Сцена - Дорошевич Влас Михайлович 7 стр.


Сцена с Мартой знакома по исполнению в «Фаусте». Следует помянуть только об удивительно-эффектном и сильном красном костюме по рисунку Поленова.

Мефистофелю приходится заниматься совсем несвойственным делом: крутить голову старой бабе! Он неуклюж в этой новой роли. Он — самый отчаянный, развязный, но неуклюжий хлыщ.

Каждая его поза, картинная и характерная, вызывает смех и ропот одобрения в театре.

Блестящи переходы от ухаживания за Мартой к наблюдениям за Фаустом и Маргаритой.

Лицо, только что дышавшее пошлостью, становится вдруг мрачным, злобным, выжидающим.

Как коршун крови, он ждёт, не скажет ли Фауст заветное:

— Мгновение, остановись! Ты так прекрасно!

Это собака, караулящая дичь. Он весь внимание. Весь злобное ожидание.

— Да когда же? Когда?

Квартет в саду был повторён.

Ночь на Брокене, — здесь Мефистофель развёртывается вовсю. Он царь здесь, он владыка!

— Ecco il mondo![23] — восклицает он, держа в руках глобус.

И эта песнь у Шаляпина выходит изумительно. Сколько сарказма, сколько презрения передаёт он пением.

Он оживляет весь этот акт, несколько длинный, полный нескончаемых танцев и шествий теней.

Когда он замешался в толпу танцующих, простирая руки над пляшущими ведьмами, словно дирижируя ими, словно благословляя их на оргию, — он был великолепен.

Занавес падает вовремя, чёрт возьми!

На какую оргию благословляет с отвратительной улыбкой, расползшейся по всему лицу, опьяневший от сладострастия дьявол!

— Какая мимика! Какая мимика! — раздавалось в антракте, на ряду с восклицаниями:

— Какой голос! Какой голос!

Классическая ночь. Мефистофелю не по себе под небом Эллады. Этому немцу скверно в Греции.

— То ли дело Брокен, — тоскует он, — то ли дело север, где я дышу смолистым воздухом елей и сосен. Вдыхаю испарения болот.

И по каждому движению, неловкому и нескладному, вы видите, что «блажному детищу Хаоса» не по себе.

Среди правильной и строгой красоты линий, среди кудрявых рощ и спокойных вод, утонувших в мягком лунном свете, — он является резким диссонансом, мрачным и жёлчным протестом.

Он — лишний, он чужой здесь. Всё так чуждо ему, что он не знает, куда девать свои руки и ноги. Это не то, что Брокен, где он был дома.

И артист даёт изумительный контраст Мефистофеля на Брокене и Мефистофеля в Элладе.

Последний акт начинается длинной паузой. В то время, как г-н Карузо, словно гипсовый котёнок, для чего-то качает головой, сидя над книгой, всё внимание зрителей поглощено фигурой Мефистофеля, стоящего за креслом.

Он снова давит, гнетёт своим мрачным величием, своей саркастической улыбкой.

— Ну, гордый мыслитель! Смерть приближается. Жизнь уж прожита. А ты так и не сказал до сих пор: «Мгновенье, остановись! Ты так прекрасно!»

Чтоб создать чудную иллюстрацию к пушкинской «сцене из Фауста», чтоб создать идеального Мефистофеля, спрашивающего:

«А был ли счастлив?
Отвечай!..»

Стоит только срисовать Шаляпина в этот момент.

А полный отчаяния вопль: «Фауст! Фауст!» когда раздаются голоса поющих ангелов.

Сколько ужаса в этом крике, от которого вздрогнул весь театр.

И, когда Мефистофель проваливается, весь партер поднялся:

— Смотрите! Смотрите!

Этот удивительный артист, имеющий такой огромный успех, — в то же время единственный артист, который умеет проваливаться на сцене.

Вы помните, как он проваливается в «Фаусте». Перед вами какой-то чёрный вихрь, который закрутился и сгинул.

В «Мефистофеле» иначе.

Этот упорный, озлобленный дух, до последней минуты споривший с небом, исчезает медленно.

Луч света, падающий с небес, уничтожает его, розы, которые сыплются на него, жгут. Он в корчах медленно опускается в землю, словно земля засасывает его против воли.

И зал снова разражается аплодисментами после этой великолепной картины.

— Из простого «провала» сделать такую картину! Великий артист!

И кругом среди расходящейся публики только и слышишь:

— Великий артист! Великий артист!

