Из иудеев в славянофилы - Бердников Лев Иосифович 3 стр.


И все же случай Павла Шейна особый. Он, хотя прожил в Могилеве до 17 лет (а по еврейским меркам, это был возраст вполне зрелого мужчины; достаточно сказать, что Исаак Бер Левинсон в 9 лет написал ученую книгу о Каббале, а Виленский Гаон Илия в 13 лет стал знаменитым талмудистом), понимал, что был в сущности «плохим иудеем». Запертый болезнью в стенах дома, он не посещал синагогальных служб, был оторван от еврейской народной жизни, и его эрудиция была исключительно книжной. То было знание, не согретое верой, живым общением с соплеменниками. В его памяти остались лишь сценки из далекого детства: вот они – школяры в хедере громко зазубривают урок; вот въедливый меламед отвешивает ему незаслуженно обидный подзатыльник; а над крышей родного дома все играет и играет светлое нежаркое, но такое приветное солнце. Разве это солнце тоже было еврейским? Голос крови? Павел не мог понять, что сие означает. Хотя русские друзья говорили: когда он вспоминал о могилевском прошлом, в его речи чувствовался заметный еврейский акцент. Он явственно помнил голос и звонкий смех матери, своей аидише мамы. Она то и дело тайком от отца балует своего старшенького, подходит к его изголовью, подсовывает то пряник, то миндальную баранку, то какую другую вкусность, ее нежные руки касаются его лба. Сейчас мамеле уже нет, в комнате ее обосновалась совсем чужая женщина и всем заправляет в доме, да и сам он стал в этом доме совсем чужим. Да, остался отец, но он – человек сугубо практического склада, помешан на своей коммерции, и обсуждать с ним то, что действительно волнует, Павла никакого резона нет – да и говорят они теперь на разных языках. И не только потому, что он уже не Ноах, а Павел и стал думать по-русски. И хотя идиш вроде тоже не забыл, не знает он, как сказать на нем: «Благовестительный орган Ивана Великого», «Святая брашна сладкой пищи». Не может он втолковать отцу, что такое русская литература, почему она великая, какие дали отверзли ему Пушкин, Лермонтов, Гоголь. И не может выразить в словах, как и почему прилепился душой к русскому народу, отчего, когда переступает он порог православного храма, теплеет его сердце, душа будто вздымается ввысь. Удивительно точно все-таки сказал русский поэт: «Как сердцу высказать себя? / Другому как понять тебя?». Горько, конечно, что этим «другим» был его родной отец, это от него Павел принужден таить сокровенные «мечты и помыслыcвои».

Впрочем, и его русские литературные друзья высказывали подчас такое, внимать чему ему, урожденному Ноаху, было неприятно и больно. Вот, к примеру, его кумир Евдокия Ростопчина писала: «С уловкой сатаны, как род еврейский, / Вы вкривь и вкось толкуете слова». А Федор Глинка заявил как-то, что «ежели жиды выйдут на свободу, то свет кончится». Да и Василий Красов, тот самый Вася Красов, который вроде бы души в нем не чаял, в стихотворении «Еврей» (1833)[4] разглагольствовал о вине всего народа Израиля за распятие Спасителя, патетически вопрошая:

Скажи, Еврей, чего здесь ожидать?

Чья грудь тебя заботливо согреет?

Ты век гоним, ты низок сердцем стал,

И над тобой проклятье тяготеет!

Увы, Еврей, ты Бога распинал!

Но ни за собой, ни за своим народом Шейн вины не чувствовал. И в той крестной казни многовековой давности он видел ухищрения и злодейства горстки первосвященников и фарисеев (а крики «распни его!», так то ревела чернь, которая у всех народов одинаково неразумна и слепа). И он вспоминал слова апостола Павла о евреях: «Это народ закона и пророков, мучеников и апостолов, "иже верою победиша царствия, содеяше правду, получиша обетования"». Неизвестно, обсуждал ли Шейн эти тогда не совсем безразличные для него вопросы со своими русскими друзьями, с Красовым (возможно, стихотворение «Еврей» Павел имел в виду, когда написал позже, что «некоторые его [Красова – Л.Б.] пиесы… довольно слабы») или держал горечь в себе. Видно только, что подобные уничижительные отзывы о народе, из коего вышел наш герой, не стали препятствием на пути к его обращению в христианство, хотя этот его шаг повлек за собой полный и окончательный разрыв с отцом и братьями, еврейской средой.

