом случае, детство — это чудо, потому что каждый миг открываешь и постигаешь мир, в котором ты оказался в свой первый и последний раз; мир до боли теплый, а если и жестокий, то это ты поймешь потом, это приходит с годами и опытом, хотя и детство может быть с привкусом трагедии — жизнь есть жизнь.

Детство Музафера Дзасохова было если не трагичным, то драматичным — на фронтах Великой Отечественной погиб отец. Оставшаяся с тремя детьми и извечным вопросом «как жить дальше», рано из жизни ушла мать. Но читая Музафера Дзасохова, например, его повести «Весенние звезды» или «На берегу Уршдона», постоянно ловишь себя на мысли, что боль и радость, присутствующие в них, через личное замешаны на пласты осетинской земли и осетинского духа так густо и вязко, что не провернешь…

Село Красногор, в котором рос и мужал будущий писатель, — яркая, сочная и щедрая метафора всех осетинских сел, а этюды и полотна Музафера, населенные домами, саклями, двориками, зеленью, речками, живностью, сельчанами, гостями — такой волной окатывают сердце читателя — захватывает дух, словно вдохнул запах домашнего свежеиспеченного хлеба, вкрутую сваренного душистого мяса в аранжировке араки и горского сыра. Здесь корни древа, на пышной кроне которого цветут проза и поэзия Музафера, причем он не описывает, а ежесекундно проживает все положения своей острой и цепляющейся, как плуг за твердь, памяти — экзистенция — достоинство редких писателей. Природа у Музафера — детище не космических, а языческих сил — он все одухотворяет; его лирическая повесть в новеллах «Наедине с природой», совершенно иная стилистически, лично мне напомнила проницательный шедевр Генри Дэвида Торо «Уолден, или Жизнь в лесу», а коллизии сельского мальчика, впервые попавшего в город, — трагикомические зарисовки Марка Твена, понимающего город с его страстями и урбанистикой, как блудного сына праматери деревни…

Есть смысл обратить внимание на отношение писателя к родному языку. Он пишет не «Урсдон», а «Уршдон» — написательная эклектика его не интересует, а вот исконно народное звучание ему дорого…

Конечно, мастер переводил на язык осетинский четверостишия — рубаи Омара Хайяма. Великий перс и мыслитель умел загнать слона в крошечную шкатулку, но фарси «немногословен»; осетинский язык пружинной сжатости более пространен и велеречив. Музафер перевел Хайяма адекватно не форму, а формулу миропонимания и мироощущения древнего поэта…

Через все творчество Музафера проходит тема материнства, святая тема матери. «Ни у кого не было такой матери, как у меня», — пишет он в предисловии к одной из своих книг. Все верно: мать у нас у каждого одна и неповторимая, и хоть долг наш перед ней неисчерпаем и никому из нас его не вернуть, писатель и поэт Музафер Дзасохов, как Сизиф, понимая всю обреченность своего труда, смахнув со лба капли пота, вновь катит валун своей сыновней к матери любви в гору признательности ей за все, что не выразить ни словами, ни музыкой, ни резцом, ни кистью…

Однажды мне пришлось перевести на русский язык несколько рассказов Дзасохова. Запомнился эпизод в одном из них: мышка, увидев, что носком сапога охотник разорил ее запасы зерна на зиму и, поняв, что теперь обречена — выцарапала себе глаза. Я был потрясен! Не наблюдательностью Музафера, не тщательной деталировкой сцены, и даже не хваткой Жизни со Смертью. Я был потрясен Состраданием, с каким писатель живет в этой жизни, рядом со мной, с нами — сумрачный, неулыбчивый, но в крик — Добрый!.. Этой добротой, выстраданной всей жизнью писателя, как соты медом, пронизана и эта, будем надеяться, не последняя книга Дзасохова, близкая каждому из нас потому, что она не плод вольной фантазии, а скорее, родной очаг, вокруг которого вместе с Музафером сидят его земляки — от пращуров до детей, постигающих азбуку быта, языка и духа Осетии…

Герман Гудиев,

член Союза писателей России,

член Союза кинематографистов России

Весенние звезды

I

Я сегодня в первый раз иду работать — помощником повара. Встал затемно, запряг лошадь. Жамират вынесла провизию из кладовой и обрадовалась, увидев, что повозка уже готова. Она, очень довольная, положила в повозку мешок с хлебом и сказала:

— А Гадацци говорил, что ты не справишься!

