Первым явился квартальный с длинными усами, который обыкновенно стоял на углу, а на рождество и пасху приходил с поздравлением, за что получал рюмку водки, пирог и полтинник. Отец шутя говорил, что полиция обходится ему в один рубль четырнадцать копеек в год.
Квартальный громко позвонил и, когда отворили дверь, закричал, стоя на пороге:
— Предлагается выставить в окнах святые иконы спасителя, божьей матери, а равно Николая-чудотворца! Оно, конечно, погром сюды не дойдеть, потому как в казенной усадьбе не предвидится нахождение иудеев и обратно ж от пожару местность защищена гимназическим парком, состоящим из деревьев, однако же во избежание непредвиденных случаев иконы обязательно выставлять всем, которые православные!..
Юра очень удивился, что он сразу же ушел, не получив ни водки, ни пирога, ни полтинника. Мама и кухарка Фекла забегали по комнатам, срывая из углов иконы. Это было необыкновенно весело, и Юра с братом бросились помогать. Они хватали снятые с гвоздей иконы и с радостным ржанием тащили их к окнам. Там сестра расставляла их, а Фекла зажигала страстные свечки. Юра выбил стекло в образе богоматери, а деревянного Николая-чудотворца в пылу битвы они с братом раскололи пополам.
Через окно видно было, как квартальный обошел остальные дома в гимназическом дворе и, направившись к директорскому дому, скрылся за углом гимназии. Не успела растаять в розовых сумерках его грузная фигура, в сенях снова забренчал колокольчик. Но на этот раз он звякнул чуть слышно — коротко и робко. Сестра бросилась открывать. За дверью, пощипывая длинную розовую бороду, стоял дед и держал за ручку маленькую девочку.
— Дед-мороз! — застыли ошеломленные Юра с братом.
Но это не был веселый рождественский дед-мороз: частые слезы бежали из его глаз и пропадали в зарослях розовой бороды.
— Детки… — сказал дедушка, дрожа и озираясь, — будьте такие добрые, позовите вашу мамашу…
Но мама вышла сама, почуяв в прихожей какое-то замешательство. Дедушка прямо через порог повалился перед ней на колени.
— Спасите… — заплакал он, — спасите жизнь этому невинному ребенку! Я прошу вас, спрячьте ее, а я уйду…
Девочка улыбнулась и в смущенье прильнула к застывшему в земном поклоне деду. Мама вскрикнула, наклонилась и схватила дедушку за плечи. Но ей не под силу было его поднять, и она сама упала перед ним на колени, заливаясь слезами:
— Встаньте… встаньте… Прошу вас… Что вы… умоляю… не плачьте… кто вы такой?…
Юра, Олег и Маруся громко заревели. Девочка удивленно посмотрела на них и тоже заплакала. Дед поднял голову, и теперь, когда его освещала лампа, было видно, что борода у него совсем и не розовая, а просто белая, совершенно белая. Эго зарево покрасило ее в розовый цвет.
Деда с девочкой мама отвела в заднюю комнату, окна которой выходили в сад. Мать Фирочки и Фирочкиного отца только что убили погромщики.
— Потушите лампу! — вдруг закричала Фекла от окна. — Смотрите! Они идут сюда!
Мама потушила лампу, и все подбежали к окну.
Над массивом большого гимназического сада поднималось серо-коричневое небо с нежными розовыми разводами. Разводы расплывались, как пена под ветром, и ярко-желтые вспышки пламени то и дело проглатывали их. Иногда то тут, то там из-за деревьев взлетал огненный сноп искр и тут же рассыпался, как фейерверк «шотландский бурак». Тогда и снег становился на миг не розовым, а светло-желтым, почти белым. Между деревьев маячили какие-то темные, но ясно различимые человеческие силуэты. Они перебегали от ствола к стволу, постепенно все приближаясь и приближаясь к дому…
— Пресвятая богородица, храни нас! — Старая Фекла крестилась торопливо и часто, а мама стояла рядом с ней, бледная и безмолвная. Дед прижимал к груди Фирочку и бескровными губами шептал свои молитвы.
Но это не были погромщики. Это другие евреи бежали из города прятаться сюда, в казенный гимназический сад. Через минуту несмелые, но тревожные и молящие звонки уже неслись из прихожей. Им открывала мама сама, и люди падали ей в ноги, протягивали младенцев, рвали на себе волосы. Мама дрожала как в лихорадке и горько плакала.
Через полчаса в задней комнате три десятка стариков и детей жались друг к другу, теснились в небольшой детской.
Еще раз зазвенел звонок, но на этот раз изо всей силы — длинно и громко.