Победа русского артиста над итальянской публикой, действительно, — победа полная, блестящая, небывалая.

— Ну, что ж Маринетти с его «ladri in guanti gialli»? — спрашиваю я при выходе у одного знакомого певца.

Тот только свистнул в ответ.

— Вы видели, какой приём! Маринетти и К° не дураки. Они знают публику. Попробовал бы кто-нибудь! Ему переломали бы рёбра! В такие минуты итальянской публике нельзя противоречить!

И бедным Маринетти и К° пришлось смолчать.

— Да разве кто знал, что это такой артист! Разве кто мог представить, чтобы у вас там, в России, мог быть такой артист.

Последнее слово реализма

Я вернулся домой весь разбитый. Словно на мне возили дрова.

Я едва дотащился до кресла и сижу, подавленный, в каком-то оцепенении, полный того ужаса, который только что пережил.

Что случилось?

Я был в театре. В одном из лучших парижских театров, — в театре Антуана. Давали пьесу, которую бегает смотреть весь Париж. Она называется «По телефону».

Я пошёл в театр. А передо мной убили целую семью и сказали:

— Всё. Спектакль кончен.

И вот я, разбитый, сижу в кресле в оцепенении.

— Что это? Действительно был такой спектакль? Или это мне приснилось? Кошмар?

Драма в 2 актах состоит в следующем.

Семья Маре живёт за городом верстах в десяти по железной дороге от Парижа.

Поздняя осень. Сумерки. За окном барабанит дождь, завывает ветер. В такие вечера уныло и жутко, когда кругом нет жилья.

Маре едет в город и оставляет жену с ребёнком и нянькой.

У него вечером в Париже дела. Он пообедает у знакомых, у Ривуаров, и потом поедет по делам.

Он говорит по телефону.

— Соедините с № таким-то. Merci… Это ты, Ривуар? Я еду в город и буду обедать у тебя. Можно? Отлично.

— Спроси о здоровье madame Ривуар! — говорит жена.

— Да, да! Это голос жены! — продолжает Маре в телефон. — Ты узнал? Она справляется о здоровье твоей супруги!

— Как? Разве в телефон слышно, что говорится в комнате? — удивляется жена Маре.

— О, теперь такие сильные микрофоны. Слышен каждый шорох! — отвечает муж.

Итак, он едет.

— Страшно тут оставаться вечером одним! — говорит старуха нянька.

— Чего там страшно? С вами остаётся Блез.

Блез — лакей. Он в это время укладывает вещи.

— Наконец вот тут есть револьвер.

Маре открывает бюро, в котором лежит револьвер.

— Он заряжен. В случае чего, возьми этот револьвер. Ну, прощайте и не бойтесь. Бояться нечего.

Маре целует жену, целует ребёнка полусонного, который лепечет какую-то милую детскую дрянь:

— Папа, привези мне из Парижа сестрицу!

— Ха-ха-ха! Ах ты, выдумщик! Спи!

Маре уезжает. Женщины остаются одни.

Закрывают ставни. Зажигают лампу.

Ребёнок засыпает на диване.

За окном барабанит дождь и завывает ветер.

Уныло и жутко.

— Ну, Нанетт, — говорит г-жа Маре, чтоб как-нибудь скоротать время, — давайте сведём счёт. На что вы истратили двадцать франков, которые я вам дала?

— Пять франков на то-то, два с половиной на то-то… Барыня, — вдруг прерывает нянька, — кто-то трогает ставни.

— Это ветер. Дальше! Заплатили вы прачке?

— Барыня, стучат ставнями!

— Фу, как это глупо, Нанетт! Вы и меня заражаете своим страхом. Ну, пойдите, откройте окно и посмотрите!

Нянька подходит, открывает окно, вскрикивает, отшатнулась и вся дрожит.

— Барыня! Там стоит человек!

— Фу, какие глупости! Нельзя быть такой трусихой. Так, показалось в темноте.

Барыня идёт сама и отворяет дверь посмотреть. Вскрикивает и отступает.

— Кто вы такой? Что вам нужно?

Входит мальчишка-оборвыш. Несчастное испитое существо. Настоящий волчонок. Один из тех, которых шайки профессиональных воров посылают высмотреть.

Когда он говорит с madame Маре, — его глаза бегают. Он оглядывает комнату, ребёнка, няньку, косится на открытое бюро, в котором лежит револьвер.

Он словно осматривает место, где придётся «оперировать».

— Что вам нужно?

— Я принёс письмо Блезу.

— Фу, как вы меня напугали. Нанетт, передайте Блезу письмо. Боже мой, как вы измокли!

Мальчишка весь мокрый, грязный, дрожит от холода.

— Вы, вероятно, иззябли? Быть может, голодны? Подождите минутку. Нанетт даст вам поесть. Вы обогреетесь.

Г-жа Маре подходит к дивану посмотреть как спит сын, и, когда оглядывается, оборвыша-мальчишки уже нет в комнате.

— Фу, какой глупый! Он не понял того, что я ему сказала. Убежал.

Но мы видели, как мальчишка, в то время, как madame Маре наклонилась над сыном, — подкрался к бюро, стащил револьвер и задал тягу.

Блез был здесь, когда говорили о револьвере: это подозрительно.

Входит Блез. В слезах.

— Сударыня! Я получил письмо. Моя мать при смерти. Ждут конца с минуты на минуту.

Мать Блеза живёт неподалёку.

— Позвольте мне сбегать. Только проститься с умирающей. Я скоро вернусь.

Madame Маре глубоко тронута его горем.

— Конечно, конечно, идите.

— А как же мы одни? — трусит нянька.

— Ах, Господи, какой вздор. Мы хорошенько запрёмся. Блез скоро вернётся. Идите, Блез!

Женщины остаются совсем одни в доме с ребёнком.

— Ну, Нанетт, давайте продолжать сводить счёт.

Но няньке не до этого.

— Барыня, клянусь вам, что около дома кто-то ходит.

— Прохожий.

— Барыня, трогают двери!

Она подходит к дверям и слушает.

— Барыня, за дверями стоят люди.

Madame Маре сама подходит к дверям.

— Ни звука. Ничего нет. Вам показалось. Ах, Нанетт, как вам не стыдно! Если бы вы теперь посмотрели на себя! На что вы похожи.

— Да и на вас, барыня, лица нет!

— Я думаю, теперь Андре успел уже доехать и сидит у Ривуаров.

— Вероятно, барин уже там… Барыня, ей-Богу, мне кажется, что пробуют открыть дверь.

— Знаете что, Нанетт. Соединим телефон с Ривуарами. И поговорим. Всё не будет так страшно…

Madame Маре подходит к телефону.

— Дайте № такой-то… Merci… Квартира Ривуаров?.. Маре у вас?.. Попросите его к телефону… Скажите, что жена…

— А хорошее изобретение этот телефон! — улыбается няня.

Занавес падает.

Второе действие начинается сейчас же. Без антракта. Немедленно. Потому что зрители смотрят, не дыша.

— Чем кончится?

Квартира Ривуаров. Кончили обедать. Кофе подан в гостиную.

— Каков коньячок? Это 1814 года. Случайно достал. Заплатил за бутылку сто франков.

Маре смакует.

— Н-да. Это коньяк.

В это время звонок телефона, который здесь же, в гостиной.

Ривуар подходит.

— Да… квартира Ривуаров… Здесь… Ах, это вы, madame Маре… Моё почтение, madame Маре… Сию секунду, madame Маре… Андре, иди. Это тебя. Зовёт супруга.

Маре подходит к телефону.

— Ну, что?.. Вы ещё не спите?.. Как, Блез ушёл? Почему?.. Мать умирает? Ах, бедняга, бедняга! Недавно потерял отца, теперь — мать. Ну, конечно… Ложитесь спать… Что? И мальчишка проснулся? Плачет? Поднеси его к телефону. Ты меня слышишь?

— Говорю по телефону с сынишкой! — объясняет Маре Ривуарам.

— А я тебе покупаю тут маленькую сестричку… Если будешь послушным мальчиком и будешь спать, ты получишь сестричку! Будешь? Молодец! Ну, спокойной ночи… Ложитесь… Конечно, пустяки… Бояться нечего…

Он даёт отбой.

— Что это удобно, — жить за городом? — спрашивает madame Ривуар.

— Чрезвычайно. Теперь, благодаря телефонам…

Телефон звонит.

Раз, два. Тревожно.

— Опять тебя! — говорит Ривуар, подойдя к трубке. — Сейчас он подойдёт, madame Маре. Сию минуту.

Маре подходит к телефону.

— Ну, что там ещё?.. Ах, какой вздор!.. Это тебя Нанетт пугает!.. Да, конечно, ничего… Ну, возьми револьвер, отвори окно и выстрели в воздух… Если кто и есть, — убегут… Ты ведь знаешь, где револьвер… Да, в бюро… Ах, Боже мой, в ящике… В ящике, в открытом ящике… Ну?.. Как нет револьвера? Ищи… хорошенько ищи… Нет?.. Какой оборванец?..

