– Ничего… ничего!..
Хрустит снег под тяжелыми одинокими шагами.
– Не признался к нему… это ничего… ничего, еще будет дело…
Улицы пусты. Одиноко стоят дома. Я по-прежнему иду молча; к тому непоправимо-огромному, роковому, что в этом человеке, я ничего не могу прибавить.
– Руки вверх!.. Есть оружие?
Обшаривают.
И вдруг он засмеялся, засмеялся им в лицо, засмеялся ртом, щеками, личными мускулами, но глаза не смеются, а глядят с тем же безумным блеском, как на мертвеца, глядят пылающей, неугасимой, нечеловеческой ненавистью, и из-за этих страшных глаз не видно и не слышно смеха.
– Ха-ха!.. ведь какая это сволочь!.. Вот вы наколошматили их, как тараканы дохлые лежат… ха-ха! лежат дохлые… а ведь которые остались… разве их узнаешь… которые остались?.. Ведь теперича они вас день и ночь караулить будут… ползе-ет… ползе-ет… на брюхе… из-за забора… из-за угла… с крыши бац! и готов ваш брат!.. Разве от него, от идола, убережешься, ежели ему все одно, сам себя к петле присудил. А? Хе-хе!.. кажную минуту готов будь…
Лица пасмурно темнеют.
– Ну, ну, ну… ступай… ступай, ладно.
С исковерканным злобой лицом к нему подскакивает плюгавенький солдатик, стуча прикладом о хрустящий снег:
– Сволочь!.. Али захотел… зараз тебя на месте… – и осекается на полуслове: на него глядят дикке глаза.
Они стоят друг перед другом, потом солдатик отворачивается, отходит. Мы идем дальше.
– Ну, прощайте.
– Прощайте… ничего!..
Я иду один по пустынной улице, сзади снова догоняют хрустящие шаги.
– Помните, на даче у вас работали… маляр, маляр-то какой был… другого такого мастера не найтить.
Лицо его дернулось судорогой, но глаза были сухи и блестящи.
В редакции*
Когда Опалов вошел в редакцию, первое, что поразило, это – отсутствие всего, что он представлял себе раньше. Точно он не мог сказать, чего, собственно, ждал, но эти неуютные, с запыленными портретами, голые комнаты, в которых плавал сизый табачный дым, озаренный двумя лампами под зелеными абажурами, производили странное впечатление разочарования.
Заведующий, невысокий, лет под сорок, с мясистым, угреватым, геморроидальным лицом и темно-рыжей бородкой, пожал ему руку и продолжал, сердито и строго поправляя на широком, распухшем носу золотые очки, говорить молодому человеку с черными усиками, в жабо до ушей, нового золота пенсне, в лакированных башмаках:
– Никаких отговорок, никаких болезней… Что-с?.. Умираете?.. Не имеете права-с или поставьте за себя другого, но доставьте материал… Газета – это помните, – механизм, ни одна гайка не должна быть ослаблена… Акционерам не видна внутренняя работа, но как только заметят, что слабеет способность конкурировать с противником, сейчас же предъявят требования редакции, то есть мне… вы-то все в стороне будете.
– Но поймите же, Павел Игнатыч, поймите же, что и мы – люди… – волновался молодой человек с усиками, торопливо и нервно куря папиросу, – чего же вы хотите?.. ну, отлично, сегодня я уйду, завтра такой же случай с другим, с третьим…
– А, да, знаю… знаю… – И заведующий повернулся и стал разбирать стоя рукописи, как бы говоря своей дряблой геморроидальной фигурой, что он тысячу раз слышал, что и сам тысячу раз говорил, что это – не довод перед железной, беспощадной необходимостью.
Опалов оглядывал голую комнату, неуклюжие шкафы со справочниками, энциклопедическими словарями, ободранное кожаное кресло с провалившимся сиденьем и слушал, как распекают взрослого человека, ощущая на всем отпечаток обыденности и скуки ежедневной, непрерывающейся, будничной работы. Тоненько пела лампа, и глухой, едва уловимый гул бежал по стенам.
«Что это за гул?.. – думал Опалов. – Неужели и со мной так?.. Нет, не может быть, у меня будет как-то иначе, по-иному…»
– Третьего дня приглашает меня к себе Кандауров, – начал заведующий, делая мягкое лицо, чтобы не напрягать чрезмерно раздражения, подходя вплотную и фамильярно обдавая сотрудника дурным запахом изо рта, – и говорит: «Павел Игнатыч, что это у нас фельетон слаб стал?» – «Почему же, говорю, думаете, слаб?» – «А как же, говорит, всегда по средам у нас был научный фельетон, а сегодня вместо него о каком-то Гейне». – «А потому, говорю, что чествуется годовщина дня смерти Гейне». Он посмотрел на меня: «Военачальник?..» – «Нет, говорю, поэт немецкий…» – «Как, говорит, стихотворец, да еще немецкий, и вы нарушаете порядок газеты!..» А? как вам покажется?.. Этого им мало, что огребают ежегодно двадцать шесть тысяч чистеньких, понимаете ли, чистеньких!.. – говорил заведующий, сняв очки и глядя странным лицом, которому недоставало чего-то привычного и всегдашнего. – Они еще хотят вмешиваться во внутреннюю часть, в содержание газеты, а?.. да вот не угодно ли, вот его записка…
Молодой человек боком, все еще сердясь, пробежал:
«Павел Игнатыч, преходите сиводнѣ к семи вечера…»
– А?… как букву ять-то любит. Ну вот тут и целуйтесь с ними.
«Однако ж ты целуешься», – подумал репортер и сказал!
– Ну, да чего же и ждать-то: в лаптях ведь пришел.
Но заведующему показалось, что лишнее сказал относительно члена правления и излишне был мягок с сотрудником. Он сердито поправил очки.
– Вообще я должен вам сказать, Сергей Александрович… Кстати, вы незнакомы? – наш новый сотрудник Опалов.
– Очень приятно, Ртутнев. – И молодой человек, пожимая руку, сделал улыбку, которую делают, когда знакомятся.
Дззндззнндзз!!!
– Что угодно? – сердито и строго проговорил заведующий, нахмурившись и приставляя к мясистому уху телефонную трубку.
– Вы давно к нам? – полушепотом, чтобы не мешать, и изысканно вежливо и приятно, как говорят с совершенно чужим человеком, с которым не знают, какие установятся отношения, обратился к Опалову Ртутнев.
– Редакция «Облачного дня», – недовольно проговорил заведующий, все так же прижимая трубку к уху.
– Нет, я недавно… недели полторы… даже нет, две… – опасаясь помешать, также полушепотом ответил Опалов.
– Редакция «Облачного дня», – повысив голос и уже раздраженно повторил заведующий.
– Какое впечатление оставил наш город? Не правда ли, по внешнему виду это – чуть не столица: электричество, трамвай, здания, магазины, газеты, но это так на первый: взгляд, а как заглянете в самую сущность, руками разведете… да вот поживете, увидите…
– Это я, ваше превосходительство, Короедов, заведующий редакцией, – мягко и с достоинством проговорил заведующий в телефон.
Лицо разом разгладилось, и свободною рукою он скромно придерживал бородку.
Все трое замолчали, и гул, бежавший по стенам, стал отчетлив и ясен. Лампа тоненько пела. Ртутнев выжидательно поднял брови.
– Так точно, ваше превосходительство.
Молчание.
– Будет исполнено, ваше превосходительство.
Молчание.
– Всего лучшего… будьте здоровы, ваше превосходительство.
И заведующий слегка поклонился, положил трубку, три раза не особенно громко и торопливо, чтобы не показалось, что желает поскорее отделаться, дал отбой, и лицо сразу же стало желчным и злым.
– Вот и ведите после этого газету, – проговорил он, зло глядя на Ртутнева и Опалова, точно это они были виноваты во всем, и придавил пуговку звонка.
– Чего изволите?
– Позвать метранпажа.
Маленький, живой, с мышиными бегающими глазками, человечек стоял через минуту перед заведующим.
– Разберите статью Ненадова о гомеопате… да… Иван, скажи Александру Иосифовичу, чтоб немедленно выезжал на Степную – сейчас дали знать, крушение.
– Я ее уж начал верстать, – осторожно заметил человек с мышиными глазками.
– Выньте и разберите.
– Заменить чем прикажете?
Заведующий поднял глаза к потолку и покопался в голове.
