Ленька Репетюк стоял красный, злой, нервно дергая золотую цепочку своего пенсне. Безукоризненные складки на его брюках подрагивали и морщились. Он ревновал изменницу Лиду к телеграфисту Пуку. Тут же топтались Теменко, Зилов, Жаворонок, Туровский. Они не умели танцевать и потому обменивались гневными репликами насчет того, что в восьмидесяти километрах герои проливают кровь за родину, а эти подлые лоботрясы шаркают здесь ногами по паркету и позорно наслаждаются жизнью.
Немного в стороне стояли Сербин и Макар.
Высокий, стройный, черноволосый, с горячими глазами и тонким носом, Хрисанф Сербин стоял, скрестив руки на груди, в позе почти лорда Байрона. Он глубоко презирал танцы. Кроме того, он презирал женщин. Он презирал и Пушкина за то, что тот воспевал «ножки и перси», вместо того чтобы вложить в уста своей музы высокие идеи братства и гражданственности.
Сербин Хрисанф был хмурый, скептически настроенный юноша. К людям он подходил с предубеждением. «Лишними людьми» он почитал не только Рудина и Лаврецкого, как определял учебник словесности Сиповского, но и самого Сиповского. За это учитель словесности, он же инспектор Богуславский, поставил ему единицу и посадил в карцер на восемь часов. Левым инсайдом Сербин был прекрасным.
Рядом с Сербиным стоял Коля Макар. Внешне — полная ему противоположность. Белокурый, веснушчатый, с неправильными чертами, некрасивый. Однако лучший в нашем городе левый край. Кроме того, Макар был книжник. При виде новой, не читанной еще книжки он весь дрожал. Читал он всегда и везде. Дома, в перерыве между таймами, в уборной, во время обеда, на всех уроках. За это получал двойки и то и дело попадал в карцер. Правда, он и в карцере читал.
В лице Макара странным и неожиданным образом сочетался книжник и спортсмен. Книга и футбол — в этом, пожалуй, и заключалась для него вся жизнь. Вот и сейчас он держал под мышкой книжечку, с тоской поглядывая своими водянистыми, мягкими и добрыми глазами, где бы найти утолок, где бы пристроиться, чтобы почитать.
Сербин, тоже любитель чтения, взял у Макара книжку и раскрыл. Это был Ницше. «Так говорил Заратустра». Между страниц толстого томика вместо закладки лежала брошюрка — Нат Пинкертон «Тайна старой мельницы».
К проходу, где мы столпились, быстро проталкивались Кашин и Кульчицкий.
— Хлопцы! — возбужденно прошептал Кашин. — После бала выходить всем разом. Будем бить кадетов!
— За что? — поинтересовался Зилов.
— Чтоб не задавались.
Все подтянулись и расправили плечи. Бить так бить! Репетюк молча кивнул головой, не отрывая взгляда от Лиды и Пука. Он обдумывал, как бы заодно пристукнуть и этого проклятого телеграфиста.
Шая Пиркес одиноко бродил по задним комнатам. Мелодия танцев вызывала в нем досаду, исполнение — выводило его из себя.
— Ненавижу! — шептал Шая, удирая в самые дальние комнаты, куда звуки оркестра почти не доносились.
Шая был музыкант, скрипач. Ах, скрипку, музыку Шая так любил! Как бы хорошо сейчас пойти домой, взять скрипку и заиграть что-нибудь нежное и печальное! А потом уткнуться лицом в подушку и даже немножко поплакать.
Но это было невозможно. Только что подошел Кашин и сообщил, что после бала выходят все разом, надо бить кадетов. Раз надо, так надо. Шая не спросил — за что. Общее решение выполняется свято.
Наконец прозвучал марш. Бал окончен. Мы вышли первыми и притаились за углом. Вскоре показались и кадеты со своими дамами. Это были гимназистки. Сердца наши залила волна обиды, ревности и гнева. Ровной шеренгой мы отделились от стены и мигом замкнули круг. Кадеты с их дамами оказались внутри. Перепуганных дам мы галантно попросили подождать в стороне. Кадетов мы завели за угол. Там мы предложили им снять пояса с медными бляхами и вынуть из карманов все металлические предметы. Они угрюмо выложили ножики, ключи и медные пятаки. Мы тоже сложил в кучу все, чем в пылу драки можно поранить. Затем Кашин крикнул «вира!», и мы начали их бить.
Драка шла поспешно и с соблюдением абсолютной тишины. За углом стоял городовой, и попасть ему в лапы не было ни в наших, ни в их интересах. Мы молотили друг друга стиснув зубы. Только тихий стон, приглушенный крик и тяжелое сопение нарушали изредка эту напряженную и торжественную тишину. Кадеты были старше нас, упитаннее, крупнее. Но нас было больше. Через пять минут они лежали, зарывшись носом в песок, и тихо всхлипывали.
— Майна! — объявил отбой Кашин.
Бой мгновенно прекратился. Мы подняли кадетов на ноги. Вид у них был малопрезентабельный. Рубахи разорваны, погоны болтаются, физиономии испещрены синяками и ссадинами. Носы разбиты в кровь.
— Будете? — громко спросил их Кашин.
— Нет…
Но тут же мы все вздрогнули и совсем притихли. Что-то странное, какой-то диковинный, неведомый доселе звук поразил нас.
Мы подняли головы и прислушались. Звук повторился. Он долетал откуда-то издалека, из-за горизонта, казалось — с другого конца света. Это был какой-то негромкий, едва слышный, но очень протяжный, рокочущий гул. Низкий его тембр почти сливался с такой же низкой, густой тишиной душной августовской ночи. Но в звуке этом чувствовалось огромное напряжение и мощь. От гула, чудилось, сам воздух содрогался и трепетал.
— Тяжелые орудия… — проговорил один из кадетов.
— Разве орудия слышны так далеко? — прошептал Зилов.
Никто ему не ответил. Мы онемели, притихли, стояли не шевелясь, чтобы не спугнуть эти странные звуки. Только сердца наши стучали все сильнее, и в груди, точно наматываясь на клубок, росло чувство удивительного, неизведанного, огромного и непонятного подъема…
Мир наш был мал, микроскопичен — насколько хватал глаз, не более. Километров семь по радиусу до горизонта. За географическим горизонтом кончалось и наше поле зрения. А там начиналась уже настоящая, большая, взрослая жизнь. Со всех сторон она наступала на нас своими волнующими и неразгаданными, такими обманчивыми и пугающими тайнами.
Огромная, призрачная и пугающая тайна рычала на нас из-за горизонта.
Первый выигрыш от войны с немцами
До начала учебного года оставалось каких-нибудь три-четыре дня. Иногородние гимназисты начали съезжаться, уже несколько дней шли «передержки».
У Сербина и Макара были передержки по немецкому языку. За интенсивными тренировками и матчами этого лета времени для немецких вокабул и исключений, естественно, не оставалось. До деклинаций и конъюгаций ли нам было, когда предстояла целая серия ответственейших межгородских матчей в погоне за «очками», которые дали бы нам право пройти в лиговые команды?
В классной комнате, где шли переэкзаменовки по немецкому языку, было скучно и тоскливо. Человек сорок гимназистов разных классов понуро подпирали кулаками бледные щеки. В груди, там, в этой укромной и такой чувствительной впадинке между ребрами, у каждого что-то словно вздрагивало, ныло и испуганно замирало. За большим столом, посредине, сидела сама Эльфрида Карловна — наша немка, и два ее ассистента. Она, как и всегда, была сурова, неумолима, требовательна и справедлива. Она входила в число пяти самых больших гимназических бедствий: Мопс, Вахмистр, Пиль, Чир и Фрида. Директор, инспектор, внешкольный надзиратель, латинист и она. Она вызывала к столу уже шестого, а из пяти предыдущих не пропустила ни одного.
— Николай Макар! — прозвучало за столом. Эльфрида Карловна выпучила свои пуговки-глазки и уставилась ими в Макара.
Макар вздрогнул и вскочил на ноги. Бокль и Ник Картер вылетели из парты и хлопнулись на пол. Макар быстро наклонился и поднял книжки. Когда он выпрямился, лицо его под густыми веснушками оставалось все таким же изжелта-бледным. Даже от резкого движения кровь не прилила к щекам. Макар одернул куртку и медленным, неуверенным шагом, слегка загребая левой ногой (результат долголетней игры левым краем), двинулся между партами к столу. Выражение у него было грустное м безнадежное. Предстояло сдавать испытание и — провалиться.