Голос Маре дрожит, прерывается.

— Господа! Револьвер украден! — говорит он Ривуарам.

Ривуары в ужасе поднялись с мест.

— Да говори же… Ты слышишь, слышишь меня?.. А что?.. Ломятся?.. Ты говоришь, их пять?..

Маре задыхается, Маре кричит в телефон.

— Что?.. Что?.. Скажи… Ай!.. Что?.. Крик ребёнка?.. Марта! Марта! Крик… Голос жены… Помогите… их убив… На помощь!.. На помощь!.. На помощь! Убивают за десять вёрст!

Маре сходит с ума. Кидается к двери.

— На помощь!..

Ривуары кидаются в ужасе за ним.

— Надо позвать полицию! — растерянно кричит madame Ривуар.

Полицию! Это происходит за десять вёрст.

— Полицию!

Занавес падает.

Всё.

Мораль пьесы?

Никакой.

То, что мы называем «мысль» пьесы?

Никакой.

В пьесе нет мысли. Но она не глупа.

Она не умна. Она не глупа. Как жизнь!

Это кусочек жизни, который вам воспроизвели как в кинематографе.

Беспрестанно читаешь в газетах.

Там прислуга «подвела» грабителей, и убили целую семью. Там убили целую семью.

И вот вам показали, как это делается.

Только и всего.

Зрители и зрительницы с побледневшими лицами, широко раскрытыми от ужаса глазами заглянули в жизнь, которая на 30 минут раскрылась перед нами. Словно в пропасть.

Испытали чувство ужаса и беспомощности.

И вот я, зритель, разбитый за эти страшные полчаса, в оцепенении, словно после кошмара, сижу у себя дома в кресле и думаю:

— Знакомое чувство!

Когда я испытывал то же самое? Когда? Где? При каких обстоятельствах?

И вспоминаю.

Это было на Сахалине. Вечером. В тюремной канцелярии, где я сидел вдвоём и беседовал с Полуляховым, «знаменитым» убийцей семьи Арцимовичей в Луганске.

Он рассказывал мне медленно, спокойно и подробно, как совершил это преступление.

Очередь была за тем, как он зарубил топором восьмилетнего сына Арцимовича.

Полуляхов остановился.

— Это был скверный удар! — сказал он тихо. — Может быть, об нём лучше не рассказывать?

— Это ваше дело. А по-моему, — начали, рассказывайте всё.

— Рука, что ли, дрогнула. Но я тихо ударил. Топор застрял в черепе. Когда я поднял топор, чтоб ударить ещё раз, — на топоре поднялся и мальчик. И кровь мне плеснула в лицо. Такая горячая. Я даже пошатнулся. Точно ошпарило!

У меня захватило в груди дыханье.

Если бы не боязнь показать свою слабость перед этим убийцей, — я крикнул бы:

— Воды!

Полуляхов посмотрел на меня и сказал:

— Я говорил, барин, что этого не стоит слушать!

И вот теперь я сижу, так же задохнувшийся от ужаса, как тогда.

После театра, как после рассказа каторжника.

Оказывается, это одно и то же.

Оперетка

Как очень многие из моих ровесников, я в своё время увлекался опереткой. Но это была оперетка Лентовского, Родона, Бельской, Зориной, Вальяно, Давыдова, Тартакова, Чернова. Трудно было не увлечься.

И впоследствии я должен был заплатить долг оперетке: написать собственную.

Я сделал это, — как пишут обыкновенно в афишах, — «уступая настоятельным просьбам».

Мне не везёт как драматургу, если только я драматург. Обыкновенно я пишу не особенно скучно, и мне случалось видеть улыбку на лице читателя. Но когда идёт моя «весёлая» пьеса, — не улыбается никто. Публика делает стачку.

Есть какие-то особые законы сцены, которых мне никогда не узнать. Самая смешная в чтении фраза звучит удивительно уныло со сцены. Смех, который я посылаю на сцену, не возвращается в публику. Надо написать так, чтоб сцена ещё сильнее отразила ваш смех.

— Это всё равно, что в бильярдной игре! — объяснял мне один драматург. — Есть люди, играющие просто, и есть люди, умеющие играть дуплетом.

Я не умею играть дуплетом. И откровенно пояснил это пристававшему ко мне антрепренёру.

Назад Дальше