— Ты куды, лешак тебя забери, лезешь? — старушечий голос звучал спокойно и чуть насмешливо. — А?
Только тут заметил Рокотов в тени акации скамейку и на ней темную человеческую фигуру.
— Мне Веру Николаевну, — сконфуженным голосом сказал он, на чем свет стоит ругая свою торопливость.
— Ну-ка подь сюды.
Он подошел к скамейке. Белый платочек, завязанный под подбородком, крохотное тщедушное тельце.
— Садись.
Вот те на. Попался. Допрос будет или задушевный разговор?
— Мне нужно Веру Николаевну.
— А ты сиди, милай, сиди… Ишь какой прыткий. О себе обскажи, а то ведь я про тебя ничего не знаю, акромя того, что ты по ночам ездишь. Зовут-то как?
— Владимир.
— Верно. Так и внучка говорила. Холостой?
— Конечно.
— Знаю я вас… Все холостые, когда до девки лезете. А там, глядишь, и семья обнаружится… Ладно… Нету Веры зараз. Апосля будет.
— Скоро?
— Да скоро должна. Ты сиди, сиди… мне ведь и поговорить не с кем. Все в поле днем, а вечером тоже одна, внучка-то молодая. Что ей со мной? Ты вот мне что, милок, скажи: село наше, говорят, сносить будут. Чи правду народ балакаить? Ты-то у начальства поближе небось… Шофера — они завсегда все знають. Небось большого начальника возишь?
Рокотов улыбнулся:
— Когда как придется.
— Значит, на подхвате., Так ты мне, милок, про село обскажи.
— Наверное, не будут трогать вашего села.
— А председатель наш, Насонов, давеча приезжал к нам и Вере говорил, что дюже строгий секретарь новый. Как бы село не порушил. А Насонов — он все как есть знает.
— Как он у вас, председатель?
— Люди говорят: хозяин.
Помолчали. Глядел Рокотов на меловые откосы над прудом, на ивы вдоль берега, острые верхушки тополей и думал о том, что все здесь ухожено, доведено до совершенства трудом двух поколений людей, поднявших после войны это село. И как убедить тех, кто живет здесь, что у них под ногами лежит несметное богатство, которое может дать стране новые силы. Раньше, даже десять лет назад, Рокотов и слова не сказал бы против сноса села. Тогда все объяснялось одним емким понятием: «Надо». Не до сантиментов было. Но сейчас, сейчас не то время. Людям надо отдохнуть от мобилизационных слов. Людям нужно отдохнуть от терминологии «или-или». Нужно, если есть хоть какая-то возможность, постараться сохранить для человека его родной дом, воздвигнутый немалыми трудами, сохранить святые для него места, где лежат отцы и деды, потому что и в этом его жизнь. Потому что Родина — это совершенно конкретно, это, в первую очередь, тот клочок земли, к которому можно прийти в трудную минуту и посидеть у знакомой ветлы, вспоминая дни, когда узнавал свою причастность к великому народу с самой великой историей, когда слушал песни, до сих пор бередящие душу. Родина огромна, но сердце ее — на том кусочке планеты, где ты родился и сделал первые в жизни шаги босыми ногами по теплой ласковой земле. И более доброй земли ты не найдешь на всем земном шаре.
— Так что не волнуйтесь… будет, должно остаться ваше село, — сказал Рокотов и подумал о том, что говорит все это неуверенно и робко. — Зовут-то вас как?
— Кличут бабой Любой… А тебе-то боле ничего и не надо.
Не клеился разговор. И пауза затянулась до крайности, хотя Рокотов и пытался придумать, о чем бы спросить бабу Любу.
— А и не так уж чтобы разговорчивый ты был, голубок, — баба Люба поднялась со скамейки и оказалась еще меньше, чем можно было предполагать, — с тобой не устанешь балакать. Ладно, пойду спать. А ты вот что, иди внучке навстречу. Кажись, возвертается. Голос ее слышу. Да гляди не забижай ее. Она у меня девка правильная.
Заскрипела калитка, и баба Люба исчезла в темном дворе. Рокотов пристально вглядывался в темноту, пытаясь что-то разглядеть, однако ничего, кроме белеющей под луной дороги, ряда хат с светящимися окнами, не увидел. И вдруг явственно услышал девичий смех со стороны пруда. Вот оно что, он совсем забыл, что по берегу пруда идет узкая тропка, по которой обычно возвращается молодежь из клуба. Когда они с Верой гуляли у воды, то через каждые несколько шагов натыкались на парочку.
А вот и она. Прощается с целой компанией. Перебегает дорогу. Компания жизнерадостно ржет добрым десятком ребячьих глоток и топает дальше, отпуская какие-то замечания по поводу стоящего среди дороги газика. Она знает, что он здесь, и не спешит. Глядит по сторонам. А он не двигается с места на узкой скамейке и глядит на нее потому, что сейчас под луной, она похожа на русалку, только что покинувшую сказочный хоровод на дне пруда. И все же не выдерживает:
— Вера…
Она поворачивается к нему испуганно, потому что не ждала его с этой стороны. Он всегда ждет ее в машине. Она начинает что-то говорить ему о кино, о сеансе, который оказался продленным, о том, что он мог бы как-нибудь позвонить ей перед приездом, потому что в больнице постоянно дежурит медсестра. Он ее не слушал. Он берет ее руку в свои и говорит, прямо наклонив голову, глядя ей в глаза:
— Я вас очень прошу: выходите за меня замуж… Мне очень плохо без вас… Очень. И я не знаю, что будет, если вы не согласитесь.
7
В четверг утром, не известив никого, не прислав даже телеграммы, пешком пришла со станции Лида. Николай собирался на работу: раздевшись до пояса, поливая себя из большой кружки ледяной колодезной водой, поеживался, кряхтел, когда дух перехватывало, и вдруг, после скрипа калитки, увидал сестру. Стояла она перед ним в брюках, в коричневой мужицкой рубахе, подпоясанная широким поясом по самой что ни на есть последней с криком моде, лицо загорелое и шершавое, даже губы не накрашены, а волосы убраны в тугой узел на затылке. Чемодан стоял около, и Николай сразу же прикинул, что нести его от станции было для бабы не так уж просто, но все это было где-то в подсознании, а наяву он крупно шагнул навстречу, обхватил ее, и они, как принято на Руси, трижды поцеловались. Он вдруг почувствовал, что глаза как-то сами по себе затуманились, и она тоже из сумочки выхватила платочек, и так они стояли несколько минут, с улыбкой разглядывая друг друга, и говорили сущую чепуху про то, что он малость погрузнел, хотя и очень похож на отца, а тот всегда был худеньким, и еще про то, что жизнь таежная даже баб не портит, а придает им какой-то вид загадочный и силу, потому что хотя рука у сестренки и шершавая, рабочая, а силенку чувствуешь в пожатии, хотя и не бабье это дело по лесам шататься. Говорили сбивчиво и быстро, а думали оба о другом, и было видно обоим, что понимали они этот самый скрытый разговор, и он был важнее того, в котором принимали участие их голоса. «Постарел ты», — горькой жалобной улыбкой сказала она. И он головой покачал: «А что ж, жизнь, она не красит. Ты-то как?» — «А что я. Живу. Все вокруг дома да работы».
Мелькнул на крыльце Эдька и пошел навстречу как-то кособоко, стеснительно, на ходу, видно, соображая: целоваться с теткой или нет? Маша, услышав голоса, выглянула в окно, ойкнула и помчалась к двери, на ходу платок поправляя. И потом было много всяких отрывочных слов, объятий, пока все вместе не зашли в прихожую и Лида, сев на деревянный диванчик у стены, сколоченный когда-то Николаем, не сказала:
— Господи, неужто дома?
— Вот молодец, — говорил Николай. — Молодец… Как же ты надумала? Я уж вас с Володькой и ждать перестал. Домой заехать все времени нету.
— А я выбралась по делам, заскочила к дочери на денек… Благоверного-то все равно нет, в отъезде… Решила сюда, к вам. Хоть пару дней пожить тут.
— Игорь-то где? — поинтересовался Николай.
— В Чили. Так на его работе сказали.
— Живете, — покачал головой брат.
Он ушел на работу, погрозившись вырваться пораньше, хотя и знал, что навряд ли получится раньше восьми вечера, потому что полагалось два рейса сделать в райцентр, а потом возить обед в тракторные бригады, а вечером, к темну поближе, забирать с поля свекловичниц, и уже по этой прикидке было ясно, что денек выдается самый что ни на есть обычный и горячий, успевай только поворачиваться.
И все же целый день он прожил в каком-то ожидании, хотя и делал все как обычно и верст на спидометре больше сотни намотал к сумеркам. Будто жизнь свою заново перемерял годами, и было это и горько и радостно. Тяжело вышагивая к дому, вспомнил он слова свои после того, как принес домой партийный билет. Все тогда разглядывали тоненькую книжечку в его руках, а он сказал:
— Они батю убили… А мы заместо него втроем.
И никто не переспросил его, кто это такие «они», потому что все поняли его и пояснений не требовалось. И пришел день, когда Лида, вернувшись из первой своей экспедиции, как-то загадочно улыбаясь, протянула ему точно такой же билет, и он серьезно проглядел его от корки до корки, хотя он был выдан всего лишь три месяца назад, и, сурово сдвинув брови, сказал:
— Гляди…
И опять его все поняли. А потом наступило время Володьки. И снова собрались все. И его билет пошел по рукам, и каждый придирчиво глядел на младшего, будто хотел понять: а как он? И Володька волновался, так определил Николай по бурым пятнам на его лице.
Это было в те дни, когда он «воевал» с Родионовым. Из района жали на председателя, чтобы поспевал с севом, а сеять было нельзя, потому что земля еще не прогрелась как надо. А кому-то надо было доложить по форме в вышестоящие инстанции, что, дескать, так и так, с опережением графика… Николай работал тогда главным инженером колхоза… Образования никакого, практикой из шоферов вышел. И на правлении при всех срезался с Родионовым про то, что губит он зерно и будущий урожай ради того, чтоб начальство улыбнулось в его сторону. И хоть он неплохой мужик, Родионов, а вызвал из района комиссию и был бой по всем статьям. И нагорело, конечно, Николаю, да дело-то было сделано. Пока разбирались, и время сева приспело. С руководящим постом пришлось распрощаться. Тяжело было Родионову. Перевел поначалу в механики, а потом в шофера. А вот уже двенадцать лет прошло — и понял кое-что председатель. На одном застолье встал и при всех людях сказал про Николая:
— Рокотов — это мужик… По чести сказать, он вроде бы совесть моя. Войну я прошел, глядел смерти в бельма… Его уважаю. Не отступит.
Речи всегда не мастак был говорить Родионов, но Николай его понял. И многие поняли. И не то что увидели в этом желание Родионова грех давний прикрыть; ясно было другое: вроде бы извинялся председатель за то, что с правдой в угоду кому-то воевал. И тут уж не понять, то ли перед Николаем винился, то ли себе доказывал что-то.
Потом они виделись много раз, и только еще один случай был, когда они вдвоем ехали с районного совещания. Новенькая «Волга» Родионова в самые снега не могла до райцентра пройти, и пришлось председателю на Николаевом грузовике добираться. Дорогу туда все по колхозным делам говорили, а оттуда уж до живого, до больного добрались. Видно, стукнуло начальство Родионова, потому что то и дело качал головой сокрушенно, курил и вздыхал:
— Вот оно ведь как, а?
А потом не выдержал:
— Слушай, Коля… Сколько годов тебя знаю — все дивлюсь… Силу где берешь? Ведь начальство, оно тоже с людским характером… Что с него стребуешь? Не любит, когда ему насупротив… А ты, я помню, сколь раз в глаза резал кому ни глянь… Я понимаю, без должности тебе терять все не к чему… Из-за баранки тебя никто не уберет. И всё ж скажи, как ты все это…
— Я просто… Начальник, он, прежде всего, товарищ мой по партии. Ошибается — скажу в глаза. А коли обиду затаит, так гнать его с высокой должности надо. Еще Ленин про это говорил. Вот и весь секрет.
Сына проглядел. Тут бы понять все пораньше. За Володьку спокоен. Этот ни перед кем шапку ломать не будет. И себя и другого не пожалеет за правду. Крутоват. А может, и не так уж?.. В ребячестве душа у него добрая была. Садились, бывало, с ним на обрыве у речки вечерами и тянули в два голоса:
… Ой да ты, кали-и-инушка…
Страсть как петь любили. И все наши, русские. Потом, правда, чуток стесняться стал, когда басок полез. Ну, да это у них, у ребятни, бывает.