Эти слова вонзились мне в сердце, как иголки. Гадацци — это наш бригадир; он не хотел меня брать на работу, уверял, что я не справлюсь. А вот Жамират увидела, что к ее приходу повозка готова, и обрадовалась. Хороший человек Жамират, я ее люблю больше всех наших соседок.

Жамират обошла вокруг повозки.

— Все хорошо. Но есть одна ошибка.

Я еще не знал, в чем дело, но уже залился краской.

— Вожжи у тебя под шлею попали. А надо пустить их поверху, вот так.

Но вот и вожжи на месте, и продукты в повозке.

— Ничего не забыли?

Это Жамират уже к самой себе обращалась. Я-то ведь еще не знаю, что надо вести.

— А-а! Соль еще не взяли! — вспомнила Жамират.

Я побежал в кладовую, принес мешочек с солью. Теперь все. Я залез на повозку. Жамират — тоже. Не успела она сесть, как наш Дудтул тронулся с места.

— Садись сюда, рядом со мной, — сказала Жамират. — Возчик должен сидеть справа.

Мы выехали из села. Радость переполняла мне сердце. С нынешнего дня Дудтул в моем распоряжении. Сам буду его запрягать, сам буду править и пасти его тоже буду сам.

— А ты знаешь, куда едем? — спросила Жамират, когда мы доехали до перекрестка.

Я молчал. Я как-то даже не подумал об этом.

— В Каууат, — ответила она за меня. — Ты был там когда-нибудь?

Я, конечно, знал, где находится Каууат. Кто же из наших мальчишек не был там! Но тут почему-то растерялся. Куда свернуть? К тому же и Дудтул замедлил шаг, засомневался.

— Поверни налево, — сказала Жамират. — К обеду полольщики будут у мельницы, вот и мы там расположимся. Там деревья, тень, колхозники лучше отдохнут.

Я потянул левую вожжу, и лошадь, снова прибавив шагу, резво пошла по знакомой дороге. Однообразная дорога, монотонный шум колес настраивали на раздумье. Опустив вожжи, я погрузился в свои мысли. Жамират тоже молчала.

Когда Жамират упомянула о мельнице, мне вспомнилось прошлое воскресенье. Дзыцца — это мы нашу маму так ласково называем, а на самом-то деле ее зовут Дзылла, — так вот Дзыцца сказала мне:

— Сходи на базар в Дарг-Кох, продай кур.

Я, конечно, и сам добрался бы туда, но мама не рискнула отпустить меня одного. После ужина она обошла всех соседей: может, кто идет на базар и захватит меня с собой?

К моему счастью, сын соседа Агубе, мой товарищ, тоже собирался на базар и очень обрадовался, что ему нашелся попутчик.

— Пойдешь с Агубе, — сказала Дзыцца. — Не засиживайся, ложись спать пораньше, завтра вставать до рассвета.

Я лег спать сразу после ужина. А наутро, когда было еще совсем темно, мы с Агубе уже шагали по селу. На улице было безлюдно, тихо, только изредка залает какая-нибудь собака или петух запоет.

У меня в левой руке сумка с курами, а в правой — суковатая кизиловая палка, недавно в лесу срезал. Палка была тяжелая, еще не совсем высохла, и рука начала уставать. Но зато когда из чьей-нибудь подворотни выскакивала злая собака, я уже не чувствовал ее тяжести.

Во всем селе нет столько собак, сколько на одной нашей улице. Кое-кто даже по две собаки держит. Поэтому нашу улицу прозвали «собачьей» и ходили здесь с опаской.

