— Договорились, месье.
— Мне не терпится проворачивать большие дела, — вздохнул Браббан.
— С чего начнем?
— Черт побери! Я вам уже сказал, что не представляю. Совершенно не представляю.
Браббан подумал.
— Пожалуй, я мог бы научить вас азам, или, по крайней мере, тому, чем я обычно занимался раньше. Раньше — имеется в виду не так давно. Я с вами кое-чем поделюсь, чтобы вас подготовить, а также показать мой стиль. Можем начать с приема «глухой». Это просто и забавно. Вы садитесь в кафе рядом с какой-нибудь милой дамой и просите ее вместо вас позвонить, потому что вы, мол, туги на ухо, а сами уходите с ее пальто, или с сумкой, или с чемоданом. Существует прием «мужской костюм» и «телефон», прием «провинциал» и «такси», прием с чемоданом, полным иностранной валюты, с плевком в плечо и масса других, которые я знаю, но не практикую. Вы набьете руку, приобретете хладнокровие, но это все, естественно, детские игрушки. Не задерживайтесь на этих пустяках, месье Вюльмар. Надо смотреть широко, очень широко и не разбазаривать время на ерунду. Это просто учеба, а не призвание. Быть может, вы еще этого не знаете, месье Вюльмар, но есть одна ужасная вещь: нежелание тратить усилия. Я знаю людей, которые однажды опробовали какой-нибудь простой прием, у них получилось, и они повторяют его бесконечно, всю жизнь.
Молчание.
— И я так делал. Ужасно. В конце концов деревенеешь. И мне нужен кто-нибудь молодой, чтобы преодолеть эту одеревенелость. Жду вас завтра в три, месье Вюльмар.
— В три?
— Да, сперва мы будем работать только во второй половине дня. Забыл одну вещь: не пытайтесь внушать мне ваши идеи. Я буду осуществлять только свои собственные. Понятно?
Вюльмар вышел, Браббан впал в полное изнеможение. Все происходило не так, как ему бы хотелось; от навязавшегося секретаря, похоже, добра ждать не приходилось — по здравому размышлению Вюльмар показался Браббану неприятным. Он просидел без движения до сумерек; а с наступлением темноты поспешил прочь. Как там слепой? Месье Блезоль доехал на такси до Архивной улицы, спокойно проложил себе путь сквозь восхищенную толпу, которая выходила из здания универмага «Базар Отель де Виль». В дверях кафе он на мгновение замер в нерешительности. Узнал голоса некоторых завсегдатаев. И вошел.
Слепой был там. Все такой же жирный, он опирался обеими руками и подбородком на здоровую трость, а глаза его были спрятаны под темными очками. Сидел он рядом с квартетом игроков в манилью, трое из участников которого были его бывшими партнерами; они нашли ему замену. Слепой внимательно выслушивал то остроту, то комментарий, то ругательство. И добавлял свою, свой или свое. Он заставлял объяснять ему каждый ход и грустно качал башкой, поскольку считал, что без него игра идет из рук вон плохо.
Месье Блезоль подошел. Картежники его узнали.
— Что-то вас не видать, — сказали они.
— У меня были кое-какие дела в провинции, — ответил Браббан.
— Ого, месье Блезоль, — воскликнул слепой. — Что-то вас не видать!
— Дела в провинции, — повторил Браббан.
— Садитесь же, — сказал Тормуань. — Вы уже знаете, что со мной случилось?
Но прежде чем собеседник успел ответить, он принялся рассказывать об «ужасном нападении, жертвой которого он стал». Один из игроков, сочувствуя Блезолю, поводил тыльной стороной руки у лица[67], украдкой давая понять, какую безграничную тоску имеет обыкновение наводить месье Тормуань. Больше всего последнего возмущало то, что газеты так быстро перестали говорить о его ужасном злоключении.