А у него вроде бы и детства не было. В четырнадцать годов винтовку взял. За войну — три медали. Оно ж ведь кому как выпадало в войну. Иному иконостас на грудь, а иному и не доходило. Да разве за это воевали? За Россию, за то, чтоб никто коваными сапожищами не ступал по земле ее святой. И завсегда так будет. Хотя и ордена приятно иметь: заслуги чего от людей прятать? Ни к чему.
После войны направляли его учиться. Одолел десятилетку вечернюю. Слали от военкомата в политехнический институт в Харькове. Все права у него на это дело были. Четыре ранения, награды. Не пошел. Брат и сестренка на руках были. И отец в отряде не раз говорил:
— Ты, Коля, за малышей в ответе… Если что со мной и с матерью произойдет — ты старший. За отца и мать сразу. Ты выдюжишь. Нам, Рокотовым, в самый тяжкий момент один выход: зубы стиснул — и свое делай. И тогда ничто тебя не сломает.
Так и жил. Всякое было. Иной раз и плакать хотелось, да что толку? Кому пожалуешься? И не умел, кстати, он жаловаться. И Володьку приучил. Только вот Лида… Когда была виноватой, можно было и за ремень взяться. Да так и не решился ни разу в жизни. Не мог руку ни на нее, ни на Володьку поднять. И сына вырастил так. А надо бы пороть. Вон они какие теперь. Ни голода, ни холода не знают. От безденежья не страдают. Одевается парень как самостоятельный. А толку — чуть. Институт, сукин сын, бросил. Видите ли, профессор ему что-то там не так сказал. Ишь, благородных кровей какой! Когда поступал в этот писательский институт, отца не спросил. Вожжа под хвост попала. Дюже самостоятельный. Гляди какой… Сам поступал, сам ушел. А теперь что? Валяется целыми днями на кровати, романы осваивает. Ничего, голубок. Вот техника новая в колхоз придет, пойдешь как миленький на трактор. Слава богу, хоть специальность получил в свое время. А там в армию. Ничего, на пользу таким лоботрясам.
Думал так, а сам понимал, что напрасно на сына так. Работы парень никогда не чурался. Только вот холили его да лелеяли. Сами тянулись как могли, а у сыночка чтоб все было как у других. Дурацкая психология. Уж он лучше других это понимает, а куда денешься, коли ему, сыну чертову, счастья хочешь. Мог бы, так спиной своей, а то и грудью от всего закрыл бы, что ему на пути попадается.
В армию, похоже, по осени заберут. Двадцать первый год хлопцу. В институте все освобождения получал. Теперь пусть служит. Там научат уму-разуму. Упрямых да с характером там быстро на путь истинный призовут.
А сохранил он семью. Что Володька, что Лида — как к отцу приезжают. А Володька вон какие посты занимает, а сюда нет-нет да и заявится. Уж его-то, брата, не обманешь. Все про дела рассказывает, а сам совета ждет. В прошлом году траву косить ходили. Лет тринадцать назад, еще пацаном совсем, брат за косу хватался. И ничего, крепко прошел полосой. Николай глядел на него и думал: нет, земля, она запросто человека не отпускает. Хоть ты в министрах ходи, а коли держал в руках траву луговую, коли пек картошку вечерами летними в жарком костре, коли ночевал на скирде, тобой сложенной, — так никуда тебе от земли твоей отеческой не деться. А еще коли припомнишь протяжные песни народа твоего, с кровью матери в тебя вошедшие, то поймешь всю гордость от того, что есть на огромном земном шаре такая страна Россия, за которую деды твои и отцы ложились в неуютные холодные могилы, которая смотрит на тебя глазами твоих детей и ясным июльским небом, и ты поймешь, что нет для тебя ничего на свете более святого, чем покой и счастье этой земли, ее языка и культуры, ее великого прошлого. И ты захочешь, чтобы и настоящее и будущее этой земли было таким же великим. И будешь стоять на этом до последнего своего вздоха.
8
Последнюю свою корреспонденцию из Чили Игорь передал четвертого июля. В ней он сообщал об очередной реорганизации правительства Альенде. А уже пятого вечером, пересев в Лондоне на рейсовый самолет Аэрофлота, летел в Москву.
Домой он приехал в третьем часу утра. Отпустил такси, посидел на лавочке у дома. Город спал, только иногда с мягким шелестом проносились по улицам случайные машины.