В них и вокруг них царила меланхолия всего того, что оканчивается, — конца надежды и упадка дня. Г-жа Кадзан, видя замешательство молодых людей, догадалась, что произошло что-то грустное. Она смотрела беспокойная и мрачная, как умирало солнце в их глазах. Туман поднимался, густел, доходил от земли вплоть до небесного светила, которое бледнело, исчезало под прозрачным тюлем, тусклым газом.
Когда они подошли к городу, сумерки одержали победу. Мельницы, на краю склонов откосов неподвижные, наполовину скрывшиеся, показывали свои кресты, точно на могилах.
Солнце скрылось, как бы ушло зимовать куда-то, в глубину неба… Вильгельмина в наступившем мраке не сдержи вала больше своих слез. А Ганс молился, благословляя Бога за то, что Он поддержал его в этом испытании и дал ему свыше знамение, каким было для него последнее появление бледного солнца среди тумана, напоминавшее дискос, облатку, тонзуру и как бы снова указывавшее ему на его призвание.
Глава VIII
Часто у очень молодых девушек самолюбие сильнее любви. Вильгельмина страдала от утраты своей чудной мечты, узнав, что Ганс ее не любит и никогда не полюбит. Она создала себе в мечтах столь нежное будущее! Она посвятила ему столь страстный культ! Кто узнает когда-нибудь то, что она ему говорила, когда беседовала с тем образом, который таился в ее душе? Какими глазами она смотрела на него, когда никто не видит, каждый раз, когда они оставались вместе?! Как он сам не чувствовал этих взглядов, которые должны были бы проникнуть в его сердце, нанести рану? Сколько раз она мечтала о нем ночью! Как хороши были ее мечты! Она воображала себя с ним в незнакомой стране; на ней было надето ее белое платье, оставшееся от первого бала; он целовал ее, и она его. Божественное чувство было так сильно, что она пробуждалась, удивленная и огорченная тем, что находилась теперь одна в своей комнате, среди темноты. Луна светила через тюлевые занавески… Может быть, по ее вине она представляла себя в белом платье… Ах!., чудные месяцы, когда эта любовь захватила ее всецело! Никогда больше она не будет так любить. Разумеется, она огорчалась от сознания, что ее любовь окончена; но она страдала столько же и от того, что ею пренебрегли.
Она не рисовала себе больше этого лучезарного лица! Ганса, которое она старалась вспомнить в точности каждый вечер, засыпая, чтобы унести его с собой в глубину сна; но скорей теперь ей представлялось его холодное, спокойное лицо, немного жестокое, равнодушное, в тот решительный день, когда она осмелилась признаться ему.
Подумать, что он не был взволнован ни минуты! Неужели слишком суровая вера иссушила это сердце? Если так, пусть он сделается священником; это лучший исход для них обоих. Она была бы несчастна с ним.
Вильгельмина во всем призналась матери. Она прибавила, что отныне она не может больше встречаться с Гансом. Она сердилась на него за то, что он оттолкнул ее. Затем она была бы слишком смущена в его присутствии. Г-жа Данэле посещала теперь очень редко свою подругу и ходила всегда одна.
Дом в улице L'Ane-Aveugle впал в еще большее безмолвие. Ганс стал замкнутым, еще более набожным, чем когда-либо. Каждое утро, как всегда, он ходил к обедне, но часто он снова возвращался в церковь, вечером, чтобы проделать крестный путь или поставить свечку. Каждую неделю он исповедовался и приобщался.
Остальное время он запирался в своей большой комнате в первом этаже. Он не продолжал своих работ; начатую статью о Бегинаже Брюгге и его истории, которую он считал теперь слишком светской. Он был занят только своим при званием и подготовкою к монашеской жизни. Однажды г-жа Кадзан увидала в его бумагах переписку с Доминиканским монастырем в Генте, куда он решил поступить со времени проповедей в коллеже, произнесенных монахом из этого ордена. Теперь настоятель отвечал объяснительным письмом на письмо Ганса, который обратился к нему с вопросами. Там были все подробности насчет поступления, послушничества, занятий, обязанностей, правил, которые являются надежным перилами, на которые опираются монахи для тоте. чтобы не упасть, поднимаясь по лестнице времени… Обдумывая все это, г-жа Кадзан заметила, что Ганс почти уже подошел к этой жизни и жил так, как он будет жить позднее в монастыре. Он был уже наполовину монахом, точно наполовину умер для нее.