— Похоже, это было только в хронике происшествий. Такой ужас, а они выдали это в хронике происшествий! И знаете почему? Никогда не догадаетесь почему. Значит, вот почему: потому что в тот день все газеты были посвящены Ландрю. Как раз тогда его приговорили к смерти. Иначе я занял бы первую полосу, прославился бы вовсю. Так вы не в курсе? Я-то себя успокаиваю. Говорю, что по-прежнему жив-здоров, зато Ландрю — чик — оттяпают голову и зароют на шесть футов в землю с этой самой головой в руках. В общем, спасибо на том, что есть, — вот как я себе говорю.
Он ждал одобрения. Браббан прокашлялся, и Тормуань, казалось, счел себя удовлетворенным.
— А как моя квартира? Вы занимались моей квартирой?
Завязалась упорная торговля. Браббан оказался сильнее. Он не только получил три тысячи франков вместо двух, но еще и вышел из бистро с бумажником Тормуаня в кармане.
Это была его первая кража.
XVII
Тюкден больше не встречался с Роэлем; и не пытался его увидеть. Зато он сблизился с Бреннюиром, который научил его играть в бильярд. И каждый день они проводили один, или два, или три часа в «Людо». Иногда они замечали Толю и Браббана, которые тоже разыгрывали партию. Они приветствовали друг друга издалека. Иногда молодые люди предпочитали отправиться в какое-нибудь кафе, чем выносить один — бывшего преподавателя, а другой — родственника. Что касается второго старика, то на него они не обращали внимания.
— Я встретил Роэля, — сказал однажды Бреннюир. — Он засыпал меня вопросами насчет этого старика, Браббана. Я все думаю, почему он так им заинтересовался.
— Я уже давно не видел Роэля, — сказал Тюкден.
Каждый вечер, когда убирали грязные тарелки и смахивали крошки, обеденный стол превращался для него в письменный, и он начинал жалеть о только что прожитом дне. Он сидел в столовой один. Родители ложились рано и читали в постели журналы, печатавшие романы с продолжением. В дальней комнате старилась бабушка. Он сидел в столовой один. Время от времени проходил трамвай; или грузовик. Он жалел о том, что так прожил этот день. То он думал о любви и не представлял, как вообще это возможно: встретить женщину, которую он бы любил — и которая любила бы его. То он думал о прошлом, о вечно одинаковых днях, об ужасающе монотонной жизни, которую он вел, о семейных ужинах, о сорбоннской заурядности и о повседневной суете. То он думал о будущем. Что с ним станет? Он представлял всепоглощающую посредственность, которая его подстерегает, чувствовал ее крысиные зубы. А вдруг его ждет приключение? Вдруг однажды он уедет? Как Жан Ублен. Но какая-нибудь досадная будничная мелочь вновь делала его беспомощным; он понимал, что не умеет звонить по телефону, или впадал в отчаяние от того, что порвался один из шнурков на его ботинках. Ну как от этого избавиться?
Каждый вечер он оказывался один в маленькой столовой семейной квартиры. Он работал. Если становилось совсем скучно, он вставал и выпивал стакан вина; или же смотрел в окно, но тогда вид пустынной улицы напоминал страшный сон, особенно вид ставен торговца красками. Еще он мастурбировал. С этим была отдельная история. Он и хотел бы избавиться от подобной привычки, но каким образом, если не спать с женщинами, а как спать с женщинами, если вообще с ними не встречаешься? Иногда он следовал за какой-нибудь из них на большом расстоянии, но вскорости оставлял ее; а если к нему приставала шлюха, он спешил уйти.
Он размышлял о самоубийстве, но никогда — слишком долго. Ему удавалось больше не думать об этом, и тогда он вновь обретал уверенность. Две вещи спасали его: чтение (но не учеба) и Париж. Он любил Париж, а точнее, улицы Парижа. Когда, пресытившись монотонностью своей жизни, он решался провести один день, не встречаясь с Бреннюиром и не играя в бильярд, то выписывал зигзаги по городу. Его интересовали изменения в маршрутах автобусов и новые линии; не пренебрегал он и убогими трамваями, а к метро у него была, можно сказать, живая привязанность. Он любил не город, а его топографию. Он знал только скелет, а не плоть. Тем не менее, сумерки казались ему волнующим временем, когда пронзительно кричат продавцы газет, когда искрящиеся террасы кафе выплывают из тумана, пропитанного механическим ревом, когда солнце, будто огромный красный шар, сдувается позади Триумфальной арки со стороны Сен-Жермен-ан-Лэ.