Опаснее всего было проходить мимо дома Цымыржа. Собака у него небольшая, так, мелюзга. Но в том-то и беда, что не заметишь, как она появится, будто из-под земли вынырнет. И тут же хватает за пятки. Все наши мальчишки ее боятся и стараются подальше обходить этот дом.

До Цымыржа еще далеко, а мы с Агубе уже со страхом поглядываем по сторонам. Но в темноте ничего не видно, а от этого еще страшнее. Я уже от стука собственной палки начал вздрагивать, прямо душа уходила в пятки.

— Берегись! Берегись! — вдруг закричал Агубе.

Я отскочил в сторону и тут же увидел ту самую собаку, которой мы так боялись, собаку Цымыржа. Я замахнулся палкой, но она так же бесшумно, как появилась, отпрыгнула в сторону. И исчезла.

Мы припустились бегом вниз по улице… Бежим, оглядываемся. А тут еще куры у меня в сумке раскричались — тоже, видно, со страху. И теперь уже собаки со всей улицы с лаем гнались за нами. До самой околицы проводили!..

Тут мне почему-то вспомнился Цымыржа. Уж не сам ли он научил собаку так тихо подкрадываться? Уж очень он какой-то странный. Одет всегда так, как будто на свадьбу собрался, — каракулевая папаха, на кителе военного покроя ни пылинки, пуговицы блестят, будто он их каждый день покрывает золотом, а на сапогах даже в проливной дождь грязи не увидишь. Смотришь на него и думаешь: а ведь у этого человека все заботы только об одежде, но душа у него пустая. Он всегда улыбается, однако улыбка у него какая-то фальшивая, неуютная. А глаза спрятаны так глубоко под бровями, что вот-вот и совсем скроются, однако что-то все же удерживает их, и они нехотя смотрят на белый свет. А уж когда засмеется, то одни еле заметные щелочки остаются. И кажется, эти глаза говорят его улыбающимся губам: «Улыбайтесь, улыбайтесь, а мы вас все равно выдадим!»

Цымыржа все называют подхалимом. Взрослые, конечно. Мы-то, мальчишки, не можем так его называть. Рассказывают, что Баппу[1] любил над ним подшутить. Как-то около магазина собрался народ. Баппу и решил развлечь людей. Он вышел вперед и крикнул:

— Чтобы провалился сквозь землю тот из нас, кто любит подхалимничать!

Все молчат, сдерживают смех. А Цымыржа уже весь как на иголках.

Баппу снова начал:

— Пусть тот, кто подхалимничает…

Но тут Цымыржа подскочил к нему и закричал:

— Я тебе голову разобью! Ты кого оскорбляешь?

А народ только этого и ждал. Такой смех подняли!

Это было давно, еще до войны…

Я вспомнил этот рассказ. Иду, улыбаюсь в темноте. А потом, как подумал, что ведь мы очень далеко от села, и опять стало страшно. Кругом тихо, ни звука. Уже и собак не слышно. Идем, молчим, боимся оба, только не признаемся в этом друг другу.

Наконец добрались до родника. Услышав журчанье воды, я вдруг понял, что давно уже хочу пить. Хотел было позвать Агубе: «Пойдем напьемся!» — но подумал, что ведь спуск к роднику очень крутой, туда и днем не так просто спуститься, не то что в темноте.

Родник остался позади. Хорошо, что я промолчал, а то сразу стало бы видно, какие мы оба трусы.

Я думал, что мы на базар придем первыми. Но там уже было полно народу. И своих односельчан встретили. Годзегка я за три километра узнаю: у нее на щеке огромная красная бородавка. Раньше я Годзегка боялся, и когда приходилось ходить на мельницу, то старался как-нибудь незаметно прошмыгнуть мимо ее дома. Но потом понемногу привык.

— Э, да это, кажется, сын Дзылла? — удивилась она.

Я остановился и от смущенья даже поздороваться не смог. А ведь я ей обрадовался, будто встретил родного человека.

— Как это мать тебя одного отпустила?

— Мы с Агубе, — ответил я, оглянувшись. — Вон он тащится, наверно, ногу натер.

