А Рокотов был лекарством. Именно лекарством от памяти об Андрее. Иной роли ему не выделялось. И она уже тоже привыкла к этой мысли, понимая, что встречи дают ему надежду, а в том, что эта надежда беспочвенна, она не хотела признаваться ни ему, ни себе. Ведь признаться себе в этом — значит вызвать к нему жалость. И этого она тоже не хотела, потому что понимала: в таких влюбляются.
Ждала она признаний позже. Недооценила его решительности, уверенности в себе. Думала, что он будет ждать видимых признаков внимания к своей персоне, а он взял и объяснился. И она, растерянная в очередной раз, не нашла ничего лучшего, как нагрубить ему. И он молчал, и это было самым непонятным для нее, потому что, много раз предполагая в будущем этот разговор, жаждала вызвать на себя его упреки и таким образом нейтрализовать в себе то, что уже успело появиться. А он будто знал все это и молчал. И получилось так, что разговор этот только увеличил степень ее вины перед ним, и теперь она часто думала именно об этой своей вине, не о нем, а о вине. И все дни, минувшие после разговора, она повторяет его слово за словом и все больше и больше видит свою ошибку. В конце концов, он любит ее, в чем его вина?
Видела, как в окружении Насонова, Лебедюка, нескольких членов парткома Рокотов садился в машину. Она стояла близко, всего метрах в двадцати от Него, а почему остановилась именно так — не понимала.
И баба Люба притихла сбоку, не пытаясь ее повести дальше. И они стояли молча до той поры, пока машина не уехала, а баба Люба, верная своей привычке рассуждать вслух, тихо сказала: «Обиделся, значит». И добавила, на этот раз уже для внучки: «Ух, сказала бы я тебе. Бобылкой вековать будешь… Ишь, дюже докторша…» «Дюже докторша» — это было самое ругательное у нее, почти презрительное, когда она хотела ее обидеть.
И в самом деле: подружки уже давно замужем. Многие — мамы. А она вот все выбирает. Пора бы и выбрать.
Встала с постели, подошла к окну. Слышала, как за стеной ворочалась и тяжело вздыхала баба Люба. Переживает.
А ночь была красивая, лунная. И звезды мерцали, и тихо шумели под ветром высокие тополя. И пруд будто расплавленным серебром был залит, а на берегу склонили к воде длинные пряди волос уставшие ивы. Где-то испуганно вскрикивала ночная птица, на всякий случай отпугивая возможного недруга. Спросонок взрывались лаем собаки: вначале одна, потом ей откликались другие, собачья перекличка нарастала, вовлекая все новые и новые голоса, а потом все вдруг, словно по команде, стихало, и вновь была только ночь, луна и тихий, вкрадчивый шорох травы под ногами загулявшей допоздна парочки. За много километров долетел сюда слабый отклик паровоза, это ветер доносил звуки из далекого шумного мира, где даже ночью бьется, пульсирует жизнь, грохочут составы с рудой, убегая за дальние увалы, тяжело ворочаются в залитой огнями земляной яме громадные экскаваторы, шумно пережевывают руду мельницы горно-обогатительного комбината, и все Это вместе взятое разбросано на десятки километров, и все живет одним коротким емким словом: руда. И ради этой руды люди живут, борются, доказывают свою правоту, терпят поражение, потому что руда — это не только их жизнь, это жизнь страны.
Здесь же была тишина. Спали люди, у которых завтра были свои заботы, свои волнения, тяжелые сны, надежды, которые могли сбыться, а могли так и остаться надеждами. В председательском доме ворочался на широкой кровати Насонов, снова переживая прожитый день, прикидывал ошибки, обмозговывал их последствия. Дед Мокей, стороживший мастерские, подробно рассказывал своему напарнику деду Гришаке, приглядывавшему за свинофермой, о сегодняшнем собрании. Деды обильно дымили самосадом, рассуждая о том, что молодняк нынче жидковат стал: как что, так за лекарствами, потому что пару часов назад к дежурной медсестре пробежала жена Насонова, за сердечными каплями. И все было так, как и должно было быть, потому что завтра снова будет день и люди снова, после короткого перерыва для сна, опять вернутся к своим делам и заботам.
5
Насонов позвонил Гуторову около часу ночи. Вначале Гуторов даже не узнал его, и только когда Иван Иванович назвался, предрика спросил:
— У тебя что, стихийное бедствие?