— Папа!.. Корнелий! — с радостными криками кинулись все к дверям.
Но еще не войдя в дом, отец гневно закричал и затопал ногами:
— Это что такое? Почему иконы на окнах? Позор!
— Корнелий Иванович! — смеясь и плача, мама бросилась отцу на шею. — Корнелий Иванович… сперва… квартальный напугал… но теперь… иначе нельзя… понимаешь… там у нас… в детской… они прибежали… я не могла…
Отец сразу утих и даже приложил палец к губам. Рыжая борода взъерошилась, глаза из-под мохнатых бровей смотрели поверх черных очков в тоненькой золотой оправе — близорукие и растерянные. Он приподнялся на носки и, высоко подымая ноги, тихо-тихо прошагал до дверей. Осторожно нажав ручку, он сквозь узенькую щель заглянул в комнату. Там, в детской, не зажигали лампы, но зарево пожаров бросало сквозь окно широкую полосу красноватого света, и она ложилась на пол большим и длинным четырехугольником, разделенным на шесть ярких красных квадратов. И в этих красноватых сумерках ворочались темные тени и светились бледные лица беглецов.
— Остолопы! — прошептал отец, так что стекла задрожали. — Почему не закрыли ставни? Их можно увидеть со двора! Где мои пули? — закричал он на маму. — Всегда ты спрячешь их куда-нибудь на шкаф или под рояль!
Он сердито хлопнул дверью и скрылся у себя в кабинете. Там он схватил карандаш и бумагу и сел решать задачи. Это означало, что отец очень взволнован. Единственное, что могло кое-как привести в норму нервное, взвинченное настроение отца, было решение алгебраических задач. Отец составлял учебник по алгебре. Когда он садился за задачи, все должны были ходить на цыпочках.
Ставни были везде закрыты. Люди в детской тихо всхлипывали и глотали вздохи. Даже грудные младенцы — а их было там несколько — лежали тихо и не плакали.
Форточки тоже были закрыты, и наружный шум почти не проникал в дом. Он казался теперь далеким тарахтеньем телег на пригородном шоссе. Только церковный колокол все бил и бил не умолкая, хватающий за душу, страшный.
Решив с десяток задач, отец снова вышел. Он немножко успокоился и мог поделиться своими впечатлениями. Черносотенцы подожгли еврейские кварталы с нескольких концов. Теперь они громили лавки и били евреев, где ни застигнут. Отец сам видел, как на углу одного убили. Что он мог поделать, когда пули от бульдога остались на шкафу?! Отец снова затопал ногами. Чтоб мне этого больше не было! Пули должны лежать возле револьвера! Особенно в такое время! Полиция помогает погромщикам! Черносотенцы разогнали немногочисленную самооборону из рабочих и интеллигентов. Несколько перхушковских трепалей и один наборщик из типографии убиты. Адвокат Петухов ранен в грудь. Группа рабочих и гимназистов засела в бане и вот уже два часа отстреливается от толпы погромщиков… Ведь Стародуб это не Санкт-Петербург! Пятьдесят канатчиков и два печатника! У нас мало рабочих. Кто же станет во главе и…
Но тут в кабинет влетела Фекла.
— Идут! — задохнулась она. — Они!
На какой-то миг стало тихо и очень страшно. И вдруг закричали, заметались — женщины ломали руки, мужчины хватались за головы, младенцы завопили все разом и что было сил. Потом все кинулись в кухню, где не было ставен. Из темной кухни двор виден был как на ладони. Зарево пожаров сделало ночь светлой, как день.
От ворот прямо к дому двигалась большая толпа. Впереди выступала какая-то удивительная, наводящая ужас фигура. Это был огромный, на голову выше всех, черный бородач. Верхнюю часть лица прикрывала театральная, красного бархата с искорками бисера, полумаска. Маска была надета, конечно, только для кокетства, потому что кто бы мог не узнать в великане с огромной черной бородой лопатой дьякона городского собора Коловратского? Ряса его была подобрана, и полы заткнуты спереди за пояс. Пояс — широкий, зеленый, свернутый из тонкого сукна, которое идет на ломберные столики. Повыше талии его обвивали несколько мотков тонких и дорогих брюссельских кружев. Вокруг левой руки, наподобие аксельбантов, намотано десятка три разноцветных шелковых лент. Он держал в руке небольшой серебряный колокольчик и не переставая звонил. Рука тряслась, и оттого ленты извивались и шелестели, отливая в зареве пожара всеми цветами. В правой руке у дьякона была блестящая обнаженная сабля.