– Пустите «Провалившийся мост» Омикрона… мм… на два номера… примерно пополам… покажите секретарю, разметить…
Метранпаж ушел.
– Так вот, Сергей Александрович, я вас в другой раз попрошу… – снова сурово обратился заведующий к Ртутневу.
Дзздззддззнзз!
– Что угодно? – раздраженно проговорил заведующий, прижимая трубку.
– Павел Игнатыч, так нельзя!.. – еще с порога, не успев притворить за собою дверь, торопливо, захлебываясь, брызжа слюной и глотая слова, проговорил человек с лошадиным, костлявым лицом на длинной шее и с короткими ногами.
– …Что же вам, собственно, угодно? – кричал заведующий в телефон. – Сейчас… сию минуту… – отмахнулся он от костлявого лица. – Если недовольны статьей, – кричал он, – пришлите опровержение; не хотите, привлекайте к ответственности… что-о?.. привлекайте к ответственности… привлекайте к ответственности, говорю… что-о?
– Слушайте, батюшка, – говорил он, не отнимая трубки, человеку с костлявым лицом, – сейчас только по телефону говорил с самим… понимаете, этот прохвост гомеопат генеральшу лечит, ну, она в восторге… он, конечно, воспользовался случаем, преподнес ей вашу статью, вот, дескать, нападки, травля… Она возмутилась… Я вам говорю, – закричал он опять, – привлекайте нас к ответственности, меня, сотрудников, редактора, сторожей, кого хотите, только… что?.. только ради бога оставьте нас в покое, не могу же я целые дни торчать у телефона… как хотите…
– Павел Игнатыч, сколько прикажете оставлять места для ночных телеграмм?
Короедов торопливо, чтоб не дослушивать, положил трубку и дал сердитый отбой.
– Да какое мне дело до генеральши?
– Я же вам говорю, сам, понимаете ли, сам по телефону со мной говорил. Он несколько раз подчеркивал, что не настаивает, а просит, понимаете ли, просит спокойно и объективно отнестись в газете к новому методу лечения. Он настаивает на критике и на свободе газеты высказывать свое мнение, но просит о беспристрастии, понимаете ли, про-осит, – отчеканил заведующий, выпятив на сотрудника рачьи глаза.
– Да куда же беспристрастнее, ведь я же его прямо называю проходимцем, шарлатаном, просто опасным для обывателя… ведь оно так же и есть, вы сами это отлично знаете…
– Метранпаж спрашивает, сколько места…
– Но поймите же, вас просят честью, просят… – стучал в грудь заведующий.
– Что же это, наконец, такое: фабрики табачной мы не можем трогать – хозяин крупный наш акционер, железной дороги не трогаем – дает крупные объявления газете и заказы типографии, шарлатанов и прохвостов, заведомо морочащих публику, не трогаем – нас просят, да когда же это конец?
Багровая краска поползла по ушам, по короткой шее, и мясистый нос зарделся, как слива. Похоже было, что заведующего грохнет удар.
– Вы что же думаете, я для себя?.. или хотите поскорее прихлопнуть газету, работать надоело?.. Ну, чего вам?
– Метранпаж приказывают спросить, сколько места под ночные?
– Оставьте полтора.
– Во всяком деле бывают чрезвычайно сложные и запутанные обстоятельства, – вставил Ртутнев.
– Да уж лучше пусть прихлопнут, чем вести такую позорную газету.
Дздзззндзз!!
– А-а… знаем мы: сегодня приостановят, завтра мы начнем унижаться, кланяться, обивать пороги, чтоб опять разрешили, чтоб дозволили вести это же позорное существование.
– Я по крайней мере не буду хлопотать и унижаться.
– Вы не будете… да ваших хоть полушка вложена в дело?
– Что угодно?.. Что?.. Какая икра!.. Это редакция «Облачного дня»… Что-о?.. А, черт вас возьми!.. (Отбой.) Ведь в газету, батюшка мой, двести тысяч без малого вложено, да-с, и этот огромный капитал нам вверен…
– Знаете что, пойдемте отсюда… познакомитесь с сотрудниками, – предложил тихонько Ртутнев.
– С удовольствием, с большим удовольствием. – И Опалов пошел за ним в соседнюю комнату с чувством чего-то неуклюжего, угловатого и тяжелого на душе.