Вдруг двери класса распахнулись. На пороге показалась огромная, дородная и осанистая фигура инспектора Богуславского. Мы все как один вскочили на ноги. Что за черт? С чего это инспектора принесло на немецкую переэкзаменовку? Неужто он лично собирается ассистировать? Тогда — конец…
Богуславский поздоровался с учителями и обратился к гимназистам.
— Господа! — сказал он и сделал короткую паузу. — Мы переживаем сейчас чрезвычайные дни… Садитесь…
С глухим рокотом мы плюхнулись обратно на парты. Тридцать пар легких вздохнули с облегчением. Ясно, инспектор пришел сюда не для того, чтобы лично выслушивать немецкие падежи и исключения. Он собирался выполнить какую-то более высокую миссию. Откашлявшись, он начал:
— Наша дорогая родина, наш возлюбленный и обожаемый монарх…
Добрых пять минут Богуславский в приподнятом тоне произносил патриотическую речь. Вахмистром мы его прозвали не только за его атлетическую фигуру, а и за соответственное, вполне отвечающее этому чину, обращение со своими воспитанниками. Кроме того, вахмистр жандармского эскадрона, стоявшего у нас в городе, Кошевенко походил на него и лицом и фигурой как родной брат, в такой же мере, как инспектор походил на настоящего вахмистра в методах воспитания подчиненных. Наш инспектор был редким, даже во времена Кассо, держимордой. А впрочем, сейчас высоким штилем и тоненьким, никак не соответствующим его богатырской фигуре голоском он вещал нам о божием промысле и о могуществе царя-богоносца.
Все это было нам уже давно известно. Воспитанник духовной академии Богуславский обладал литературными наклонностями и являлся автором брошюры «Трехсотлетие дома Романовых». В год празднования трехсотлетия ее раздавали ученикам во всех гимназиях Российской империи. Мы же — воспитанники гимназии, где инспекторствовал сам автор, — вынуждены были зубрить проклятую брошюру наизусть, знать назубок.
После выспреннего и довольно абстрактного верноподданнического вступления Богуславский выложил наконец и цель своего прихода. Война началась, на границах уже идут бои, наше доблестное войско ведет победоносное наступление, но и победы на войне даром не даются. Путь побед также устлан трупами и телами раненых. Страна между тем еще не успела подготовиться к войне, так внезапно и нагло навязанной ей подлым врагом, швабами. Поэтому она ждет самой широкой помощи от населения, исполненного высочайших верноподданнических чувств и героического патриотического подъема. Сегодня, часа через три-четыре, в наш город прибывают первые эшелоны раненых. Весь город поднят на ноги. Общественные комитеты уже занялись организацией встречи дорогих героев — готовят питание, белье. Нужны только руки, которые накормят несчастных страдальцев, помогут врачам перевязать их раны, раздадут им подарки от растроганного и благодарного населения. Стать этими руками инспектор, от имени местных комитетов, предлагал нам, гимназистам старших классов.
— Ура-а-а! — грянули мы в ответ так, что стекла в окнах зазвенели. Коротким движением указательного пальца — это был его привычный жест — инспектор умерил наш пыл.
— Итак, господа, все, кто хочет послужить царю и отечеству, — а кто не хочет (инспектор пожал плечами), того неволить не будем, — через три часа должны явиться в комендатуру воинской рампы.
С любезной улыбкой инспектор повернулся к Эльфриде Карловне.
— Я надеюсь, дорогая Эльфрида Карловна, что вы за это время успеете отпустить всех ваших «клиентов»?…
Эльфрида Карловна недоуменно подняла плечи и развела руками. Трех часов, чтобы пропустить тридцать человек, которые на протяжении целого года, да и предыдущих лет, ничего не делали, конечно, недостаточно. Но если господин инспектор этого требует… Эльфрида Карловна запнулась. Она плохо говорила по-русски и, не найдя нужного слова, всегда переходила на немецкий язык. Так и на этот раз. О своей готовности выполнить то, что желает господин инспектор, она сообщила уже по-немецки.
— Не инспектор, — нетерпеливо перебил Богуславский, — а интересы нашей дорогой родины!
По классу пробежал тихий, чуть слышный шелест. В речи инспектора явственно звучала нотка вызова по отношению к его коллеге, учительнице немецкого языка. В чем дело? Мы ничего не понимали.
