«В смерти нашей повинно несовершенство социальных форм жизни. Похороните нас рядом и над нами посадите куст персидской сирени.
Виталий и Надежда Калмыковы — перед богом и людьми».
Они сорвали по веточке сирени. Надя воткнула одну себе за корсаж, другую — Виталию в петлицу. Они поцеловались — крепко, целомудренно, навеки. Потом Виталий перелез через высокую каменную стену, усыпанную поверху битым стеклом, окружавшую губернаторскую резиденцию. По ту сторону стены постоянно дежурили городовые. Но Виталий ни разу не попался им в руки. Надя подождала, пока его фигура скрылась — растаяла в зеленоватой бескрайности лунного неба, — и упала лицом в траву, заливая теплую тучную землю слезами. Так хотелось жить!
Если бы вы знали, как хотелось жить!
Просто — жить.
И жить — просто.
Похороны убиенной отроковицы Надежды, дочери его превосходительства губернатора и генерала Багратион Шуйского, были назначены на два часа. Гроб стоял в кафедральном соборе.
К часу дня в соборе собралось все губернское дворянство. Подойти к гробу было невозможно. Вельможи и крупные чиновники явились в парадных, шитых золотом мундирах. Золотое шитье сверкало на воротниках, на груди. У одного даже поперек поясницы был вышит большой золотой ключ. Все держали треуголки, все были при шпагах, кое-кто с лентами через плечо или в белых штанах. Вельможные дамы облачились в черные туалеты, и черный креп, спускаясь с черных шляпок, прикрывал черной дымкой лоб и глаза. В руках они держали обернутые черным флером букеты белых лилий. Они прикладывали к глазам платочки с черной траурной каемкой. Они оплакивали горе их превосходительств Багратион-Шуйских. Впереди, во всем черном, стояли сами их превосходительства Багратион-Шуйские — над гробом Надежды Калмыковой.
Надежда Калмыкова покоилась на ложе из белых и бледно-сиреневых гиацинтов. Пышные бульденежи склонялись над ее головой. Губы были сжаты, веки опущены, лоб перехвачен бумажной ленточкой со словами «аз упокою вы».
Надя была совсем девочка. Ей трудно было дать даже ее семнадцать лет. Но в гробу она выглядела еще моложе — почти ребенком — прекрасным в своей неподвижности, как мраморное изваяние.
Веяло запахом ладана, гиацинтов и лилий, печальным и горьким.
Церковь была полна. Огромный собор не вмещал всех желающих продемонстрировать перед губернатором свое сочувствие. Господа дворяне стояли на паперти. Дальше окружали церковь чиновники. За ними расположились городовые и жандармы в белых перчатках и с черным крепом на рукавах. А позади них вся кафедральная площадь была запружена сотнями экипажей помещиков и чиновников, прибывших на похороны из уездов и имений. Еще дальше, в просеках улиц, теснились толпы горожан, их сдерживали городовые — простой народ на похороны допущен не был.
Но панихиду служили сразу во всех городских церквах. За убиенную отроковицу Надежду молились и у Александра Невского на Новом Плане, и в соборе на Русских фольварках, и в монастыре, и в каплице на Карвасарах, и в пригородных церквах. Молились в кафедральном костеле и в костеле на Польских фольварках. Молились в турецкой мечети. Повсюду выставлены были флаги с траурной каймой. Горе губернатора разделяла знать всей губернии.
В два — рыдания потрясли кафедральный собор и носилки с гробом поплыли к выходу. Их несли вице-губернатор, воинский начальник, предводитель дворянства и брат губернатора — в белых штанах и с золотым ключом на заду. Впереди шел архиерей и восемь попов, Сводный хор епархиальных школ и духовных училищ исходил печалью в последней «вечной памяти». Военный оркестр на площади встретил гроб Надежды Багратион-Шуйской прекрасной мелодией шопеновского марша. За корсажем у Надежды Калмыковой так и осталась увядшая веточка персидской сирени. Этой веточкой она и обручилась навеки с мужем своим отныне перед богом и людьми — Виталием.
Пышная похоронная процессия двинулась на кладбище. Там, у самой церкви, против входа, на почетном месте, вырытая могила уже дожидалась тела губернаторской дочки, Надежды Багратион-Шуйской. Десять жандармов охраняли главный вход на кладбище.