Однако она будет противиться, будет бороться до конца! Что станется с ней, если Ганс ее покинет? Она будет влачить жизнь, ища его во всех комнатах. Она будет находиться в пустом доме, как если бы она блуждала среди развалин. Ганс! Ганс! Неужели для этого она родила его, воспитывала, ласкала, заботилась о нем, пеленала в те ткани, которые шили только ее пальцы? Теперь он хочет уехать, оставить се одну. Быть одинокой! Разве не этого боятся умирающие, и не в этом ли состоит весь ужас могилы?
Она поняла, что ей оставалась очень слабая надежда, замечая новый, более суровый образ жизни Ганса со времени получения известей от настоятеля Доминиканского монастыря.
Даже очаровательная красота Вильгельмины, являвшаяся как бы ее нежной сообщницей, оказалась бессильной. Сердце Ганса не откликнулось и никогда не откликнется.
Даже по отношению к ней самой он оказался холодным, далеким. Он сопровождал ее только к обедне в церковь Notre-Dame каждое утро. Остальное время дня, исключая обед, она его не видала. Он уединялся для размышлений, для чтения благочестивых книг, в особенности проповедей Лакордэра и других доминиканцев. Он готовился на должность проповедника, которая является занятием и славою этих монахов. Он писал речи, поучения. Иногда он говорил громко в своей комнате. Однажды, войдя к нему, г-жа Кадзан испугалась, когда увидала его стоявшим, жестикулировавшим, проповедовавшим перед открытым окном… Как св. Франциск Ассизский обращался с благочестивою речью к птицам и рыбам, так Ганс проповедовал лебедям далеких каналов Брюгге, деревьям на набережных, дымке, колоколам — всему, что проходит, наполняет образами туман, таится в безмолвии…
Часть третья
Глава I
Сердце Ганса не поддалось. Вскоре он ощутил нападение Ада на свое тело.
Г-жа Кадзан вспоминала, что она когда-то видела необыкновенную картину, искушение св. Антония; картина эта не изображала нескольких женщин, предлагавших свою любовь, как мы это видим у Брейгеля и Тенирса, здесь была на этот раз только одна женщина, которая, обнаженная, заменила собою Распятого и предлагала свое тело на самом дереве креста, она сама распинала свое тело, надев венок из роз. Искушение, особенно мучительное, так как оно не, рассеивается. На других картинах пустынник, так как он должен был сделать свой выбор, имел время овладеть собой, спастись. Здесь опасность усиливается, так как заключается в одном существе.
Однажды г-жа Кадзан поняла, что подобное искушение возникло в одинокой жизни Ганса. Он был в безопасности по отношению к общей женской любви. Но демон изобретателен. Он сосредоточился в одной, избрал ту, которая ему была нужна, изменив черты вечной Евы с лукавыми словами. Он явился искушать его к нему в дом при помощи неизменного присутствия того существа, которого не опасаются…
Чтобы лучше соблазнить, обезоружить его, он дал наивные глаза этой красивой Урсуле, поступившей однажды утром к г-же Кадзан, горничная которой вышла замуж. Заменить ее? Ах, нет! Для домашних услуг почти что было достаточно старой кухарки Барбары, очень усердной. Предлогом для ее поступления могла служить только необходимость немного шить и починять белье. Но в действительности она пришла из глубины вечности, чтобы принести несчастье Гансу. Наша судьба должна сама выполняться; часто она употребляет первых попавшихся людей, каких-нибудь сообщников, чтобы свершиться. На этот раз, однако, выбор был очень тонок. Эта Урсула была очаровательна. Весь дом как будто изменился с ее приходом. Г-жа Кадзан сама радовалась, найдя такую прислугу. Она говорила сама себе: "Разве новые лица не обновляют старые жилища?" В действительности, эта красота Урсулы и ее невинная улыбка вносили радость; от ее глаз комнаты сияли, точно в их стенах было пробито еще два окна. Ах, ее глаза поистине нежные, большие, голубые, точно май месяц, точно колодцы, полные небесной синевы. Но не один только цвет заставлял ими очаровываться. А их форма, их движение, так как эти глаза жили, так сказать, самостоятельною жизнью; они казались только отчасти связанными с лицом. Когда Урсула смотрела, казалось, что ее глаза покидали ресницы, приближались, подолгу останавливались, вносили нежность настоящего прикосновения. Глаза, искушавшие, точно уста! Глаза, точно дарившие поцелуи, как бы прикасавшиеся ко всему, все воспламенявшие, доводившие до безумия. Такое впечатление произвела она на Ганса в первый раз, когда он ее увидел и когда она тоже смутилась и была очарована его прекрасным бледным лицом и пышными волосами.
Ганс чувствовал всем телом взгляд ее больших глаз, странное прикосновение, трепет, который должны испытать неподвижные каналы вечером, когда в них отражается небо с своими звездами. Что это были за глаза, сверкавшие как звезды, устремленные на него? Войдя в свою комнату после обеда, когда он впервые ее увидел, он испытывал очень странное ощущение, точно что-то необыкновенное произошло с ним, точно он слишком долго читал в своем молитвеннике объяснение шестой и девятой заповеди. Безотчетное волнение! Он снова подумал, неизвестно почему, об имени этой молодой девушки. Она носила имя Урсулы, Мемлинговской девушки, в то время как его самого звали Гансом… Но разве вещи не соприкасаются между собой? И то, что мы зовем случаем, не является ли признаком, предуведомлением судьбы?
Урсула — красивая блондинка, с голубыми глазами, с волосами оттенка меда, за внешностью невинной девушки скрывала чувственную натуру. Ее двадцатилетний возраст в больших городах быстро научил ее любовным приключениям. Теперь среди монашеского безбрачия в Брюгге молодость Ганса волновала, искушала ее. Она начала бродить вокруг него, шелестя юбкою около двери, когда он работал, останавливалась в коридорах, на лестницах, чтобы его встретить, задеть… Он, ничего не анализируя, начинал чувствовать, что с ним происходит какая-то перемена.
Глава II
Ганс до сих пор никогда не смотрел на женщин — был вполне невинен! И он был чист не только телом, но и душою, т. е. никогда не умел и не хотел углубляться в тайну пола, которая оставалась для него неясной. Мысль, которую ничто еще не потрясло! Непорочное тело, священное как свеча.
Самое большое, если в тот вечер, когда Вильгельмина пришла в бальном платье, он угадал, что такое женщина, видя ее плечи, грудь и все детали. Теперь это воспоминание снова оживало, когда на него смотрела Урсула. Под ее узким корсажем он представлял ее себе, розовую и белую, наполовину одетую…
Греховное видение преследовало его. В особенности, когда Урсула словно намагничивала его своими долгими, властными взглядами. Всегда эти глаза точно путешествовали, уничтожали пространство между нею и им, останавливались на его лице, щекотали его руки, входили в его глаза, целовали его уста и, казалось, пробирались под его одеждою, касались его сердца, терзали, ласкали, жгли, нежили и гладили все его тело!
Чего она от него хотела? Зачем эта странная женщина, приехавшая однажды утром к ним, так мало подходившая к своей обязанности, слишком хорошо воспитанная, точно она ухватилась только за этот предлог, чтобы приблизиться к нему и пробудить в нем эта беспокойство, точно в саду перед грозою, когда ветер качает деревья! Он начинал чувствовать словно какое-то волшебство, но не имел силы противиться. Напрасно он решил больше не смотреть на Урсулу, отвертываться намеренно от прелести ее лица; тем не менее он ощущал через воздух напряженное упорство ее глаз. Всегда глаза Урсулы были устремлены на него; он чувствовал, как они точно прирастали к его телу, жили, показывали свои драгоценности… Даже когда ее не было, когда он оставался один, запирался у себя в комнате, два больших глаза сопровождали его. Он был между ними, как между двумя неумолимыми свечами. Что пугало его больше всего, это то, что они преследовали его даже в церкви… Когда священник перед обедней делал крестное знамение святыми дарами, вместо бледной облатки ему представлялся большой синий глаз, глаз Урсулы, казавшийся ему точно взятым в плен и скрытым под стеклом. Ежедневный, отныне постоянный захват его мысли! Ночью тоже он снова видел их, эти красивые глаза, точно выставленные рядом с ним, принимавшие различные формы во всех фантасмагориях сна, — Ганс вдруг чувствует, как его белокурые волосы растут на подушке, увеличиваются до пределов целого поля обширной зрелой ржи, с двумя единственными васильками, глазами Урсулы, которые столь скрыты, точно потеряны, но которые ему необходимо во что бы то ни стало открыть перед наступлением утра… Затем все неожиданно окутывается мраком… И глаза Урсулы кажутся блестящими дисками на каком-то вокзале. Оттуда глаза снова улетают, парят в воздухе… Какой-то павлин взбирается на крыльцо; его хвост кажется веером из глаз, сотни глаз, похожих на глаза Урсулы. Затем глаза улетают выше; создается целое лицо, показываются бумажные змеи, голубая луна… Вдруг они падают снова на землю, холодные, ставшие менее крупными, неподвижные, напоминающие бирюзу, и через минуту текут, тают, растягиваются, превращаются в море, в голубую лазурь Средиземного моря, где среди волн показывается голова Урсулы, прикрепленная к обнаженному бюсту Вильгельмины, заканчивающемуся туловищем сирены.
Ганс чувствовал себя испуганным, утомленным этими ночами, полными образов и лихорадочных волнений. Днем было еще хуже. Возбуждение юноши, когда в доме поселилась молодая женщина! Возбуждение, в особенности тогда, когда желание этой женщины неотступно преследует его!
Урсула почувствовала страсть к этому Гансу с гордым лицом и красивыми волосами… Она стала теперь более смелой, так как была уверена, что и она сама производит на него впечатление. Она осмеливалась не только смотреть на него своими пламенными, горячими глазами, но отваживалась на более решительное, хотя и мимолетное соприкосновение.
Когда она должна была передать ему что-нибудь, принести письмо, она старалась прикоснуться к его руке, почувствовать его тело. Первые прикосновения любви! Ничтожная точка, где люди встречаются, точно принадлежа друг другу!
Вечером у Ганса была привычка спрашивать графин свежей воды на ночь. Урсула нарочно ждала последней минуты, относила его уже после того, как Ганс уходил в свою комнату, во втором этаже, над комнатой матери, так как в первом этаже был только его кабинет. Перед тем как ему запереть двери, Урсула, преследовавшая его, сейчас же входила, ставила графин, смотрела на Ганса одним из тех взглядов, когда, казалось, глаза покидали ее. Молодой человек часто отворачивался, притворялся занятым. Иногда он не мог охранить себя вовремя. Он встречал ее глаза открыто, как два брошенных цветка. Тогда он чувствовал себя потрясенным. Урсула задерживалась, поправляла лампу под предлогом, что она коптит… Она еще раз взглядывала на Ганса более страстно. Ее глаза теперь расширялись… Кровать Ганса отражалась в их голубом алькове.
Ганс дрожал; он задыхался; краска бросалась ему в лицо.
Наконец Урсула решала уйти; но она говорила ему "спокойной ночи" так двусмысленно и медленно, точно хотела выразить сострадание и нежную мольбу…
Ганс, оставшись один, бросался на колени, просил помощи у Богоматери, молил Бога о прощении, считая себя уже поддавшимся греху, раз он играл с опасностью. Теперь он сознавал искушение. И как ничтожна была та любовь, которая его влекла! Не стоило отвергать чистую красоту Вильгельмины ради этой страсти служанки, которой ему было стыдно. Но Урсула вовсе не была прислугой. Разве у прислуги бывает такое красивое лицо, холеные руки, хорошие манеры, эти хитрые уловки ума, в которых заблудилась его добродетель? Нет, она была посланницей ада, вошла в дом под вымышленным предлогом и участвовала в его падении…
Ганс приходил в отчаяние; надо было предохранить себя, обдумать, удалить искушение, которое могло оказаться свыше его сил. Да, это будет лучше всего: он попросит мать рассчитать Урсулу. Но под каким предлогом? Не надо, чтобы мать имела малейшее подозрение!
Ганс был в затруднении. К тому же он чувствовал себя уже не в силах принять решительные меры. Отослать Урсулу? Бедная девушка наверно заплакала бы. С какими глазами она взглянула бы на него при отъезде! Он не мог бы жить, чувствуя всегда на себе эти глаза разлуки, эти влажные глаза, которые он заставил плакать…
Урсула! Урсула! Он ее избегал, и все же он искал ее! Он просил помощи у Бога, но как на картине, о которой вспоминала г-жа Кадзан, на том же самом распятии, перед которым он преклонял колени, он снова находил женщину, с ее телом, распятым на кресте, где раскрывались цветы ее глаз, цветы груди, цвет ее пола, — как пять цветущих ран любви.