— Слушай, Вася, прости, конечно… — Голос Насонова был странным, каким-то всхлипывающим, — я понимаю, ты отдыхаешь… Но я просто в память того, когда мы с тобой в равных упряжках ходили: ты был председателем и я тоже. Мне надо было с кем-то поговорить.
— Черт тебя подери, — закутываясь в одеяло, сказал Гуторов и тихо встал с кровати, — погоди, я сейчас телефон в другую комнату перенесу. Всех перебулгачишь.
Он зашлепал босыми ногами по полу, придерживая правой рукой аппарат, а левой — край одеяла. Видать, продуло где-то по жаре, прибаливало горло, а с этим делом шутить он не мог, потому что уже пару раз из-за этих проклятых ангин врачи серьезно интересовались его сердцем.
Сел на диван в прихожей, сунул ноги в домашние тапки, сказал покорно:
— Давай выкладывай свою беду.
— Тебе как, покороче?
— Валяй как хочешь… Все равно уже не засну.
— Прости… Ты вот мне какую штуку скажи: чего от меня Рокотов хочет? Зачем это собрание нынче было? Почему меня, орденоносца, на позорище такое? Заслужил? Да я за все эти годы столько для колхоза сделал. Ты ж сам знаешь. Ну ладно, виноват, ладно, наказывайте, но за что позор такой?
— Погоди… О собрании я уже все знаю. Ты меня на обиды не бери. Был бы я там, тебе б хуже пришлось. Удивляюсь Рокотову.
Насонов у трубки как-то захрипел, откашливаясь, потом буркнул:
— Народ меня любит.
— Любит — это одно, а другое то, что ты сам организовал. А я вот завтра для беседы с людьми, которые выступали, заместителя пришлю. Ну как окажется, что ты с ними до этого работу провел, а? И с Лебедюком? Сказал бы честно: было?
— Было…
— Ну вот. Я же тебя знаю. Гляди, Иван, когда-нибудь ты сам себя перехитришь.
— Какое такое преступление я сделал?
— А такое, что если выговором отделаешься, так я тебя счастливчиком назову. А полагается тебе за обман колхозников, за обман советской власти и партийных органов положить билет.
— Шутишь, — прохрипел Насонов.
— Хороши шутки… Исполком собрали, обсуждать начали. Да не знал бы я твоих деловых качеств, я бы первый голосовал за исключение на бюро. Счастье твое, что Рокотов все хочет твою психологию исследовать. Может, дескать, на обман пошел ради интересов колхозников, ради дела? А ты все под себя гребешь, все для истории местечко прирабатываешь.
Насонов молчал, и Гуторов слышал в трубке только его тяжелое надсадное дыхание.
— Ты-то как мою вину понимаешь?
— Приезжай завтра, поговорим.
— Не смогу. Захворал, видать.
— Что с тобой? Раньше такого хлипкого здоровья за тобой не замечалось.
Насонов промолчал. Потом сказал:
— Ладно, Василь Прохорыч… Спасибо и на том. Извиняй, спать тебе помешал. Ну, да сам понимаешь, что у меня зараз на душе. Не простое дело. Будь здоров.
Он положил трубку. Гуторов еще несколько секунд слушал частые тревожные гудки. Потом подошел к балкону, открыл его, вышел на воздух. Глянул на третий этаж, на рокотовские окна. Одно светилось. Не спит.
Вернулся в комнату, набрал номер. Рокотов откликнулся сразу. Видно, сидел за столом, у телефона.
— Чего не спишь, Владимир Алексеевич?
— А ты?
— Да вот один друг разбудил. Совет ему мой понадобился.
— Ну и что, выдал ему совет?
— Да вроде.
— Слушай, иди ко мне чай пить. С вареньем.
Гуторов подумал секунду:
— Ладно, сейчас. Одеться надо.
Он натянул спортивный костюм, глотнул таблетку из тех, что по настоянию врача купила ему жена, и тихо вышел из квартиры. По лестнице поднимался долго: все-таки вес надо сбавлять, ишь какая нагрузка. Дверь рокотовской квартиры была приоткрыта. Зашел. Хозяин хлопотал около стола, приспосабливая электрический чайник.
— Ну, здравствуй, Василий Прохорыч… Садись.