– Павел Игнатыч – прекрасный человек, но… – осторожно, боясь высказаться до конца перед новым человеком, начал Ртутнев, – но, понимаете, ему приходится постоянно лавировать между двух лагерей: с одной стороны – акционеры, с другой – сотрудники. Конечно, от акционеров зависит его судьба, а нашего брата голодного пропасть болтается, есть из чего выбирать!
В двух не особенно больших с голыми стенами комнатах густо синел табачный дым, несколько человек писали, курили, шуршали газетами, вороха которых, скомканные, изрезанные и брошенные, горой лежали на столах, валялись на полу, и слышался звук ножниц, торопливо резавших газетную бумагу.
Опалов познакомился со всеми, но сейчас же перепутал все лица и фамилии; каждый подал ему руку с таким видом, как будто хотел сказать: «Видишь, я занят, а тебя пока совершенно не знаю».
Соглашаясь с этим и чувствуя себя чужим, Опалов сел к сторонке и потянул наудачу из вороха какую-то газету. В нескольких местах она зияла прорезанными дырами.
«Безводие – постоянный больной вопрос нашего города…» Потом шла речь о свалках, о постройке нового собора, о театре, о беспризорных свиньях, о благотворителях, о мостовой, – потом он оторвался и стал наблюдать сотрудников.
В первый момент они все показались на одно лицо.
– Что же вы сегодня не на думском?
– Не состоялось, гласные не собрались.
– Рубликов двадцать улыбнулось?
– Натяну на очередном…
– А я повторю: ваш голова – ростовщик и мерзавец.
– Зато дело отлично ведет. По-моему, пей, да дело разумей…
– Иван, в наборную.
Юркий, испитой, видимо прошедший «огни и воды» мальчишка проворно похватывал узкие длинные листки с вырезками и исчезал из комнаты.
Стоял говор, и звук ножниц, и шелест бумаги, и звук перьев.
Опалов взглядывал то на одного, то на другого и поймал на себе внимательный взгляд серых, жестко и холодно смотревших глаз.
– Как вы к нам попали? – проговорил, медленно походя, с рыжей бородкой и постоянной улыбкой, обнажавшей гнилые зубы, молодой человек; его серые, холодно-жесткие, внимательные глаза не улыбались.
– Я ведь на севере был… с первого курса угодил, – проговорил Опалов, как всегда боясь сказать прямо, что он давно жаждал прилепиться к большому, важному делу литературного труда, боясь громких благородных слов, – ну кончился срок… делать нечего… уроки… не в канцелярию же поступать… готовиться оканчивать университет, отяжелел… устал… да и…
Он помолчал, потом прибавил:
– Я поместил несколько очерков из жизни на Севере в «Ежемесячнике».
– Читал, – проговорил Иван Николаевич со своей прежней улыбкой, по которой нельзя было сказать, одобряет он или смеется. И как бы догадавшись, что, собственно, хотел и боялся сказать собеседник, добавил: – Издали кажется, печать, газета – нечто благородное, возвышенное, а это просто мастерская.
– Ну… как же так… – запинаясь и с удивлением сказал Опалов.
– А знаете что, – и Иван Николаевич дернул плечом, глядя в упор маленькими, с беглым злым огоньком, щупающими глазами и показывая редкие, гнилые желтые зубы, – ведь вы приглашены вытеснить меня из газеты.
Опалов растерялся.
– То есть как это?
– А очень просто. Короедов работает в газете на следующих условиях: он – фактический редактор, ведет газету и, кроме того, обязан давать два раза в неделю фельетоны по текущим злобам дня. Разумеется, ему важно и в глазах читающей публики и в глазах акционеров играть первую скрипку. И он очень ревниво относится к каждому, кого более или менее усиленно начинает читать публика… Меня читатель дарит вниманием, и я становлюсь неудобным для Короедова. Он старается пригласить нового человека. Новый пока осмотрится, освоится, пока приспособится, Короедов будет царить, будет играть первую скрипку, пройдет год, два, опять та же история…
Опалов насупился.
– Я никого не намерен вытеснять…
– Пожалуйста, не думайте… я к вам не предъявляю никаких обвинений…
Он перестал улыбаться, и на Опалова на секунду глянуло холодное, жесткое лицо, потом улыбка опять забегала, и от глаз лучились смеющиеся тоненькие морщинки.