По Европе - Дорошевич Влас Михайлович 8 стр.


— Скажите! Ну-ну!

— Вижу, дверь в кухню открыта, а в кухне никого, я и юркнул. Хотел схватить кастрюлю и драла. Но на лестнице раздались шаги, я бросился дальше в квартиру. Никого. Я в одну комнату, я в другую. Слышу где-то разговор. Я спрятался в какую-то каморку. Там всё висели платья и так хорошо пахли! И все такие тонкие, — я их пробовал на ощупь. Вижу, что сломал дурака, — думаю: «дождусь ночи и как-нибудь уйду». Спать легли поздно. Разговаривали, хохотали, визжали, играли на музыке. Наконец, как всё стихло, я подождал, потом снял сапоги и пошёл. Ну, вы понимаете, везде темно. Заблудился! Иду по стенке, боюсь уронить что-нибудь, нащупываю двери, иду из одной комнаты в другую.

— А спичек с собой не было?

— Боюсь зажечь. Вдруг что-то уронил. И в ту же минуту слышу женский голос: «кто там?» Я было назад в дверь, — но в эту минуту вся комната вдруг осветилась. Вы знаете, это у них там так устроено. Называется электричество. Вы нажимаете пуговку над постелью, — и сразу днём. Смотрю, спальня. А на постели — огромная такая постель — женщина в длинной белой рубашке, словно покойница.

— Красивая хоть женщина?

— Не рассмотрел. Очень был испуган.

— Ну, а потом, в Морге, ведь вас подводили к трупу?

— Да ведь я же разбил ей голову!

— Ну, ну!

— Ну и стоим. Я испуган, она испугана. Она как закричит, я к ней: «Не кричите! Ради Бога, не кричите!» Она пуще. «Не кричите же! Да не кричи же ты, тварь!» Я схватил, что попалось под руку. Потом оказалось, это был стакан для воды на ночном столике, мне показывали, тяжёлый такой, литой. Тогда я ничего не помнил. Просто вскочил на кровать и ударил женщину по голове, чтобы не кричала. А она упала, и ещё сильнее. Орёт. Я её и начал молотить, Молотил-молотил, — смотрю, чего ж я её? Она уж мёртвая. Так насилу в себя пришёл от испуга. А тут, слышу, топот, крики, бегут. Смотрю на столе какие-то склянки, думаю: «отравлюсь»! Хватил чего-то из хрустальной склянки, весь рот обожгло и после, когда сидел в полиции, от лица очень хорошо пахло.

— Ну?

— В эту минуту меня и схватили. Прислуга, консьерж, полиция. Здорово-таки поколотили. Должно быть, барышня им очень хорошо платила, так жаль. Потом уж на суде узнал, что она была кокотка.

— Прислуга всегда любит кокоток! Вы попали в преглупую историю! — заметил Жак Майо.

— Да уж чего глупее! — вздохнул Пьер Верно.

Они сидели вместе, ожидая смертной казни. По обыкновению, просьба о помиловании идёт к президенту.

Но в те времена это было простой формальностью, только затягивавшей дело. Сади-Карно никогда никого не миловал. Это он называл «не вмешиваться в дела правосудия».

Он подписывал смертные приговоры, как письма, между другими делами, и шёл принимать министров, посланников или должностных лиц, улыбаться и говорить любезности, спокойно, как человек, всегда исполняющий свой долг. В чём бы этот долг ни состоял: в официальной любезной улыбке, или в подписи смертного приговора.

Может быть, это тяжелее самой смертной казни, — ожидание её.

Каждое утро, просыпаясь, Пьер Верно, вздохнув всей грудью, говорил:

— А сегодня за нами не пришли!

— Мы можем ещё сегодня поболтать и поиграть в карты. Раз утром не пришли, значит не сегодня. Это делается по утрам! — отвечал Жак Майо.

— А вдруг помилуют!

Жак Майо только пожимал плечами и смеялся.

Они жили, как живут все в ожидании смертной казни: тоскуя, с каждым днём худея, бледнея, делаясь всё более и более нервными и раздражительными.