Но нельзя сказать, что Павел Шейн, подобно чеховскому Александру Ивановичу, «был доволен и собой, и новой верой, и своею совестью». Уж чего–чего, а тупого самодовольства в нем не наблюдалось. Он глубоко переживал конфликт с родными и порой даже сомневался в правильности собственного духовного выбора, да и всей жизни. Вот что пишет Ф.Б. Миллеру: «Когда я подчас оглядываюсь назад, на свое прошлое, то ясно вижу, что вся моя судьба состоит из одних ошибок: не скажу ошибкою родился [подчеркнуто Шейном – Л.Б.], но по крайней мере меня ошибочно воспитывали, ошибочно подвергали многим болезням, ошибочно очутился я христианином, ошибочно, к несчастью, меня понимали и учили преподаватели школы святого Михаила…» Как видно, единственно, в чем уверен здесь наш герой, это в том, что он не ошибкою родился – а Ноах-Павел был рожден в еврействе.

А другому письму Шейн предпослал эпиграф из Лермонтова: «И скучно, и грустно, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды». И продолжает: «Вот… эпиграф души моей со дня разлуки с бедными моими родителями, родными, родиной, которые с холодным презрением отвергнули, оттолкнули меня от себя, кажется, навек, как отчаянного грешника». Примечательно то, что тоска по еврейскому очагу вызывает у него чисто русские литературные реминисценции.

Павел, однако, не казнил себя и не каялся в своем отступничестве, а считал себя «невинно страдающим, отвергнутым родителями». Он не разумел того, что понял чеховский Александр Иванович: «Каждый народ инстинктивно бережет свою народность и свою веру». И Шейн как будто «старался собрать все силы своего убеждения и заглушить ими беспокойство души, доказать себе, что, переменив религию отцов, он не сделал ничего страшного и особенного, а поступил, как человек мыслящий и свободный от предрассудков»…

В 1851 году он вышел из стен Училища св. Михаила, как он напишет, «с весьма скудным запасом сведений и с одной горячей любовью ко всему русскому» и «без руля и ветрила пустился в море житейское на произвол судьбы». Он здесь явно скромничает: знаний, полученных им, было вполне достаточно, чтобы самому стать ментором не из последних. В поисках хлеба насущного он и занялся учительством, чем зарабатывал на жизнь, воспитывая барских детей в богатых помещичьих семьях. С лета 1851 до весны 1855 года он пребывает в доме Н.А. Загряжского; с лета 1855 по весну 1856 года у П.А. Оленина; лето и осень . – в семействе Н.С. Краткова; с весны 1857 – осень . у графини М.Ф. Соллогуб, сестры видного славянофила Ю.Ф. Самарина; с мая 1859 до конца 1860 года – в имении тверского генерал-губернатора графа П.Т. Баранова.

В 1851 году он вместе с семейством Загряжских направляется в их деревню Селихово Тверской губернии, где впервые близко знакомится с народным бытом, причем пытается понять всю сокровенную суть крестьянина, сам затевает с ним беседу и… сразу же располагает к себе. «Тут постоишь немного, – удовлетворенно пишет он, – с одним мужиком поговоришь, другого о чем-нибудь спросишь, третий и сам без спроса тебе наскажет с три короба». В то время деревенская жизнь виделась ему, однако, в самых радужных тонах и очень напоминала славянофильскую идиллию: «Солнце село за лес, и отовсюду раздается блеянье стад, крик пастухов, ржание и топот разгоняемых лошадей, веселый говор и песни довольных, неприхотливых поселян».

Характеристика, которую Павел дает Загряжскому, знаменательна и, прежде всего, свидетельствует о приоритетах и жизненных ценностях самого Шейна. Вот что он пишет о своем барине-работодателе: «[Загряжский] – большой патриот, сознательно и без предубеждений любит Россию, русский язык, русскую поэзию, и в большом почете у всех окружающих…» Но подчас Павел чувствовал себя в помещичьем доме постояльцем и чужаком. Однажды в такую минуту он, досадуя на свое положение интеллигентного раба, выразит свою горечь словами из песни А.В. Кольцова. В письме к Ф.Б. Миллеру он процитирует:

У чужих людей

Горек белый хлеб,

Брага хмельная –

Не размывчива!

