Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь (сборник) - Московкин Виктор Флегонтович 7 стр.


Сейчас, вспоминая один за другим все эти случаи, Алеша ясно осознал, что мать у него забитая, безответная и что воспитывала она его по своему подобию — всем уступать. Прав был Максим Петрович, когда сделал ей выговор.

«Да что это такое! — вдруг одумался он. — Этак и мать научишься ненавидеть. Нет, она у меня просто умная, добрая и уважительная к людям. Не ее беда, что среди хороших встречаются и подлые. Нахрапистым жить, может, и легче, только как быть с собственной совестью?»

Ему стало легче, и с этой мыслью он уснул.

Утром, перед уходом, Максим Петрович снова заглянул в Алешин угол, за занавеску, и около тисков положил отданный ему в милиции злополучный драчовый напильник. «Ужо наберу ему из своих запасов инструменту», — решил он.

Глава третья

1

Баня была старая, с каменными лавками, построенная еще купцом; она состояла из двух смежных отделений, разделявшихся дверью, теперь заколоченной досками крест-накрест. Косясь на эту дверь, Венька Потапов хлопал себя по ляжкам и вопил во всю мочь:

— Петрович! Ой же, Петрович, что это, а? Ты только взгляни! За всю войну такого безобразия не видел. Матушки! Да иди же, Петрович!

И Алеша Карасев, такой худенький, с тонкой шеей, словно пришибленный чем-то, жалко и растерянно топтался рядом с озорным Венькой, вымученно улыбался. Он-то, его растерянность и заставили мастера подойти. Максим Петрович тяжело поднялся с каменной лавки, пошагал по склизкому полу к заколоченной двери, в которой темнело сквозное отверстие чуть больше пятака, кем-то проковырянное.

Ах, Максим Петрович, Максим Петрович! Сколько раз ты поддавался на Венькины розыгрыши, ничему не научился. Нагнулся к отверстию узнать, что так взбудоражило мальчишек… и услышал визгливый хохот.

— Ох, ах! Ну надо же! И он туда — подглядывать. От, Старая беда!

Венька корчился от смеха, мокрые рыжие патлы, спадавшие на лоб, вздрагивали. Максим Петрович потянулся, норовя ухватить озорника за эти патлы, но тот отпрыгнул кошкой.

— Ой, не могу, держите меня!

Теперь в бане хохотали все. Заморенные, голодные, хохотали, будто и не военный год, будто не скорбный. Хохот был азартный, с надрывом. Максим Петрович растерянно и недобро оглядывался, не понимал: что людям так весело?

— От, Старая беда! — не унимался Венька, подхватывая свой таз и настороженно приглядываясь к рассерженному старику. — Лехa! — позвал повелительно. — Пойдем, хватит, а то у меня от мочалки уже кожа сходит. Петрович, мы тебя в раздевалке подождем.

Максиму Петровичу надо бы остановить, сказать: «Куда, бесененок? Только отмокать начал, не кожа у тебя — шарки грязные сходят, — но вместо этого с горечью смотрел на Алешу, который с бессловесной покорностью побрел за Венькой. — Телок, чистый телок, нет у него своей воли». Когда уходил утром, мать Алеши, снабдившая его полотенцем и рубахой, просила: «Вы уж приглядывайте, возраст-то у него еще балованный, он ведь все дни на ваших глазах». Какой уж тут пригляд, заводила Венька кумир у него, за ним тянется.

А Алеша был не в себе. Шагая за Венькой, неуверенно спросил:

— Ты видел?

— Что видел?

— Таньку-то?

— Что?!

— Танька там была…

— Ну, ты даешь! — Венька насмешливо оглядел смутившегося приятеля. — Везде тебе Танька Терешкина мерещится. В самом деле, что ли?

— Ну да.

Венька чесал в мокром затылке, хотел что-то спросить залившегося румянцем Алешу, но только хмыкнул, тряхнул беспутной головой.

— Жалко, — растягивая слова, произнес он. — Жалко. Я бы ей крикнул…

Ребята ушли. Максим Петрович устало опустился на лавку рядом с инвалидом.

— Ловко купили тебя, батя, — сказал ему одноногий инвалид. — Не знал, что там женское отделение?

«Купили!» Бесхитростного в жизни Максима Петровича часто «покупали». И жена, бывало, говорила: «Ребенок малый, доверчив больно, а люди этим пользуются, смеются над тобой». Он отшучивался: «Вот и ладно, что ребенок, недаром детишки так любят со мной возиться, они доверчивых чуют». Она в ответ безнадежно махала рукой: «Хоть век говори об одном и том же, не понимаешь». — «А ты не говори, что в ком заложено, не переделаешь».

Костыль инвалида валялся под лавкой, сам он со странной усмешкой на отечном лице разглаживал культю с надетым на нее резиновым чулком. Максим Петрович, приглядевшись, понял: не усмешка — морщится человек от боли, худо ему.

Оттого что человек этот был страдающим и чем-то близким ему, он проникся к инвалиду доверием.

— Болит?

— Болит, проклятая. Вроде и всего-то, отсекли — и нет ее, а ведь каждый палец чувствую. — Длинной костлявой рукой инвалид судорожно мял резиновый чулок. — Вот нажимаю… большой. Он у меня и раньше болел. Болванкой на заводе зашиб.

— Ты мне, мил человек, вот что скажи, — пригнувшись к нему, стесненно спросил Максим Петрович. — Скажи мне… пятку оторвало у знакомого… Как такое могло случиться?

— Ты всерьез, батя? — инвалид пересилил свою боль и улыбнулся.

— Разве таким шутят? Хочу от сомнения отойти, вот и спрашиваю.

— Ну и ну! — инвалид с любопытством глянул на старика. — То проще простого: разорвалась сбоку мина или снаряд. Осколок не выбирает, куда швырнет.

— Вон что! — с одобрением на это понятное объяснение сказал Максим Петрович. — Я грешным делом подумал…

— Посчитал, что ногу нарочно выставил, чтобы подстрелили, а? Или убегал, так вдогонку? Ты что, сам-то не был в армии? В германскую вроде бы должен по возрасту…

— Два часа я был в армии, мил человек. В германскую войну я на Путиловском находился, в окопы нас не брали. А тут, когда революция стала, двинулись мы со своими пушками на Керенского с генералом Красновым. Тогда, вишь, как получилось: Керенского сбросили, так он к Краснову в войско подался, на Питер пошли. Вот мы со своими пушками им навстречу. Под Гатчину, до фронта, добрались, а тут приказ: всем рабочим вернуться на завод пушки делать, без них, мол, найдется кому из орудий стрелять. Всего два часа я и был на передовой.

— Ну и не жалей, батя. Что у вас там было в те годы, еще понять можно, мы попали в катавасию похуже. Вот вроде и знали, что воевать придется, готовились, а немец все спутал, вон куда залез, под самую Москву аж, откуда только сил набрал. Правда, вся Европа, подмятая им, ему помогает, на него работает. И все же… Твой-то родственник без пятки переживает сильно, так? Ходить не может?

Может, он все может. Он и без пятки хорошо бегает, сразу помрачнев, непонятно ответил Максим Петрович.

Он сходил к крану, налил свежей воды себе и инвалиду. Тот поблагодарил: прыгать на одной ноге по скользкому полу было небезопасно.

— Внуки твои мальчишки-то?

— Внуки? — удивился Максим Петрович: с чего это инвалиду вошло в голову? — Нет, работают у меня. Ученики.

— Ученики, а так неуважительно, — осуждающе сказал инвалид.

— Так ты сам заметил — мальчишки! — встопорщился Максим Петрович. — Что с них взять?

Инвалид с удивлением покосился на него, не зная, как отнестись к его вспышке.

— Ты сперва рассуди, потом осуди, — назидательно добавил Максим Петрович. — Между прочим, эти мальчишки делают не меньше взрослых. Кабы ты видел, как они работают. Загляденье! И не требуют ничего себе. Кабы ты видел, так и не говорил.

— Что ты, батя, я не хотел ни тебя, ни их обидеть, — смущенно сказал инвалид. — Просто увидел — дети…

Но Максим Петрович, взгорячившись, не сразу остывал.

— Дети! — язвительно передразнил он инвалида. — Конечно, дети. А ты сразу как из ружья стрельнул: неуважительно! Хорошо оно у тебя, ружье-то, бьет: с полки упало, семь горшков вдребезги. Я вот думаю, побить наших людей Гитлер вздумал. Куда ему, если у нас такое поколение выросло.

— Это так, — покорно согласился с его словами инвалид и, искоса посмотрев на старика, осторожно спросил: — У тебя что, своих-то нет?

— Своих? — Максим Петрович сразу обмяк, невидящими глазами смотрел на запотевшее окно. — Были свои… Семья у сына осталась за немцами. От самого первого дня ни весточки. Дочь есть, здесь живет. Ну да что дочь…

— Видно, на границе сын был?

— Там, — коротко ответил Максим Петрович. — Командир он.

— Не отчаивайся, батя. Много наших осталось в окружении. Понемногу выходят, в партизанах остаются. Вернется и твой.

Максим Петрович взял тазы. Инвалид положил ему руку на плечо, запрыгал с натугой. Костыли гулко стучали, волочась по каменному полу.

— Раньше по эку пору в буфете пиво было, на подносах горой раки вареные. Не лишней и стопочка являлась, — прерывисто говорил инвалид. — Вот, рассказывают, в Польше. Идет человек из церкви, костел у них называется, завернет в пивную, кафе по-ихнему, возьмет с бережью пятьдесят граммов, тянет глоточками, продлевает удовольствие. Так и мы, только не из церкви — после бани. На Руси так уж всегда было: хоть ты и нищий, а стопку после бани прими. Да…

Занятый своими думами, Максим Петрович не слушал инвалида.

2

— Вот так, — сказал Максим Петрович, усаживаясь на стул, поудобнее придвинул его к столу, огляделся. — Что пятку тебе оторвало, это, значит, могло быть и не когда ты бежал. Узнал я. С хорошим человеком переговорил, ранение твое в пятку естественное. Могло в бою быть… Мина али снаряд не разбирают, куда стукнут.

Тот, к кому он обращался, зять его Григорий, стоял перед зеркалом, прихорашивал смоляной жесткий чуб. От слов тестя рука его застыла у лба, скрипнул протезный ботинок, когда он обернулся.

— Ну, отец, спасибо, огорошил, — сказал он. От изумления он даже не успел рассердиться. — Ты прямо-таки путаешься в словах, в голове у тебя не пойми что, старость радости не приносит, конечно… С чего это ты завел такой разговор?

— Больно скоро ты вернулся, — отчужденно и упрямо сказал Максим Петрович.

— А ты хотел, чтобы я там остался? Убитым? — Он кивнул на жену Зинаиду, которая сидела на краю постели, наблюдала за сборами мужа. — Чтобы ей похоронка прилетела? Этого ты хотел?

— Ты голос-то на меня не подымай, — все тем же упрямым тоном продолжал старик. — Похоронка, убитым… Война, гляжу, не так тебя повернула. Легкость жизни у тебя. Вот в ЖЭК подался.

— Тебя не спросил! — зло ответил Григорий. — Что, в ЖЭКе-то не люди работают? По военному времени так это очень даже ответственная работа: беженцы, бомбежки, переселять надо… — Он запнулся, подыскивая более веский довод, и, не найдя ничего подходящего, досадливо махнул рукой: «Э, убеждать полоумного — только нервы портить. Как что втемяшится — ничем не собьешь».

По лицу Зинаиды видно было, что все, что говорит ее Григорий, было ей понятно и казалось справедливым. Косо глянув на нее, Максим Петрович отметил, что она смотрит на своего мужа глазами кролика. Хоть и говорят: любовь — летучее вещество, да вот что-то долго это вещество не покидает ее. Будто не догадывается, что он обманывает ее на каждом шагу, другие женщины у него на уме. Максим Петрович обвел взглядом комнату: неказистая обстановка и тесновато. И только сейчас вдруг понял, почему Григорий выбрал себе такую работу: «В нынешнее время, когда война все перевернула, люди уезжают, приезжают, жэковские работники — как боги, многое от них зависит, и многие зависят».

— Переселять, выселять, — сказал он зятю. — Это и любая женщина может, у нее еще лучше получится. Они вон, бедняги, вместо мужиков у станков на заводах маются, по двенадцати, без выходных.

Григорий, попрыскав одеколоном лицо, растирал его ладошками, пристально всматривался в зеркало. На слова тестя пробурчал невнятно что-то вроде: кто как хочет, тот так и мается. Потом, поцеловав жену, которая так и потянулась к нему при этом, он ушел.

— Татьянка где? — сердито спросил Максим Петрович.

— Из школы еще не пришла. Шьют они что-то там с учительницей, говорит: «Бойцам на фронт». С такой серьезностью сказала, хоть падай.

— А ты не падай, чистую душу не марай. — Он вытащил из кармана бумажный кулек. — Ha-ко вот ей гостинец. Талон на сахар отоварили, конфет взял.

Зинаида приняла кулек, но сказала:

— Себе бы берег, сам-то, поди, гольем чай пьешь. А ей Гриша другой раз приносит.

— Да, да, — сварливо заметил Максим Петрович. — Приносит… Высыплет тебе в подол, ты, дуреха, и рада, даже не спросишь, где он был, откуда вернулся. Расходилась бы ты с ним, какая уж жизнь, — уже теплее добавил он.

Некрасивое лицо Зинаиды покрылось красными пятнами, глаза ненавистно сверкнули.

— Вона как! — обозленно крикнула она, всплеснула руками, ему даже показалось, что сейчас кинется на него. — Ты насоветуешь!

Зинаида, конечно, догадывалась, куда отлучается муж в нерабочее время; порой, когда приходил за полночь, под хмельком, с трудом подавляла гнев; слыша его пьяный храп, ревела в подушку. Но ведь сейчас у многих женщин и такого-то мужа нету. Все еще не успокоившись, она резко сказала:

— Не встревай в нашу жизнь, не разваливай мне семью. Что ты сегодня ему наговорил? Ужас какой-то! Не смей вмешиваться.

«Она уже развалена, твоя семья», — хотел сказать Максим Петрович, но пощадил дочь, смолчал. Тревожно и тоскливо было у него на душе.

3

Алеша Карасев шел в корпус, к Веньке. Было холодно, дул пронизывающий, с дождем ветер. Дорога уж куда как знакома, а тут разглядывал улицу и будто впервые видел ее. На дома жалко смотреть: когда-то красивые, выкрашенные каждый по-своему, сейчас были вымазаны в грязно-серый маскировочный цвет; бумажные полосы на окнах напоминали о бинтах, с которыми всегда связаны страдание, боль. Говорят, серые дома с самолетов не так заметны, словно летчики бьют только по видимой цели, не сверяясь с точками на карте.

Город стали бомбить все чаще, пока больше пытаются взорвать железнодорожный мост через Волгу; там по обоим берегам полно зениток, во время бомбежек их хлопанье слышно даже в фабричном поселке, небо тогда бывает истыкано белыми барашками взрывов. Все уже знали, что фашист сбросил бомбу в деревянный вокзал станции Некоуз. Вокзал был переполнен беженцами, разметало и само здание, и людей. Знал же летчик, что мирные люди — женщины и дети — никакой угрозы немецкому рейху не представляли, и не дрогнуло сердце.

У гастронома на улице Стачек стояла длиннущая очередь за хлебом, хвост очереди оканчивался у «поповского» дома, что был от магазина метрах в двухстах. Как всегда, у самых дверей была толкучка, размахивали руками, кричали: без очереди старались пройти инвалиды и вместе с ними нахальные.

А все-таки чертовски холодно, даже поднятый воротник шинели не спасает от ветра, видно, наступала настоящая зима. Чтобы хоть немного согреться, до корпусного подъезда Алеша бежал.

В трехэтажном корпусе с длинными от торца до торца коридорами и бесчисленными каморками-комнатками по обе стороны было, кажется, еще холоднее, пахло сыростью. Поднимаясь на этаж, где жил Венька, Алеша столкнулся на лестничной площадке с худеньким, болезненного вида мальчонкой лет шести. Засунув палец в рот, он пресерьезно смотрел, как Алеша подходит к нему, а когда поравнялись, мальчонка вдруг сказал:

— Гадюк…

Алеша опешил: чем он заслужил такое приветствие?

— Гадюк, — снова повторил мальчишка и пошел вниз по лестнице.

Можно было сказать что-нибудь в ответ, можно рассмеяться, но Алеша не сделал ни того, ни другого, он был в явной растерянности.

В каморке Потаповых было как после погрома или когда люди спешат покинуть насиженное гнездо: голые доски кроватей, на полу узлы, обеденный стол задвинут в угол. Мать Веньки, тетя Поля, всегда приветливая, разговорчивая, разбиралась в большом окованном сундуке, на его «здравствуйте» оглянулась, устало откинула волосы со лба, сказала без радости:

— Алеша, ты? Присаживайся. — И опять занялась делом.

Сам Венька безучастно смотрел в окно, из которого видна была фабричная башня с развевающимся флагом и высокая кирпичная труба без привычного на этот раз дыма. В руках Венька держал половую щетку. Он хмуро спросил:

— Чего пришел?

— Ты что, забыл, о чем договаривались? В кино хотели пойти. Военные киносборники показывают.

Назад Дальше