Однажды Пьер Верно спросил Жака:

— Вы парижанин?

— Чистокровный парижанин! — отвечал с большим достоинством Жак Майо.

— Значит, на вашей казни будет присутствовать кто-нибудь из близких?

Жак Майо посмотрел на него с изумлением:

— Ни души! У меня нет ни души близких!

— Ваши отец и мать померли?

Жак пожал плечами:

— Моя мать, вероятно, была порядочная потаскушка. А отец? Вряд ли она и сама хорошенько знала, кто именно мой отец. То есть это я так предполагаю. Дело в том, что меня нашли около Porte Maillot, — отсюда и моё прозвище — Майо. Жак Майо! Я ни малейшего понятия не имею, кто были мой отец и моя мать.

— Но женщина? Ведь у вас была какая-нибудь женщина?

— Вы думаете, что я сутенёр? Нет, среди нас, конечно, много сутенёров. Все почти сутенёры. Это принято. Но я никогда этим не занимался. У меня отвращение — вожжаться с женщинами. Конечно, иногда после удачного дела, когда бывали деньги, я брал какую-нибудь тварь. Но она мне сейчас же делалась так противна, что я колотил её и прогонял. Находились и такие твари, которые и после этого ещё приходили ко мне. Но я их колотил уж так, что отбивал у них все лёгкие, и у них уж пропадала охота приставать ко мне. Я им нравился, но ни одной из них не удалось меня захороводить!

— Вы можете нравиться женщинам!

— Да я-то не люблю этих тварей. А вы?

— У меня тоже никого нет в Париже. Была одна, она давала мне деньги в трудные дни. Да она умерла в больнице. Так что в Париже у меня никого нет. Я ведь не здешний, я родом из-под Сент-Этьена.

— Это во Франции?

— Это во Франции. Неподалёку от Лиона.

— Лион. Я слыхал про Лион.

— От нас столько же до Лиона, сколько и до Сент-Этьена. А, это хорошие места! Там, вы знаете, гораздо теплее, чем в Париже, и живут хорошие люди! Ах, какой хороший народ. Очень честный народ. Ну, да! Очень честный народ, потому что они работают. Наша вся деревня столяры. Из поколения в поколение все столяры. С незапамятных времён. Деревня, сколько себя помнит, — помнит столярами. Деды были столяры, отцы столяры, внуки столяры. Мой дед тоже был столяром, мой отец был столяром…

— Ваш отец помер?

— Да, но мать жива. Мать, два брата и три сестры. Когда они узнают, что я казнён! А, по мне есть кому плакать!

И Пьер замолк, испуганный, при виде странного взгляда, который кинул на него Жак Майо.

В этот день они больше не говорили.

Жак молча, заложив руки за спину, ходил по камере.

Молча они легли спать.

Утром Пьер проснулся и задрожал всем телом.

Кто-то держал его за плечо.

Пьер весь похолодел и вскочил:

— Уже?

Перед ним стоял Жак, хохотал и смотрел на него со злобой:

— Вставай! Твоей матери пора плакать!

Пьер с ужасом и недоумением огляделся кругом. В камере, кроме них двоих, никого не было.

Жак вновь разразился хохотом и руганью:

— Что? Испугался? Дрянь! Мозгляк! Крыса! У, поганая тварь!

Пьер смотрел на него с недоумением.

Полдня прошло в молчании.

Пьер попробовал было заговорить:

— Послушайте… Может быть, завтра… Нам надоело жить… Зачем мы будем ссориться?..

Жак отступил от него с отвращением, с ненавистью:

— Пошёл к чёрту, мозгляк! Слышишь ты? Пошёл к чёрту!

И Жак Майо зашагал по комнате, сумрачный, всё о чём-то думая.

Вечером, снимая сапоги, он обратился к Пьеру:

— Ты! Столяр! Из этого… как его?.. Сент-Этьена, что ли. Какого же чёрта вы являетесь сюда и убиваете людей в Париже?! Это дело наше, наше, — Майо! Чего же вы суётесь, чёрт вас побери? Когда у вас там есть чёрт знает что?

И Пьер остановился, сам поражённый нелепостью той мысли, которая пришла ему в голову.

— Ну, ну! Проезжай! — воскликнул с хохотом Жак. — Ты сейчас бы вместо того, чтобы тебя казнили, сколотил бы гильотину для меня! Ты! Столяр! Ах, вы черти, черти, честные люди!

Пьер вскочил. Он заговорил горячо.

— Я хотел сказать, что я взял бы работу! Ну, да! Ну, да! Я всегда хотел работы! Всегда! Я хотел быть столяром и ничего больше. Но когда умираешь с голоду, разве тогда думаешь? Ты можешь хохотать, сколько тебе угодно, а я всё-таки всегда хотел работы! Всегда!

— Всё-таки тебе завтра утром отрубят голову! — сказал Жак и повернулся лицом к стенке.

— И пускай! А всё-таки я хотел работать!

И они замолчали.

Жак не мог спать. Его душила злоба. Он чувствовал, что весь полон ненависти к Пьеру. За что?

Жак отвечал себе:

— За то, что он тварь! Кисляй! Поганец! Несчастный столяришка, с которым противно сидеть!

И Жак чувствовал, что это всё что-то не то.

На следующий день Жак стоял и смотрел в окно, а Пьер лежал на кровати, как вдруг Жак повернулся к нему и сказал:

— А ведь твоим родным дадут знать, что тебя казнили!

— Наверное, дадут! — со вздохом отвечал Пьер. — Я не хотел говорить своего имени, когда меня взяли, да они узнали сами. Им всё нужно! Казалось бы, поймали человека на месте преступления, ну, и казни! Нет, им ещё нужно до всего докопаться! Черти!

Жак подошёл, сел к Пьеру на кровать и спросил:

— Твои родные очень будут плакать о тебе?

— Как же не плакать? Очень будут плакать…

— Расскажи мне, как будут плакать твои родные?

— Я сам как раз думал о том, как они будут плакать. Известие, вероятно, передадут кому-нибудь из братьев. Должно быть, старшему. Его позовёт к себе мэр: «Так и так, ваш брат Пьер казнён в Париже за грабёж»… Бр… за грабёж!.. Ну, того это как обухом по лбу. Он вернётся домой, вызовет младшего брата во двор и там ему скажет. И оба заплачут. А потом уж передадут сестре. Эта-то уж будет убиваться! О Господи!.. Младшая сестра! Я её вынянчил. Она уж побежит и скажет другим двум сёстрам. Одна замужем в той же деревне. Да, нет! Куда ей побежать? Как услышит, так и грохнется, я думаю, об землю.

— А мать? А мать?

— От матери будут скрывать. Да разве скроешь, когда вся деревня будет знать. Вся деревня будет плакать. Меня очень любили. Знаешь, что я тебе скажу, Жак? Я не думаю, чтоб моя мать выжила такой удар! Я не думаю! Она в один день поседеет! Ведь ты подумай! Нет даже могилки, чтоб прийти поплакать! Она будет так рыдать, она будет так рыдать…

Жак вдруг сорвался с места, вскочил, весь бледный, как полотно, трясущийся, с широко раскрытыми глазами, и закричал:

— Дрянь! Кисляй! Столяришка! И мать твоя тварь! И сёстры твои потаскушки! Что ты мне рассказываешь? Все вы твари! Все!

Пьер с ужасом и недоумением глядел на Жака.

А тот кричал, ругался, неистовствовал, чувствуя, что что-то давит его горло, душит.

И Жак упал в постель, в припадке, крича прерывающимся голосом:

— Дрянь! Тварь! Тварь!

Он только что, стоя у окна, думал о своей казни.

Он был однажды на смертной казни. Шнырял в толпе и работал по карманам. Нарядные дамы и господа в цилиндрах узнали по газетам, кого будут казнить. А большинство не знало имени.

— Как его зовут?

— Не знаю.

— А вы?

— Я тоже.

— Ведут, ведут!