Речи вольные

Все как связаны;

Чувства жаркие

Мрут без отзыва.

Но Шейн начинает серьезно интересоваться и подлинными безыскусными народными песнями и преданиями. Он ищет сказителей и певунов: «Я обратился к подрядчику плотников, на которого вся барская прислуга указывала как на отличного певца, – пишет Павел, – и попросил мне спеть какую-нибудь песню про богатыря. Он после некоторых колебаний пропел мне былину про Илью Муромца, которую я тут же записал, вознаградив певца по достоинству. Это ему развязало язык и склонило на мои просьбы приходить ко мне по вечерам для записывания других былин, хранившихся в его счастливой памяти. Таким образом, в течение недели я от своего почтенного барда Егора плотника и записал до шести довольно объемистых былин… Моей радости не было конца. Я стал отыскивать в нашей деревне других певцов. Нашлись и они. В течение осени я еще записал от 20 до 30 былин и исторических песен». В то же время он делает выписки из древнерусских летописей, статей языковедов Я.К. Грота, И.И. Срезневского, Ф. Миклошича и др. О Павле как о собирателе народных крылатых словечек говорит в 1852 году и Анастасия Глинка: «Мы часто Вас вспоминаем, – пишет она Шейну, – особенно при каком-нибудь особенном выражении, но недостает терпения, как у Вас, записывать такие приобретения».

Однако интерес к еврейской просветительской литературе он тоже не потерял. В 1853 году Павел настойчиво рекомендует для прочтения сочинение духовного вождя Хаскалы Мозеса Мендельсона «Федон, или О бессмертии души» (изд. 1841). Он говорит о книге как о «душеспасительной» и «благодетельной», способной «принести человеку образованному более духовной пользы и назидательности, более истинной теплой любви к милосердному и всеблагому Творцу нашему, чем целые сотни проповедей самых красноречивых и набожных пасторов».

В 1856 году, оказавшись в Москве, он знакомится с известным писателем Сергеем Тимофеевичем Аксаковым (1791-1859), которого задолго до этого «издали и по сочинениям привык уважать и любить от души». Но, пожалуй, наибольшую роль в судьбе Шейна сыграла его встреча с профессором, академиком, «поэтом мысли» Степаном Петровичем Шевыревым (1806-1864). Ревностный сторонник идеи русской народности и патриархальных православных ценностей, он первым с университетской кафедры высказал мысль о составлении «Полного свода всех русских песен, сказок и пословиц». Шевырев настаивал на скорейшем освоении фольклорного материала: «Как до сих пор мы не спешим уловить русские песни, столь родные нашему сердцу, которые, может быть, скоро унесет с собой навеки старое поколение?». Согласно профессору, собиратель песен должен обладать «большим запасом эстетического вкуса и чутья народности» – качествами, которые всемерно старался развить и воспитать в себе наш герой. И неудивительно, что между ним и маститым ученым вскоре возникли симпатия и привязанность. «Душевно уважаемый», «многочтимый Степан Петрович», – пишет ему Шейн и признается: «Задушевная моя мысль – трудиться на пользу русской литературы всем, чем только богат». И Шевырев уже называет Павла «милым другом» и «любезным доброхотом», делится с ним впечатлениями о литературной жизни Москвы.

Видимо, с подачи Шевырева Шейн попадает в московский дом «неисправимого славянофила» Юрия Федоровича Самарина (1819-1876), чьи взгляды повлияли на него самым решительным образом. Прежде всего, это относится к основополагающей идее народности. «Говоря о русской народности, – настаивал Самарин, – мы понимаем ее в неразрывной связи с православной верою, из которой истекает вся система нравственных убеждений, правящих семейною и общественною жизнью русского человека». По мысли Самарина, выявлению начал, которыми русский народ поверяет себя в песнях, и должна быть одушевлена деятельность русского фольклориста. И, как отмечает биограф, Шейн «попадает в атмосферу славянофильства и народности и охватывается ею».

Огромное и, можно сказать, определяющее влияние оказало на него знакомство с русскими славянофилами: Алексеем Степановичем Хомяковым (1804-1860), Иваном Сергеевичем (1823-1886) и Константином Сергеевичем (1817-1860) Аксаковыми, Михаилом Петровичем Погодиным (1800-1875), Осипом Максимовичем Бодянским (1808-1877) и др. Хомяков и Аксаковы впечатлили Шейна даже своим внешним обличьем: они не брили бороду демонстративно носили стародавнее русское платье, что было по тем временам шагом смелым и решительным. На их счет язвительная Евдокия Ростопчина злословила: «Хомяков, ходящий 25-ть лет в одной и той же грязной мурмолке, нечесаный, немытый, как Мальбрук в старом русском переводе, гордый и таинственно резкий, как мавританский дервиш среди фанатиков-мусульман, играющий издавна в Москве роль какого-то пророка, мистика, блюстителя веры, православия, заступника небывалой старины, порицателя всего современного, одним словом – любящего Россию лишь времен Рюрика и Игоря, как человек, который из вящей семейственности выкопал бы скелет своего прадеда, возился б с ним и нянчился, а для него пренебрегал бы и ненавидел бы отца, мать, братьев, жену, детей и проч.» Хотя славянофилы преклонялись перед народом как перед стихией, неподвластной «формальному разуму», живущей обычаем и верой и чуждой историческим изменениям (философ В.С. Соловьев назовет это «особнячеством»), столь резкая их оценка грешит предвзятостью, что было свойственно сей экстравагантной графине.

Вера славянофилов в высокую силу и мощь народа, в творческий характер русской культуры определила их глубокий интерес к фольклору. И заслуги их на сем поприще столь масштабны, что для серьезного собирателя народной поэзии, каким старался стать Шейн, сближение с ними было и неизбежным, и необходимым. Петру Васильевичу Киреевскому (1808-1856), которого называли «великим печальником земли русской», принадлежит заслуга собрания тысяч лирических и исторических песен, народных былин, большинство из коих увидели свет уже после его жизни. Вдохновленный на собирательство А.С. Пушкиным, С.А. Соболевским и С.П. Шевыревым, Киреевский в письме к Н.М. Языкову дал очень точное определение своему труду: «Собрание Русских Песен будет не только лучшая книга нашей Литературы, не только из замечательнейших явлений Литературы вообще, но что оно, если оно дойдет до сведения иностранцев в должной степени и будет ими понято, то должно ошеломить их так, как они ошеломлены быть не желают! Это будет явление беспримерное!» Хотя первый выпуск «Песен» П.В. Киреевского увидел свет в 1860 году, методы работы этого замечательного фольклориста и содержание его сборника были ведомы Павлу значительно ранее.

Теория фольклора и народной песни разрабатывал К.С. Аксаков, которого Шейн близко знал и состоял с ним в переписке. В статьях: «О древнем быте славян вообще и русских, в особенности, на основании обычаев, преданий, поверий и песен», «Богатыри времен великого князя Владимира, по русским песням» он представил целостную концепцию народной поэзии. К.С. Аксаков итожит: «Песня равно принадлежит всякому в народе, поэтому народную песню поет весь народ, имея весь на нее равное право, поэтому на песне нет имени сочинителя, и она является вдруг, как бы пропетая всем народом». Он подчеркивал: «Везде, где есть народ, есть национальная поэзия и народные песни»; они выражают вечную и истинную сущность народа, раскрывают его смысл и характер и вместе с тем остаются «верною опорою» и «порукой за будущее народа», «к каким бы сомнениям и противоречиям не привело нас его дальнейшее развитие». К.С. Аксаков резюмирует: «Все здесь принадлежит каждому в народе, ибо здесь индивидуум – нация, здесь он живет под этим национальным определением…Разнообразные и истинные, всегда ровные, верные сами себе, всегда полные одною определенною жизнью, стройно и невозмутимо поднимаются песни над народом, живущим в периоде исключительной национальности». О том, какое значение придавал К.С. Аксаков русской фольклорной традиции, говорят его страстные стихи:

Назад Дальше