Кроме того, — тонкий пискливый голосок инспектора уже язвил совершенно недвусмысленно, — кроме того, я полагаю, что пользование немецким языком вы могли бы оставить только для часов преподавания, в пределах программы, утвержденной министерством народного просвещения. Итак, я полагаю, дорогая Эльфрида Карловна, что вы управитесь со всеми за час — полтора. Время, знаете, которое мы переживаем… А вы чего тут стоите! — заметил он вдруг бледное, восковое лицо Макара. — Вы экзаменуетесь? Уже кончили? Можете садиться.
Кивнув головой, Богуславский тоненько кашлянул и выплыл из класса.
Мы получили индульгенцию на все невыученные немецкие деклинации и конъюгации, во всяком случае до окончания войны. Никто из нас никогда уже не будет знать немецкого языка,
Война и вправду начинается
А впрочем, война и, в частности, эшелоны с первыми ранеными облегчили испытания не только по немецкому языку. Богуславский обошел и другие классы и всюду предложил закончить экзамены в течение часа. Оставленных за неуспеваемость на второй год почти не оказалось. Даже те пятеро, которых успела проэкзаменовать и провалить Эльфрида Карловна, были позднее амнистированы педагогическим советом и переведены в следующий класс.
Веселой оравой вырвались мы через час из гимназических классов и коридоров на широкую, привольную улицу. Сербин и Макар сдали немецкую переэкзаменовку. Жаворонок и Зилов — латынь. Кульчицкий — по математике. Воропаев, Теменко и Кашин — и по латыни и по математике. Все это было радостной неожиданностью.
Почти в полном составе команды, во главе с самим капитаном Репетюком, мы двинулись на «банкет у Банке». Туда же группами отправились и другие осчастливленные гимназисты.
Кондитерская Банке служила нам отрадным пристанищем. Во-первых, это было единственное публичное место, куда разрешалось ходить гимназистам, — в рестораны, пивные и тому подобное вход нам был категорически запрещен.
Во-вторых, все сласти в кондитерской Элизы Францевны Банке изготовлялись и правда на редкость вкусно. Она была кондитером старой школы марципанов, баумкухенов и конфитюров.
В-третьих, сама Элиза Францевна и три ее дочки-близнецы — беленькие, пухленькие и румяные Труда, Элиза и Мария — были так приветливы, ласковы и доброжелательны! Они разрешали гимназистам курить в зале кафе и сами следили из окна, не идет ли по улице Вахмистр, Мопс или Пиль.
Словом, кондитерская Элизы Францевны Банке была одним из немногих приютов для наших угнетенных гимназических душ.
— Здравствуйте, господа гимназисты! — с сильным акцентом и слегка коверкая русский язык, улыбнулась нам навстречу Элиза Францевна. — Я вижу, господа гимназисты счастливо покончили с экзаменами.
Мы ответили взрывом радостных возгласов, приветствий, благодарностей и бросились занимать свободные столики. Труда, Элиза и Мария уже спешили к нам с пирожными.
— Свеженькие наполеоны, господа!.. А я рекомендую вам марципаны!.. Нет, нет, возьмите лучше микадо! — выхваляла каждая из сестер тот сорт пирожного, творцом которого, в пекарне позади кондитерской, она была.
Мы накинулись и на наполеоны, и на марципаны, и на микадо. В кондитерской поднялись суета, шум. Мы чувствовали себя настоящими взрослыми, полноценными гражданами. Общество и государство призывали нас на помощь. Значит, они в нас нуждаются. Значит, без нас они не могут обойтись. Черт побери, да мы воображали себя уже и впрямь героями! Словно мы отправляемся не на раздаточный пункт помогать, а на фронт — навстречу опасным боям.
Макар, у которого, кроме книг и футбола, была в жизни и третья слабость — розовое пухленькое личико шестнадцатилетней Труды Банке, — отделился от компании и ворковал со своим «предметом» в углу у прилавка. Глаза его излучали мягкий свет, кончики ушей пламенели, а губы изгибались в неуверенной и стыдливой улыбке. Однако лясы его не имели сегодня большого успеха. Личико Труды, как и остальных Банке, было тихо, грустно, озабоченно, без обычного задорного огонька. Так и не развеселив бедняжки, Макар вернулся к нам.