Гуторов огляделся. Да, сразу видать, что холостяцкая душа обитает. Везде торопливость чувствуется, даже в том, как повешены шторы.
— А ты не засиделся ли в девках, Владимир Алексеевич, а?
— Может, и засиделся. Никто не идет за меня.
— Удивляюсь я, как тебя, холостого, утвердили первым секретарем. Что-то неясное в семейном положении. А в Москве, на собеседовании, как прошло слово «холост» в анкете?
Рокотов засмеялся:
— С трудом прошло.
На столе бумаги. Чертежи, планы, таблицы. Гуторов поискал сигарету, вспомнил, что Рокотов не курит, чертыхнулся.
— Да, напряженно живешь, Владимир Алексеевич.
Рокотов убирал со стола все лишнее, готовясь к чаепитию:
— Все мы не в покое. А ты что, легче? Знаю ведь.
Оба чувствовали, что разговор назрел, и понимали его необходимость. В последние дни произошло какое-то сближение между ними, как-то незаметно перешли на «ты», и сейчас эта форма общения утвердилась и взаимные симпатии тоже, и теперь им нужно было поговорить более серьезно, чем во время прошлого посещения Рокотовым гуторовского кабинета. Во всяком случае, для Гуторова этот разговор был чрезвычайно важен. Ему надо было понять смысл всего затеваемого Рокотовым, и хотя замыслы его угадывались, однако хотелось ему услышать ответ на некоторые свои вопросы. Без этого они оба нащупывали отношения осторожно, боясь обидеть друг друга, потому что понимали всю важность и необходимость взаимной поддержки.
— Ну, так как впечатление о собрании? — Гуторов решил прервать затянувшееся молчание, как-то облегчить Рокотову переход к главной теме.
— Плохо… Из рук вон плохо.
— Что, Лебедюк?
— Да нет. Я сам виноват. Сам.
— Понятно. Ну и в чем же ты вину свою чувствуешь?
— Нравоучениями занялся. Не об этом надо было говорить.
Для Гуторова это было неожиданностью. После разговора с Насоновым понял он, что придется вежливо, но настойчиво напомнить Рокотову о внимании к людям, о бережности к руководителю, давно уже себя зарекомендовавшему хорошим хозяином. Предвидел вспышку первого секретаря, может быть, даже возражения и доводы готовил соответствующие. А тут получается, что теперь он должен успокаивать Рокотова, защищать те его поступки, которые готовился осуждать. И это положение было настолько юмористичным, что он тихо засмеялся.
— Ты что? — спросил Рокотов.
— Да так… Мои аргументы ты уже сам выложил, и мне теперь остается только убеждать тебя, что поступал ты совершенно правильно.
Ай да Владимир Алексеевич! Однако не так уж прост ты, коли сказал прямо слова, которые слабому человеку не по силам. Умеешь признавать промахи, умеешь учиться — это хорошо. Только тяжело тебе будет, Владимир Алексеевич. Потому что твое выступление на исполкоме вызвало толки, пересуды, разговоры всякие. Не привыкли мы, когда руководитель предстает перед нами в качестве колеблющегося, не знающего сиюминутного решения, ищущего выход. Не привыкли. Нам гораздо лучше и спокойнее, даже когда руководитель принимает заведомо неправильное решение, но зато мы видим, что он спокоен при этом и уверен в себе, и утешаем себя мыслью, что, может быть, ему виднее, чем нам, с вершин данной ему власти. А может, легче нам еще и потому, что за это решение несет ответственность только он, а мы при этом только присутствуем и у нас никто не требует совета, который потом будет занесен в протокол. Вчера слышал Гуторов, как начальник сельхозуправления Кулачкин, докладывая областному начальству о ходе дел и отвечая на вопрос о новом первом секретаре, сказал уклончиво:
— А кто его знает?.. Молодой.
И это было почти то же, что и: «Слабоват, пока себя не проявил».
Закипел чайник. Рокотов расставил стаканы, придвинул заварку, блюдце с печеньем. Банку с вареньем поставил посреди стола.
— Давай я тебе крутого налью, Василь Прохорыч… По-русскому, а? — И почти без перехода: — Значит, Насонова пришел защищать? Как же ты мыслишь, товарищ председатель райисполкома, наказание руководителя, который, в первую очередь, тебя обманул. Тебя… Питому что наше заседание, всю стенограмму его, можно было в «Крокодил» посылать. Если б напечатали, вот смеху бы по всей стране было. Над нами с тобой смеху, Василь Прохорыч.