Рядом с ним, втрое его ниже и худее, топтался и приплясывал, то забегая вперед, то отставая, маленький и юркий человечек с реденькой желтой бородкой. Он дышал на ладони, тер замерзшие уши и бил руками о полы. На голове у него торчала дамская шляпка с перьями, цветами и ягодами. За спиной висели три охотничьих ружья… По другую сторону бородача важно шагал здоровенный дядя в красном кожухе и бараньей шапке. На левом плече он нес крест на длинном древке, в правой руке держал топор. Это был церковный сторож Митрофан, который всегда носил крест во время похорон или крестного хода. За ними шли — человек пятьдесят — странные, словно сошедшие с ума, ряженые с рождественского маскарада. Здесь, на улице, на снегу, под открытым небом они выглядели жутко и неправдоподобно. В толпе были бородачи в юбках, молодцы в сермягах с чиновничьими треуголками на головах, какие-то фигуры, обернутые целыми штуками ярких и дорогих тканей. У каждого в руках было какое-нибудь оружие. Топоры, ломы, колуны, дубины, ухваты. Позади всех, едва передвигая ноги, плелся в накинутом на плечи дамском салопе нищий-гармонист, постоянно сидевший на базаре возле монопольки.
Крик и плач стоял во всем доме. Три или четыре десятка женщин и мужчин с детьми на руках бегали из комнаты в комнату, голося и не зная, куда спрятаться. Дальше Юра уже ничего не видел, потому что мама вдруг налетела на него и, плача, схватила в объятия. Там, в ее объятиях, был уже и брат. Мама прижимала детей к себе, целовала и плакала. Потом мама побежала и детей, обхватив за шею, поволокла за собой, так что они и голоса подать не могли…
И вдруг, заглушая всю эту суету и шум, по квартире разнеслись широкие и полнозвучные аккорды рояля. Отец заиграл.
Это было так неожиданно, что мама выпустила Юрину и Олегову шею и дети шлепнулись на пол. Это было так неожиданно, что крики и вопли сразу утихли, прервался даже рев малышей. Веселая, страстная и звучная мелодия заполнила все вокруг.
Отец играл марш — семейный, интимный марш. Он не исполнялся при посторонних, его играли только в тесном кругу семьи — вечером накануне семейных торжеств или больших праздников, перед днями рождения, перед летними каникулами, на елку, под Новый год. Это был наш домашний ритуал.
От грохота задрожала наружная дверь. И тут же отчаянно задребезжал звонок. Церковный сторож Митрофан дубасил в дверь не то обухом, не то древком креста. Мама подбежала к входной двери и распахнула ее настежь. Старая Фекла суетилась вокруг нее с иконой Николая-чудотворца в руках.
— Во имя отца!.. — рванулся с порога рокочущий гром октавы Коловратского.
— …и сына, и святого духа… — Фекла бормотала, кланялась, приседала, подымая икону над головой. — Господи, господи, господи!..
Коловратский перекрестился и, пьяно икнув, чмокнул икону. В дверь за ним протискивались сразу человечек с рыжей бородкой в дамской шляпке и церковный сторож Митрофан. Клубы пара ворвались со двора, и в прихожей сразу стало холодно и мглисто.
— Ведомо стало… — зарокотал дьякон, — что в доме сем…
— Православные живут, батюшка, православные! — Фекла вертелась вокруг дьякона, крестясь и пытаясь поймать правую руку, державшую саблю, для поцелуя. Наконец это ей удалось, и она громко чмокнула большущую, багровую и грязную дьяконову длань. Дьякон потерял равновесие, покачнулся и, чтоб не упасть, должен был ухватиться другой рукой за одежду на вешалке.
— Но… Но… Но!.. — Дьякон водил глазами, припоминая, что же он хотел сказать, но не мог вспомнить и только икнул. Звуки рояля в соседней комнате привлекли его внимание. Его пьяное тело начало раскачиваться в такт бравурной мелодии.
— Но! — завизжал человечек с рыжей бородкой. — Сюда бежали прятаться иудеи, и если православные дозволили себе жалости ради еретической…
— Цыц! Не верещи! — Коловратский шлепнул его своей огромной ладонью по темени и нахлобучил расплющенную шляпку до самого подбородка. Перья райской птицы и вишни посыпались на пол. — Не верещи! И внемли! — Он сделал шаг и ударил ногой в дверь кабинета. Музыка хлынула на него струей игривых сверкающих, мажорных аккордов. Тогда Коловратский набрал полную грудь воздуха и вдруг грохнул во всю силу своей богатырской глотки. Он запел так, что мороз пробежал по коже, покрывая своим голосом все — и протесты человечка с рыжей бородкой, и громкие звуки рояля, и пьяный гомон, и шум толпы погромщиков на дворе. Митрофана тоже захватила музыка, и он что есть силы отбивал такт древком креста о пол.
Дверь в детскую комнату была плотно прикрыта. У входа в столовую стояла мама, спокойная и бледная. Юра с братом прятались за ее юбкой. Фекла держала за руку сестру.
Но вот марш кончился, и последний аккорд прозвучал мужественно, высоко и резко. Отец встал и обернулся к толпе, к дьякону Коловратскому, стоявшему ближе всех.
— Музи… музи… циру… ете? — Язык Коловратского заплетался. — Хвалю! П… покорнейшая п…просьба, увв… важаемый… п…педагог… сыграть что-нибудь… д…душевное… Нап…пример… — Он остановился и прислушался… За дверью детской плакал, прямо заходился младенец. — П…потревожили… н…нов…ворожденного? Прошу прощения…
Второй младенец закричал вдруг громче первого. Отец прямо-таки упал на стул. Казалось, клавиши опустились и мелодия родилась раньше, нежели папины пальцы успели их коснуться. Он заиграл церковный предпасхальный концерт «Разбойнику»!
Коловратский зашатался, и сабля выпала у него из рук. Он прижал руки к груди и поник головой. В тот же миг человечек с рыжей бородкой оказался рядом с ним. Он уже сорвал с головы смятую шляпку. Стоя возле дьякона, он поднял глаза к небу. Придерживая свои ружья, вытянув шею и сам весь вытянувшись, он вдруг вступил в мелодию со словами кантаты. Господи! Его тут же все узнали. Это был первый тенор соборного хора. Он закинул голову назад, жилы на висках вздулись, шея покраснела, и бородка его дрожала на высоких нотах. Вибрирующим, чуть надтреснутым, сбивающимся на верхах на фальцет тенорком он пропел вступление. Тогда зарокотал дьяконов бас-профундо. Коловратский взял на себя партию альта…
Концерт был пропет весь до конца. В прихожую набилось полно погромщиков. Они стояли плотной толпой, сняв шапки и крестясь, как в церкви. Сторож Митрофан держал обеими руками большой медный крест на древке. С этим крестом он всегда выступал во главе похоронных процессий.
По окончании дуэта Коловратский поблагодарил «господина педагога за услаждение души» и крикнул своей ораве, чтоб убиралась вон из дому. Когда закрылась дверь за последним погромщиком, когда пьяный гомон растаял вдали и только гармошка еще звенела в прозрачном воздухе морозной ночи, — радостные возгласы наполнили дом. Все окружили отца, смеялись и плакали, жали ему руки, восхищались.
Фекла вышла во двор и, вернувшись, сообщила, что черная сотня не стала заходить в другие дома на гимназическом дворе и снова двинулась в город. Все, успокоившись, разбрелись по комнатам. В кухне снова принялись купать малышей и стирать пеленки.
Внезапно на улице прямо перед домом громко и многозвучно грянул марш. Мимо проходил военный оркестр.
Все растерялись, бросились к окнам. Никаких воинских частей в этом глухом полесском местечке никогда не стояло. Оркестр играл в быстром темпе, и звуки его как-то чересчур уж торопливо проплывали по улице. Три минуты — и они уже смолкли, оборвались за углом. Фекла, посланная на рекогносцировку, вернулась и взволнованно сообщила, что это с полковым оркестром во главе проскакал драгунский эскадрон, присланный в Стародуб на усмирение.
Старая Фекла разбудила Юру рано, до рассвета. В углу еще горела лампа, прикрученная и прикрытая зеленым абажуром. Все спали, спало несколько десятков человек, но тихое похрапывание со всех сторон только усиливало, углубляло сонную предутреннюю тишину. Спали везде, где кто примостился — на диванах, на стульях, прямо на полу.
Фекла на кухне помогла Юре одеться. Юра быстро умылся и через пять минут был уже готов. Это была Юрина маленькая тайная радость — каждый день, в сущности, без ведома и разрешения мамы, еще до того, как она встанет, Юра с Феклой успевали сбегать на базар. В одну руку Фекла брала кошелку, за другую цеплялся Юра и — вздрагивая от утренней прохлады, согретый первыми розовыми лучами солнца, вдыхая аромат ленивого рассвета, — он, счастливый, устремлялся в таинственный мир. И мир встречал Юру сияющий, влюбленный, радуясь его приходу. Фекла покупала хлеб, мясо, овощи и другие продукты на весь день.