Он также спасался от отчаяния, когда читал. Например, событием становились для него такие книги, как «Человек, которого звали Четвергом»[68] или «Хамелеон». Чтобы обрести равновесие, он прочел Гете, хотя совсем его не любил, а еще, уступая определенной интеллектуальной моде, принялся увлеченно изучать томизм — это он-то, атеист.
Тем временем его бабушка, загнивавшая в дальней комнате, состарилась настолько, что от старости стала агонизировать. Это продлилось два дня, поскольку душа у нее приросла к телу, как говорил Тюкден-старший. Время от времени Винсен заходил посмотреть, что происходит: старуха по-прежнему хрипела, вцепляясь в простыни. Он смотрел на нее несколько минут; потом ему говорили, что стоять здесь нечего; тогда он уходил. В его жизни это мало что меняло. В это время он читал «Общее чувство», произведение одного преподобного отца[69], и ему было страшно интересно; в бильярде он достиг таких успехов, что в тот день побил Бреннюира. А когда вернулся, все близилось к концу. Наняли милую женщину, внимательно следившую за шагами Смерти и вязавшую шерстяные носки для своего мужа, инспектора газовой службы, у которого мерзли ноги.
Семья уселась за стол.
— Бедная старушка, ничего не осознает, — сказал Тюкден-старший.
Мадам Тюкден вздохнула. Это была всего лишь ее свекровь — но свекровь, которая никогда не делала ей ничего плохого. Без нее и этой квартиры бы не было. Пришлось бы оставить Винсена в Париже одного, и бог знает, что с ним могло бы случиться.
После ужина убрали со стола. Винсен принялся работать, его отец — просматривать газету, а мать — читать роман. Ровно в десять месье Тюкден встал и сказал:
— Пойду посмотрю.
Жена инспектора невозмутимо сказала ему, что это может продлиться еще некоторое время.
Он отправился спать; за ним — его благоверная. Винсен, оставшись один, работал до часа. Потом ему захотелось пить. Он выпил стакан вина. По улице проезжали машины мусорщиков; их был целый десяток; он узнал их мирную вереницу. Подумал, что неплохо пойти посмотреть на происходящее в дальней комнате. Медленно открыл дверь. Жена инспектора газовой службы спала. Бабушка тоже. Она была совсем желтая, и глаза ее оставались открытыми. Она лежала, вцепившись в простыни своими пухлыми и короткими пальчиками с длинными и черными ногтями. Винсен тихонько закрыл дверь и пошел спать, смутно думая: «вот и все», «как просто», «ничего особенного». Он тут же уснул.
На следующий день бабушка лежала опрятная, подбородок был подхвачен лентой. Предстояло заняться формальностями. Винсен сопровождал отца. День был не из веселых, и вечером месье Тюкден чувствовал себя довольно усталым. Перед тем как садиться за стол, он вдруг непонятным образом даже пролил слезу, но жена его пристыдила. В тот вечер Винсен закончил чтение «Общего чувства», произведения одного преподобного отца.
Затем бабушку положили в гроб и похоронили. По гражданскому обряду, ибо семья Тюкдена богопочитанием не увлекалась. У старушки был склеп на кладбище Монпарнас; муж дожидался ее там несколько десятков лет. Все прошло нормально. Появились несколько дальних родственников, потом ушли. Винсен попытался думать о смерти.
Не получилось.
Месье Тюкден обменял свою четырехкомнатную квартиру на трехкомнатную, также расположенную на улице Конвента, но ближе к метро. Это принесло ему небольшую прибыль. Винсен с удовольствием сменил бы квартал (приключение), но у стариков теперь были здесь свои привычки. Единственное преимущество, которое он обрел в такой перемене, — это появление небольшого письменного стола в своей комнате; его способность к уединению таким образом возросла. Но все это мало что изменило в его жизни. Он продолжил играть в бильярд и читать. И периодически проваливался в омерзительное отчаяние, от которого его внезапно избавлял упорный и смешной оптимизм, абсурдная жажда жизни.