В те же два часа того же дня из небольшого домика на окраине Русских фольварков вынесли темный гроб с останками убийцы и самоубийцы Виталия Калмыкова. За гробом шла крохотная сморщенная старушка и высокий сутулый старик. Это были родители Виталия Калмыкова — почтальон и швея. Гроб несли гимназисты на плечах, ни катафалка, ни дрог не было. Не было и духовенства — убийца и самоубийца не получил отпущения грехов. Была только хоругвь впереди, да и ту какой-то длинноволосый, никому неизвестный студент перевязал красной лентой. Городовые угрюмо шагали сзади и по бокам, в составе двадцати человек нижних чинов и одного унтера. Толпа гимназистов собралась человек в триста.
На углу, где кончались фольварки и шли уже широкие и ровные улицы нового города, похоронную процессию поджидала еще одна толпа, не меньше, чем в двести человек. Когда гроб показался из-за угла, один из поджидавших — высокий и рыжий — поднялся вдруг на уличную тумбу и, сняв шляпу, взмахнул руками. Все обнажили головы, и толпа стихла. Рыжий вынул из кармана какой-то маленький предмет, ударил им по руке и поднес к уху. Это был камертон.
— Ля-фа-ре! — негромко пропел рыжий и снова взмахнул руками, шире и энергичнее.
Могучий и прекрасный хор грянул патетически и печально:
— Надгробное рыдание, творяще песнь…
Это был лучший в городе и во всей губернии хор — хор семинаристов. Семинаристы пришли, чтобы спеть над погибшим гимназистом, убийцей и самоубийцей. Здоровенные и чубатые, стояли они на углу, встречая похоронную процессию пением. Они пропустили мимо себя хоругвь и тогда вдруг двинулись — неожиданно и все сразу, — на миг остановили процессию и заняли место впереди — между хоругвью и гробом, там, где и положено в похоронной процессии быть хору. Унтер заволновался и стал сзывать своих городовиков.
Последнее лобзание…
Семинаристы пели прекрасно. Мощный хор потрясал тихий, прозрачный покой свежего летнего дня. Он рушил тишину смирного провинциального города. Домики вдоль улицы оживали. Стучали оконницы, хлопали двери, брякали щеколды, скрипели заржавелые петли высоких калиток. Люди высовывались из окон, выходили на крылечки, выбегали на улицу. Детвора уже кольцом окружила всю процессию. По одному присоединялись особые ценители пения. Шествие все разрасталось.
Через три квартала подошли к зданию женской гимназии. Гимназисток не отпустили на похороны их соученицы Нади. Это было непристойно и аморально. Девушкам и девочкам хоронить подругу, погибшую из-за любви! Ведь они не должны были и знать, что на свете существует любовь, что на свете случаются самоубийства, что даже и убийства бывают. Гимназия выглядела равнодушно. Окна были закрыты, на крыльце стоял бородатый швейцар в зеленой ливрее.
Проходя мимо женской гимназии, семинаристы грянули так, что стаи птиц в испуге взлетели в окрестных садах и окна гимназии жалобно зазвенели.
— Надгробное рыдание…
Гимназистки не выдержали. Они распахнули окна. Они выбежали на балконы. Гроздьями свесились из широких оконных проемов. Девичьи голоса подхватили напев. Букетик ландышей вылетел из окна и, прочертив длинную траекторию, упал к ногам хоругвеносца. Тогда целая туча цветов полетела из окон. Бросали букетиками, сыпали просто пригоршнями. Ландыши, нарциссы, сирень. Лилии, розы, бульденежи. Они падали на мостовую, на плечи, на головы. Одна лилия упала прямо в гроб, на грудь Виталию Калмыкову. Потом алая роза легла у него в ногах. Букетик ландышей ударил ему в щеку. Классные дамы суетились позади гимназисток, оттаскивали их от окон, кричали. Швейцар в зеленой ливрее звонил в большой медный колокольчик. Свисток унтера заливался переливчато и неумолчно.
— Ве-е-е-е-чная память… — пели семинаристы.
Еще через квартал к процессии присоединилась толпа учеников технического училища. Техники несли большой венок из веток маслины. Между листьев маслины алели красные розы. Венок перевит был широкой и длинной красной лентой. На ленте — белая надпись: «В смерти нашей винить несовершенство социальных форм жизни».
Унтер засвистел еще пронзительнее. Десяток городовых уже вырывали из рук техников венок. Техники не давали. Они возмущенно размахивали руками и кричали городовым: «Крюки, идолы, фараоны!» Процессия вынуждена была остановиться.
Впрочем, городовые сорвали ленту с надписью и тем удовольствовались. Венок и цветы — это разрешалось. Цветы ведь от природы красные, так что никакой крамолы в этом нет. Другое дело лента, да еще с надписью. Унтер спрятал ее в карман, как вещественное доказательство, которое он сегодня же представит приставу вместе с рапортом. Венок из веток маслины с красными розами занял место сразу за хоругвью. Его несли два техника. Потихоньку они привязывали к венку ленту с той же надписью. Таких лент — совершенно одинаковых — на всякий случай заготовлено было по карманам техников десятка три. Две из них уже протянулись вдоль бортов гроба, приколотые кнопками. Городовые их еще не заметили. Унтер шел весь красный и отчаянно сопел, — добраться бы только до кладбища, там ждут жандармы! Свисток он все время держал у рта наготове.
Когда показались уже кладбищенские ворота, процессия вдруг остановилась на углу. Ходом ее дирижировал кто-то невидимый, и этот кто-то приказал остановиться.
Городовые снова кинулись к процессии. Они кричали, они требовали, они угрожали и просили. Останавливаться воспрещалось. Процессия должна была как можно скорее пройти к могиле. И так было приказано покончить с этими похоронами до часу, а они вышли с гробом только в два. Унтер был в тревоге; он послал одного городового на кладбище — доложить приставу, а если его нет, прямо жандармскому ротмистру. Но процессия не двигалась, и вокруг нее все росла и росла толпа зевак и сочувствующих. Унтер чуть не плакал. Лента с надписью «в смерти нашей винить несовершенство социальных форм жизни» была сорвана уже трижды. Теперь кто-то положил ее прямо на грудь покойнику. Процессия стояла на месте и упорно не двигалась. Мать Виталия Калмыкова горько плакала.
Но вот из-за противоположного угла донеслись торжественные и печальные звуки военного оркестра. И тут же выпорхнула стайка уличных ребят. Затем вышел высокий факельщик в черной ливрее и треуголке с большим крестом в руках. К кладбищу с другого конца улицы подходила вторая процессия. Вон показались два всадника на белых лошадях с черными попонами: два жандармских вахмистра. И за ними сразу хлынуло множество людей — вся процессия выходила из-за угла. Вот хоругви. Вот хор епархиалок и учеников духовного училища. Они пели грустно и тихо — нежные детские альты и дисканты чередовались с звучными минорами меди военного оркестра. Вот два десятка дьяконов и десяток попов. Архиерей. Восемь белых лошадей под черными попонами. Факельщики. Катафалк, белый с серебром, серебряный архангел на балдахине. А вот и провожающие. Сколько мундиров, сюртуков, форменных фраков! Сколько золота, позумента и эполет! Дамы в роскошных траурных туалетах. Военный оркестр. И — позади — бесчисленное количество пустых экипажей. Процессия была грандиозная. Казалось, полгорода вышло проводить на кладбище губернаторскую дочь.
Рыжий семинарист взмахнул камертоном. Прекрасный семинарский хор дружно и форте грянул «Надгробное рыдание, творяще песнь». Гроб Виталия Калмыкова колыхнулся, и процессия двинулась.
Две похоронные процессии с двух концов улицы приближались к кладбищенским воротам. Расстояние между ними уменьшалось с каждым шагом.
Сначала пространство это было совершенно пусто — мостовая, тротуары по обе стороны, две шеренги молодых подстриженных белых акаций в цвету. Они пахли сладко и душно. Две шеренги городовых замерли на тротуарах под акациями. Потом на середину улицы выбежала небольшая приземистая собачка — такса. Она остановилась на мостовой и повела носом вокруг. Но какой-то рьяный городовик запустил в нее палкой. Такса завизжала, подобрала хвостик и шмыгнула в подворотню. Но там ее встретил сапог другого городовика. Она заскулила и кинулась под ноги третьему. Тот вытянул ее ножнами по хребту. С диким визгом собака заметалась вдоль тротуара и наконец скрылась в приближающейся толпе. Но улица между процессиями уже ожила. Первым пробежал пристав. Он тут же пробежал обратно. За ним следовало четверо городовых. Потом городовые заметались туда и сюда. Потом они столпились на середине. Потом вдруг выстроились шеренгой поперек улицы и побежали навстречу процессии Виталия Калмыкова. Пристав, придерживая шашку, трусил по тротуару — красный, грозно вращая глазами, сердито шипя на унтеров. «Ве-е-е-ч-ная память», — гремели семинаристы.