— Во всяком случае, я был бы за выговор. Он же компенсирует стоимость. Что он, отказывается?
— Да не в этом дело. Дело во лжи, в обмане, в порочных методах работы.
— А что ему еще делать? Какими молитвами заманить строителей в колхоз?
— Тоже верно. Мощности строительные у нас пустяковые. Дай бог спецхозы до дела довести.
— То-то и оно. Бедный председатель колхоза готов с чертом сделку заключить, чтобы построиться. Деньги есть, материалы тоже, а строитель — почетный гость. Пройдет какой-нибудь кавказский шабашник по стройплощадке, из-под козырька свой фуражки широкополой взгляд кинет и заломит цену втрое… И приходится на это идти. Нет иного выхода. А у нас рабочих даже на Полиной стройке не хватает. Вон председатель исполкома из Старого Оскола жалуется. Да и в Железногорске тоже самое, и в Курчатове, где атомную строят. Может быть, мы снисходительнее будем к таким проступкам?
Ведь Дорошин, он на миллионах сидит, и управление у него строительное без особого напряжения работает. Для него тот самый свинарник — эпизод из жизни. Они его за четыре месяца довели.
Рокотов молчал, помешивая ложкой в стакане, и Гуторов увидел, что осунулся за последние дни секретарь райкома, похудел. Тени под глазами. Нагрузка непривычная, и все через сердце пропускает.
— Ходят слухи, что ты на полставки у Дорошина работаешь… В КБ… Понимаешь, Владимир Алексеевич… Слышал я, что в некоторых других странах руководителя так оценивают. Берут его на работу. Зачисляют, оклад ему… ну и прочее… Поработал он полгода. Дали ему в курс войти, дело наладить. А потом вызывают и говорят: «Вот так и так, дорогой… Посылаем тебя мы на учебу или еще куда, ну, в общем, с производства». Убирают его на время и глядят: как без него дела идут. Если хорошо, — значит, отличный он руководитель, организатор какой следует и прочее. Но вот как бы при нем хорошо ни шли дела, а если без него все валится — убирают его. Потому что главное в руководителе — умение организовать, а не вкалывать за подчиненных самому. Организовать, распределить ответственность, наладить контроль за исполнением, а подчиненным — полную свободу: ищи, достигай, выдумывай. Вот такое дело не мешало бы и нам на вооружение взять, А то мы так полагаем: если руководитель ночами не спит, если он работает до двадцати часов в сутки — хорош он. Да не хорош он, в том-то и дело. Плох. И тебе эту твою секретную от всех нас работу не следует самому тянуть.
— Доложили? — усмехнулся Рокотов.
— Чего докладывать, сам вижу. Запряг дорошинских коней и гонишь, пока Павел Никифорович хворает.
— Теперь я на все сто процентов убежден, что Кореневский вариант — лучшее решение.
— Я тоже так думаю. А Дорошин?
— Убедим. Он ведь умница.
— Не боишься его? У него руки крепкие.
— А чего мне бояться? Диплом есть, знания тоже. Опыт кой-какой. Найду место. Безработным не останусь.
Они молча сидели, думая каждый о своем, и Гуторов понимал, что многое между ними еще не досказано, потому что, видимо, не пришло еще время. А Рокотов видел, что предрика изо всех сил хочет помочь ему разобраться во всех проблемах, но не может этого предложить открыто из-за боязни быть ложно понятым. А Владимиру Алексеевичу и впрямь очень хотелось задать ему вопрос, который мучал его уже длительное время: почему он, секретарь райкома, должен обязательно представать перед людьми в облике непогрешимого оракула; почему он не имеет права на сомнения и ошибки? Почему вчера Михайлов смотрел на него с жалостью, когда они расставались после собрания? Почему?
И эти «почему» были многочисленными, и ответить на них Рокотов не мог достаточно убедительно, и мысль, что он до сих пор не нашел рецепта всех своих ошибок, мучала и угнетала его. Несколько дней назад Михайлов принес ему текст своего выступления на совещании секретарей первичных партийных организаций. Принес для проверки, «для просмотра», как выразился он. Рокотов полистал бумаги, отложил их в сторону: