Ожидание. Повести - Холендро Дмитрий Михайлович 2 стр.


И откуда это я взял, что на краю света интересная жизнь? Откуда?

До сих пор я слепо доверялся ожиданию неожиданного. Оно притягивало меня, как всякая тайна. Как клад. Так же слепо я верил, что все люди вокруг умней меня, лучше меня и живут для того, чтобы мне помочь.

Иван Анисимович жил, чтобы грезить и в несметном количестве изводить под тутовым деревом сигареты «Дукат», хотя по всему фронту больничной веранды, плечо к плечу, устрашающим строем равнялись красочные плакаты, предупреждающие о вреде курения, пьянства и других злодеяний, суливших рак легких, цирроз печени и прочие немалые неприятности всему роду человеческому и жителям Камушкина.

Может быть, профилактическая канонада облздрава делала свое дело, а может быть, люди щадили давнюю привязанность Сыроегова к тутовнику, но больных не было.

Два старичка-симулянта играли в карты в нашей единственной палате для тяжелых лежачих, принимали в открытое окошко домашние компоты от своих внуков или правнуков и получали на ночь капли Зеленина, необходимые им потому, что они здорово успевали выспаться за день. Прибегали с острой зубной болью (не ко мне — не по специальности), приносили, причитая, детей с синяками и шишками (тоже не ко мне — по недоверию), и, вертя пуговицу халата, я сидел на веранде и смотрел, как Туся выставляет из-под регистрационного столика красные чешские босоножки с черными бантиками на пластмассовой подошве, щелкавшей как кастаньеты, когда она бежала по коридору к дальнему окошку — глянуть на море: не идет ли домой сейнер «Рекорд» с ее обожателем на борту?

Сейнер сейнером, а босоножки босоножками.

«Ах, Туся, все равно я не влюблюся! Не выставляй, пожалуйста, не старайся… Не те мысли у меня в голове».

Да уж если переключиться на этот предмет, должен огорошить всех признанием, что мне нравятся красивые девушки. У меня вихры ежиком, которые не повернешь никакой расческой, и кончик носа приподняли вверх в сыром виде и не опустили, в общем и целом парень я непривлекательный, а вот какие вкусы… Щипаных бровей не переношу и крашеных волос тоже. Чешские босоножки тут не помогут.

— Пуговицу оторвете, — говорит Туся, прыская в ладошку.

А что еще делать?

4

Напротив больницы — аптека. У дверей — высокое каменное крыльцо со ступеньками в обе стороны и перильцами на крученых железных прутьях. За перильцами, на этом тесном крыльце, как на пьедестале сидит аптекарь Борис Григорьевич. Под ним поскрипывает табуретка. Он меняет позу, читая газеты и журналы и складывая прочитанную периодику у ног.

Раз у нас нет больных, у аптекаря нет покупателей.

— Я выполняю план на пургене, — ухмыляется он.

— Животы? — спрашиваю я, несолоно хлебавши уходя из больницы.

Ведь животы люди лечат сами.

— Нет, — он машет рукой и отворачивается, как будто я сказал комплимент смущающейся девушке. — Пургеном у нас хозяйки белье отбеливают. Но ведь в принципе, доктор, чем меньше я выполняю план, тем лучше.

Ему-то полагается знать, что я не доктор, а фельдшер, средний персонал, но я молчу.

— А где же больные? — спрашиваю я в тоске.

Бесхитростные глаза Бориса Григорьевича щурятся за стеклами очков, в которых отражаются море, одинокое облако и чайки: целый мир.

— Не сезон, доктор!

И, отложив газету, он объясняет мне, что сейчас виноградари собирают виноград, а рыбаки ловят рыбу. Болеть некогда.

— Иначе бы Степаныч не уехал в отпуск!

Это что-то новое в медицине.

— Разве болеют по желанию?

— Они все ужасные хитрецы! — щурится аптекарь одним глазом, и чайки летают теперь в пустом стекле.

— Ну, сейчас нет, а потом? — спрашиваю я, начиная злиться на этого безобидного человека.

— Потом будут свадьбы с молодым вином и свежей копчушкой. Вы пробовали копченую скумбрию на третий день после сотворения чуда?

— Нет.

— Готовьтесь. Вас позовут на все свадьбы. Ведь вы очень потребуетесь.

— Когда?

— Через известный срок. Начнут рожать…

Я считаю на пальцах, а из ворот виносовхоза выкатил свой мотоцикл парень в красной майке с лихим светло-русым чубом и дрыгает ногой, безуспешно пытаясь вдохнуть жизнь в мотор. Я знаю, что его зовут Заяц. Он ухаживал за двумя подружками, и обе, конечно, сговорившись, по мнению местных граждан, отказали ему и упорхнули в областной центр, под знаки Зодиака. Друзья предупреждали его, согласно извечной народной мудрости: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Прошел год, как подружки улизнули, а историю не забывают, и Зайцем почему-то окрестили самого охотника. Причуды судьбы.

— Прежде чем завести себе мотоцикл, научись его заводить, — смеется аптекарь, и от его философствований у меня слегка кружится голова.

Но тут Заяц выбивает гром из выхлопной трубы и, счастливый, орет мне, уносясь:

— Здо-ро-во-о, доктор!

Я знаю, что он умчался к строителям дороги. Я знаю, что он ухаживает теперь за строгой девушкой, которая работает на катке, ну, том самом, что раскатывает горячий асфальт, а ходит она в косыночке и штанах с разводным ключом в заднем кармане. Строители тянут нижнее шоссе, и скоро с верхнего, которое тоже асфальтируют, к нам начнут скользить автобусы. В тот, первый, раз я не доехал до поворота трех километров, цыплячий шофер ссадил меня у ближней тропы.

Пока нет дороги, проще всего связаться с миром при помощи катерка, который дважды в день притирается к рыбацкому причалу. «Но как это — связаться с миром?» — ловлю я себя на мысли. Я ведь думал, что здесь-то и есть…

— Здрасте, доктор!

— Мое почтение.

— Добрый вечер, доктор!

Это пошли из ворот совхоза, вслед за Зайцем, виноделы, разнося по улице кисловатый запах забродившего в подвалах и бочках вина. Виноград зреет на окрестных склонах, вино — в подвалах. Кроме токая, которому нужны дубовые бочки и солнце — это я уже тоже знаю от мужа моей хозяйки.

А вот и он сам, мужчина высоченный и тонкий, как Тарапунька.

— Доктор! Здоровеньки булы!

Со мной здороваются все, кто не успел сделать это утром. Надо бежать. Мне хочется скрыться. Но я стою и думаю: ведь может у кого-нибудь из них этой ночью быть хотя бы легкий сердечный приступ? Тревожный стук в окна. Меня зовут. Я героически… И так далее.

Но я знаю: даже если это и случится — позовут Ивана Анисимовича.

— Дети, скажите дяде доктору здравствуйте…

Это воспитательница детского сада разводит своих питомцев по домам. Тут у нас удобно и просто. Утром детей быстренько выставляют на улицу, вечером получают назад.

Воспитательница носит взбитую каланчу черных волос на голове и говорит с грузинским акцентом. Платье на ней без морщинки, как будто сделано из стекла, а ведь стекло не мнется. Почему бы ей сегодня не уронить утюг себе на ногу и сразу не получить ушиба и ожога третьей степени?

Мы вежливо киваем друг другу, дети весело бормочут свое коллективное приветствие, по-гусиному топая сцепленной вереницей, этаким живым составчиком, а она впереди, как паровоз-тягач.

Возле столовой рыбкоопа стоит ее муж, черноусенький грузин Квахадзе, и кричит мне, как брату:

— Доктор! Опьять атказ! — Он машет рукой с зажатым в пальцах конвертом, как будто хочет вытрясти чью-то душу. — Опьять а-а-тказ, — тянет он нараспев, чуть не плача. — Но я добьюсь! Двадцать раз напишу. Тридцать раз напишу!

Он мечтает на базе столовой открыть ресторан «Волна». Неизвестно, как уж в других приморских городах, а у нас будет «Волна». Но раз очередной отказ, значит, пока не будет.

Вот кого, кажется, давно пора бы хватить сердечному удару. Так нет же, он крепко трясет мне руку, и я отвечаю:

— Здравствуйте, Илларион Константинович!

— Заходи обедать! Шашлык, пулярда… Антрекот!

Он оглушает меня картечью незнакомых ресторанных названий, но меня кормит хозяйка.

Белые домики в аппликациях еще зеленой виноградной листвы. Легкая розовость черепицы на вечернем подсвете. Море между стенами соседних домов, море из-под лестниц, прилепленных к домам, море за бельем, отбеленным пургеном до прозрачности. А теперь, от моря, оно кажется подсиненным густой синькой.

Одна улица.

Позади — больница с родильным отделением, впереди — за вершинкой ближнего холма, на его западном скате, кладбище. Две могилы с обелисками: моряк и танкист. Освобождение Камушкина тоже потребовало своей платы. Остальные — попроще.

По дороге еще есть школа, возле которой юные хулиганы гоняют мяч вместо того, чтобы сразу же после занятий учить уроки. Остатки лета неистребимо бродят в их крови. И никто не сломает ногу!

Есть клуб, возле которого стоит монументальный щит с надписью: «Лекция. Почему бывают землетрясения. После лекции — танцы», и местное радио настойчиво призывает: «Записывайтесь в драмкружок у тов. Мушкиной, в хоркружок у тов. Мушкина». Хотя бы землетрясение, что ли! За клубом — кинотеатр «Летний» — прямоугольник белых стен без крыши, обсаженный акациями. Там, где дырочка кассы, к стене тоже прислонен щит с надписью: «Сегодня! Художественный фильм!»

Очереди у кассы нет.

Часть домов Камушкина стоит выше, на горке, и вечером старики и старушки, живущие там, выносят стулья на пороги своих домов и смотрят художественные фильмы прямо оттуда, к ним снизу подымаются друзья и подруги юных лет, чтобы разделить бесплатное удовольствие. Мальчишки облепляют акации, не смущаясь тем, что эти деревья издавна славятся колючками. Хоть бы кто-нибудь сорвался с акации. Напрасное ожидание. Юные зрители сидят цепко, не пропуская ни слова, и во время любовных сцен задают тон общей реакции.

Может быть, рыбацкий бригадир Демидов пригласит в кино буфетчицу Лилю из будущего ресторана «Волна» и купит два билета. Может быть, начальник почты, самый грузный человек в Камушкине, придет с женой, потому что на акацию ему лазить поздно, а на горку ходить тяжело.

Вероятно, навалятся дорожники, и Заяц будет громко разговаривать где-то возле девушки, которая вместо брезентовых штанов наденет голубые брючки. Вот такая она модница, строительница дороги, асфальтовая балерина. Старая кассирша, благоволящая к Зайцу, всегда оставляет ему билет по соседству с ней, с девушкой в голубых брючках, но он еще ничего не добился и даже не знает, как ее зовут. Она называет себя то Лидой, то Зоей, то Катей.

А мотоцикл Заяц оставит у трансформаторной будки, под надписью «Опасно для жизни», где череп с костями, а к черепу черной масляной краской подрисованы шляпа и сигарета. Кто-то не поленился принести краску!..

— Здравия желаю, доктор.

На меня едва не наезжает велосипед с воинственно пригнувшейся фигурой милиционера Никодима Петровича, блюстителя порядка, которого буфетчица Лиля зовет при всех «дармоед». Она делает это любя, лучше сказать, шутя, потому что любит она одного бригадира Демидова. Скучно побрякивает звоночек на руле. Угрюмое лицо Никодима Петровича словно докладывает: никаких происшествий.

Я его понимаю. Умрешь с тоски.

Вечером я выхожу из дома, воздух звонок и прохладен. С экрана доносятся голоса. «Здравствуйте, здравствуйте. Вы еще не побрились? А, черт возьми!.. Тараканов вам этого не простит. Весь коллектив ждет одного-единственного человека!» Какой-то крик в ответ и музыка. К ней внезапно примешивается нестройная разноголосица духового оркестра. Это в пожарном сарае добровольцы по борьбе с огнем, они же музыканты-любители, по случаю полного отсутствия пожаров разучивают на казенных инструментах полечку.

Я знаю, сейчас Никодим Петрович оставит кинозрелище на самом волнующем моменте, не дождавшись, как Тараканов заклеймит недобритого героя, и поедет на велосипеде к пожарному сараю унимать любителей, которые культурные люди, а не понимают.

Пахнет пролитым вином. Это ветерок дует со двора винсовхоза или хозяйкин муж вышел на веранду.

— Доктор, выпьете кружечку?

Если бы у хозяина был диабет, я колол бы его два, а то и три раза в день иглой для подкожных инъекций. Но он здоров.

Я кажусь себе лишним. Меня никто не ждет, не торопит, как торопят того киногероя на экране. Мне некуда деть медленное время. Не хватает еще спиться! И я отказываюсь.

— Кто не пьет — тот не ест, — ухмыляется в сумраке муж хозяйки.

«Мне тут жить», — твержу я себе.

Я вижу перед собой виноватые глаза тетки, которой я за тридевять земель пишу веселые письма. Мне кажется, что я живу в Камушкине пять с половиной тысяч лет. Все знакомые, и ни одного друга. И ничего не изменится…

Но — стоп! Не пугайтесь. Я не стану жаловаться. Да и за всю эту нечаянную писанину я взялся вовсе не для того, чтобы рассказывать о себе.

5

Туся небрежно бросила, проходя:

— Вас зовет Иван Анисимович.

— Что случилось?

Он дремал под тутовником.

— Я, — сказал я.

— Вы? — сказал он мне. — Как вам нравится, а? В сентябре такая духота! Но на Мадагаскаре еще жарче!

— Вы, кажется, звали?

— Хорошо бы сходить с рыбаками в море и прочитать им лекцию о личной гигиене. А то они забывают даже руки мыть, все время только мочат их в море, а потом раны гноятся на ладонях.

— Понятно.

Никогда не думал, что рыбацкий сейнер, эта кроха кораблик, поразителен, как незнакомая планета. Ну, например, известно ли вам, что рыбаки могут далеко от берега тоже смотреть кино? В камбузе откидывается перегородка, салон-каюта, где едят, становится в два раза длиннее, и по дальней стене начинают прыгать изображения, смеясь и тоскуя и делясь с людьми своими тайнами. Если аппарат не испорчен…

Есть библиотека. Заштампованные книги лежат стопочками на полках в радиорубке и под подушками рыбаков, спящих в кубрике на двухэтажных нарах, срезанных вкось, по изгибу борта. Кубрик помещается в брюхе корабля и дрожит от соседства с машинным отделением, где все время стучит.

От этого стука я и выбрался снизу на палубу.

Есть еще палуба и спардек…

Ах, черт возьми, поверьте, там много интересного, и я бы все разглядел и запомнил, если бы меня не начало укачивать. А сейчас я, возможно, что-то путаю. Но я точно знаю, что имеется и каюта бригадира, где я лежал, и, сколько бы всего ни сжалось вместе в этой плавающей скорлупе, тесно, как пальцы в кулаке, есть еще и трюм, в дыру которого вываливаются из сетей десятки тонн гремящей рыбы. Да, она гремит. Она живая и бьет хвостами по лоткам. А когда она висит белым комом в сетевом черпаке, как в мешке, вздернутом лебедочным тросом в воздух, она сухо и тревожно стрекочет, навсегда прощаясь с морем.

Я запомнил эту предсмертную, эту прощальную песнь рыб, про которых говорят, что они немые. Правда, рыбы пели трепещущими хвостами…

Сперва сейнер уходил в волнистую даль, а на берегу за нами выше и выше вставали холмы и горы, словно боялись потерять нас из виду. Они, как зрители, поднимались друг над другом. Дальние так тянули головы, что дотянулись до солнца.

Горы даже закрыли солнце, и оно выбрасывало из-за них вечерние лучи своей золотой короны. Вполнеба. И оттуда невидимым дождем сеялся отраженный свет, и в этом свете прощально мерцали багрянцы виноградника, лохматая зеленца сосен и белые крапинки камушкинских домов.

А мы вонзались в горизонт, и я ощущал эту летящую точку, эту тарахтящую соринку, этот качающийся мирок, набитый надеждами, как будто смотрел на него издалека. Здесь были судьбы и геройство, и книги, и кино, и только не было мыла возле умывальника, прицепленного к гвоздю у пожарной доски. Меня это задело, и я взял отсутствие мыла на заметку, чтобы использовать как факт в своей лекции против самого рослого человека в Камушкине, бригадира Демидова, который застыл на капитанском мостике, как бог на крыше. Ручки и петли на всем сейнере вычищены, как золотые, а для рук, пожалуйста, мыла нет.

Море все еще хранило в себе запасы дневного света, голубея, кажется, даже ярче, чем в полдень, а горы стали синими, и над ними гаснул луч за лучом, словно поворачивали выключатели. Откуда-то лег на волны крепкий розоватый лоск — пролили бочку краски.

Я все ждал, когда Демидов перестанет любоваться морем.

Я все ждал, когда меня позовут читать лекцию о гигиене. Ведь я тут для дела.

Назад Дальше