— Чей Агубе?

— Ханджери.

— Надо же, как вырос!

Агубе остановился рядом со мной. Из сумок у нас выглядывали куры. Годзегка, конечно, поняла, что мы пришли их продавать.

— Поторопитесь, открывайте свой товар.

Мы открыли кур, и покупатели тотчас окружили нас. Мы с Агубе сговорились продавать кур по двадцать пять рублей, да и дома нам так велели. Но Годзегка шепнула:

— По двадцать семь просите. Я своих по двадцать пять продаю, а ваши-то лучше!

Рядом с Годзегка мы почувствовали себя гораздо уверенней. А покупатели, будто кто их направлял, почему-то все шли к нам.

Ко мне привязалась какая-то худощавая женщина со вставными зубами. Она хочет купить моих кур по двадцать пять рублей, а я не уступаю. И покупать не покупает и другим не дает. Тут покупатели зашумели на нее со всех сторон. Она выхватила из-за пазухи узелок, развязала его, отсчитала пятьдесят четыре рубля, сунула мне их в руки, запихнула кур в свою плетеную сумку и пошла. Я торопливо пересчитал деньги, положил в карман. К этому времени разделался со своими курами и Агубе.

Мы, конечно, были очень довольны — сумки у нас пустые, а карманы полные. Хотя много ли нужно, чтобы наши маленькие карманы были полны!

Мы весело ходили по базару. Если домой принесем по пятьдесят три рубля, наши будут очень довольны. А по рублю можно взять «на мелкие расходы». Мы уже заранее наметили, на что мы эти рубли потратим. Прежде всего купим семечек. По стакану; До самого села хватит. Потом — простокваши. Ее продают в поллитровых банках, джермецыкцы приносят. Никто не делает простоквашу так вкусно, как они. Пенка желтая, жирная! Старухи тут же и ложками снабжают: пожалуйста, пируй в свое удовольствие!

Мы с Агубе выбрали простоквашу с самой аппетитной пенкой. Через минуту банки у нас были пусты. Сказать по правде, я уже был сыт. И все-таки никак не мог отвести глаз от банок с простоквашей. Но переборол себя и, щелкая семечки, решительно зашагал прочь.

Мы с Агубе за этот день сильно устали и медленно брели домой. Да и куда торопиться! Прошли по мосту через Терек. Дальше протоптанная в высокой траве тропинка повела нас по берегу.

— Что это? — вдруг крикнул Агубе, показывая на реку.

В одном из мелких рукавов Терека что-то барахталось.

Мы спустились к воде. Смотрим — большущий усач. Видно, кто-то запрудил рукав. И чем меньше становилось в русле воды, тем сильнее билась рыба. Когда мы подошли, она затихла. Агубе скинул чувяки и, даже не засучив как следует брюки, бросился к рыбине. Рыба словно поджидала его — она подпрыгнула, хлестнула его по щеке своим широким хвостом и обвилась вокруг шеи. Агубе закричал, упал в траву. А рыба снова трепыхалась в обмелевшем рукаве.

Я подкрался к ней, оглушил ее палкой, а потом схватил за жабры и что есть силы прижал к каменистому дну. Усач затих. Я посмотрел на Агубе и не мог удержаться от смеха — одна щека у него так и полыхает, лицо и шея забрызганы грязью. Но Агубе на меня и внимания не обратил. Он ухватил усача за плавники и закричал:

— Вот это рыбина!

Мы вылезли из мутной воды, вымыли усача в прозрачном роднике и положили на траву. Солнце уже сильно пригревало.

— Давай зачерпнем в мою сумку воды и уложим его туда, а то, пока дойдем, испортится.

Хорошо придумал Агубе. Мы наполнили сумку водой, положили туда усача, подвернув ему хвост, потому что он в сумке не умещался. Сумку взяли с двух сторон и понесли.

Я шел и думал: как нам разделить рыбу? Но когда дошли до мельницы, мне вдруг пришла в голову очень дельная мысль.

Дальше