Между процессиями оставалось уже шагов пятьсот. Военный оркестр теперь играл без передышки — хор учеников и епархиалок молчал. Оркестр играл громче, чем следовало, — барабаны грохали, валторны гудели, басы рокотали. Но им не заглушить было двухсот мощных глоток «иисусовой пехоты». И вот, в ту секунду, когда шеренга городовых добежала до кладбищенских ворот, они вдруг широко распахнулись и оттуда высыпала целая орава. Здесь собрались все ученики коммерческих училищ. Они пришли на кладбище заблаговременно и там поджидали похоронную процессию. Они бежали толпой, несколько сот мальчишек, поперек улицы, наперерез шеренге городовых. Шеренга смешалась, рассыпалась, остановилась. Толпа коммерсантов забурлила, заметалась и поглотила городовых. Бедняга пристав остался на тротуаре один — он топал ногами, размахивал руками и брызгал слюной.
Обе процессии приблизились к кладбищенским воротам почти одновременно.
Но тут гимназисты с гробом Виталия Калмыкова неожиданно уступили дорогу. Полицмейстер, гневный и разъяренный, как раз в эту минуту собственной персоной подошедший к воротам распечь своих приставов, был удивлен спокойствием, выдержкой и вежливостью гимназистов. Их процессия тихо остановилась в двух шагах от ворот — подождать, пока пройдет за ограду процессия с телом Надежды Багратион-Шуйской.
Но когда в ворота прошел факельщик с крестом, прошел хор, попы, хоругви и двинулся снятый с катафалка гроб — вдруг поднялась какая-то сумятица. Процессия с гробом Виталия Калмыкова внезапно двинулась вперед, началась давка, семинаристы поднажали еще, цепь городовых разорвалась, семинаристы ринулись в прорыв, за ними, как в водоворот, втянуло носилки с гробом, сзади напирали гимназисты и коммерсанты, за ними техники — несколько сот юношей. Мгновение — и гроб Виталия Калмыкова очутился рядом с гробом Надежды Багратион-Шуйской.
Полицмейстер, губернатор, десяток жандармских вахмистров на белых лошадях, сотня городовых — все это метнулось, засуетилось, завертелось, но было уже поздно, ничего нельзя было сделать — оба гроба рядом проплыли в ворота на кладбище. Виталий Калмыков и Надежда Калмыкова. И на гробу Надежды уже лежал принесенный техниками венок из листьев маслины и красных роз, перевитый лентой — «В нашей смерти винить несовершенство социальных форм жизни»…
Дальнейшие события развернулись так быстро, что не было никакой возможности установить, как же все это произошло. Губернатор и губернаторша — генерал Багратион-Шуйский и генеральша Багратион-Шуйская — оказались рядом с почтальоном и швеей Калмыковыми, прижатые к самому гробу, верней — между двух гробов, Надежды и Виталия. Вокруг бурлила толпа, огромная и плотная: гимназисты, техники, коммерсанты, семинаристы, ученики художественной школы, еще какие-то юноши, какие-то люди — тысячи людей. Они все пели «Надгробное рыдание», уже и кафедральный хор епархиалок и духовного училища присоединился к ним, — сквозь эту тесную многотысячную толпу не пробиться было жандармам и городовым. Они беспомощно размахивали руками, что-то кричали, пытались, даже свистеть и свои свистки — здесь в священной тиши кладбища, среди мирных могил, под высокими торжественными сводами раскидистых старых лип и каштанов. Они бегали вокруг толпы, топтали могилы и роскошные цветы на них, смахивая обильный пот с перепуганных бледных лиц. Десять вахмистров на белых лошадях остались у ворот: они не решились въехать верхом в это тихое пристанище христианских душ. Процессия продвигалась вперед медленно, тихо колыхаясь. Двухсотголосый хор семинаристов, а за ними духовное училище и епархиалки, а за ними вся толпа — форте, фортиссимо — потрясали кладбищенский покой полнозвучной, патетической «Вечной памятью».