Тем временем гильотинировали Ландрю.
Однажды Тюкден открыл для себя площадь д’Аллерэй и сел там на скамейку. Было десять часов утра. Погода была хорошая. Иногда мимо проезжала машина. Иногда проходил пешеход. Играли дети. На террасе кафе сидел хозяин и курил, читая газету. Время от времени рядом в доме пела женщина. Хорошая погода. Десять утра. Тюкден сидел на скамейке.
Конечно, ни одна из этих вещей сама по себе не имела смысла, и всем им, проходя через становление[70], суждено было погибнуть. Разве это не была их реальность? Разве не зависела она не от чего иного, как от них самих? В чем же была их реальность? Из чего состояла их реальность? Было ли это Бытие или Существо? Если бытие представляет собой реальность вещей, то почему же этих вещей не было (ведь обреченность больше-не-быть не есть бытие)? Если это Существо, то почему оно множественно? Отчего все-таки существуют вещи и отчего они должны погибать?
Один из детей заплакал. Старик покинул один из домов и потащился к скамейке, куря старую трубку. Хозяин кафе закончил с чтением и с сигаретой и зевал на солнце. Две экономки перекрикивались с разных сторон площади. Торговец одеждой принялся петь. От одной улицы к другой по диагонали побежала кошка. Деревья зеленели, ибо было самое время. Одно из них опи?сал пес, предварительно хорошенько обнюхав, а затем отправился с визитом к следующему. Женщина пела теперь «Время вишен». Тюкден почувствовал, что готов заплакать, его растрогало несуществование вещей.
Как их спасти? Да, как можно спасти вещи? Как вырвать их из ничего, как избавить от Бытия? Как придать частному смысл бытия в самом себе? Как придать мгновенному характер и становления, и вечности?
Он вспомнил переписанную им фразу из Гете. Вынул из кармана блокнот и стал ее искать. На первой странице были адреса; на следующих — даты и ряды цифр, показатели его успехов в бильярде. Затем шли цитаты из Гете, и первая из них, написанная большими буквами, гласила: niemand demorali-sieren[71].
Гёте продолжал:
— Проникнуть хочешь в бесконечность — конечное познай со всех сторон. Жизнь новую в глобальном видеть хочешь? Сумей глобальное узреть в ничтожно малом[72].
— Я не против, — ответил Тюкден. — Но когда ничтожно малое исчезнет, в чем я увижу глобальное?
— Ищи же смысл там, где жизнь есть радость жизни, — сказал Гёте. — Так, прошлое свой продолжает ход; опередив себя, грядущее течет, мгновенье вечно![73]
— Это то, что мне нужно! Прошлое свой продолжает ход… опередив себя, грядущее течет… — это и есть становление в том виде, в каком его проходят согласно законам разума. Мгновенье вечно: как это?
— Учителем я не был никому, — отвечал Гёте, — освободителем назвать себя рискну. И мой пример поведает вполне, что должен изнутри вовне лежать путь жизни человека, как и художника стезя.
На этом Гёте удалился; его место заняла библиография.
Р.П. Пегес, «Французский пословный комментарий к «Сумме» Святого Фомы», Тулуза, 8 т.
Фарж, «Полный курс схоластической философии», 9 т.
Югон, «Cursus philosophiae thomisticae»[74], 6 т.
Жан де Сан-Тома, «Cursus philosophiae thomisticae», 3 т.
И так далее на нескольких страницах. Впрочем, из этого Тюкден прочел еще не все.
Затем шли схоластические афоризмы о действии и силе, форме и материи, движении, причинности, финальности. В начале каждой страницы Тюкден поместил основной принцип: est, est; non, non[75].
— Все сущее, — учит школа, — являет собой то, чем является, а не то, чем не является.
— В этом-то весь вопрос. Почему это сущее таково, каково оно есть? Почему оно должно погибать, если Бытие непреложно? Зачем нужно становление? Если становление неизбежно, выходит, Бытие от него зависит? Если сущее есть, то почему оно подвергается становлению? А если оно подвергается становлению, то почему его нет?