Собственно, никто ничего не видел, кроме первых рядов. Все встали на цыпочки, что-то звякнуло.

— Кончено! Кончено!

— Проходите! Проходите! — закричали полицейские.

— Говорят, держался молодцом!

И всё.

Все разошлись, и движение по площади пошло своим порядком, словно ничего и не случилось.

Шутили, смеялись, болтали.

— Был Жак Майо, не стало Жака Майо, никто и не заметит… Никто… Никто… В эту минуту Жак Майо обратился к Пьеру…

… Припадок кончился. Жаку было стыдно. Он с ненавистью смотрел на «столяришку», который всё видел.

Ему хотелось оскорбить столяришку, наказать, заставить страдать.

Два часа Жак крепился: «стоит ли связываться с такой тварью?» Но, наконец, не выдержал и сказал:

— Слушай! Ты! Столяр!

Пьер поднял голову.

Жак хотел улыбнуться. У него перекосилось от этой улыбки всё лицо.

— Сколько ты ни хвастайся там своими матерями, а всё-таки, — ты убийца! Да! Да! Убийца! Убийца, и тебя казнят! Слышишь ты? Убийца и тебя казнят, потому что ты убийца! Столяр, а убийца! Столяр, а убийца!..

Пьера задело за живое. Он поднялся. Он ненавидел теперь Жака. Ему хотелось ударить его посильнее.

А Жак всё подступал и подступал:

— Что ж ты ничего не отвечаешь? Ты убийца! Убийца!..

И смотря на него широко открытыми, полными ненависти глазами, Пьер тихо и медленно ответил:

— А всё-таки по мне есть кому плакать. Есть кому плакать.

Жак побледнел, затрясся и крикнул:

— Молчи!.. Молчи!..

— А всё-таки по мне есть кому плакать…

— Молчи!..

Жак схватился за табурет.

Пьер, в свою очередь, тоже.

Жак кинул табурет в угол:

— Тварь!

И, весь дрожа, отошёл к окну.

До вечера не было сказано ни слова. Пьер разделся и лёг. Жак сидел у окна, отвернувшись, и думал:

«Постой же!»

Ночью из камеры приговорённых к смертной казни раздался сильный стук.

Когда сторож отворил дверь, перед ним стоял Жак Майо, бледный, задыхавшийся, с мокрыми волосами, прилипшими к вспотевшему лбу, и сказал дрожащим голосом, стараясь говорить спокойно:

— Уберите труп. Я задушил эту тварь!

Казнь, назначенную на утро, пришлось отсрочить.

— За что вы его убили? — спросил следователь.

— Это уж моё дело! — отвечал Майо.

— Да ведь это же глупо: убивать человека накануне казни! Да ведь это же глупо! — воскликнул следователь.

Майо посмотрел на него свысока и пренебрежительно:

— А вам досадно, что не вы это сделали! Вместо того, чтоб болтать, вы бы делали своё дело и казнили меня поскорей, буржуа!

Ницца

— Герцогиня де-Ларошфуко сегодня не принимает. Потрудитесь передать мне горчицы! — сказала очень полная дама.

— Но почему? Что за причина? — воскликнула очень худощавая дама, страшно поражённая этим известием.

— Герцогиня должна сегодня отдать визит графине де-Латур! — сухо и строго заметил пожилой господин, с орденом Почётного Легиона в петлице.

— Совершенно верно! Я совсем и забыла! — поблагодарила его взглядом худощавая дама.

— Осмелюсь заметить, вы не совсем хорошо осведомлены! — вступился господин с седыми баками. — Герцогиня никак не может сегодня отдать визита графине де-Латур. Она весь день остаётся у себя. Герцогиня не совсем здорова!

— Что, однако, не помешало ей быть вчера на балу у Вандербильда! — тоном прокурора заметил господин с Почётным Легионом.

— Ну, да! После бала она и простудилась!

Все сидевшие за табль д’отом покачали головой.

— Ах, какая неосторожность!

— Беда с этой герцогиней! — воскликнула пожилая дама. — Ей решительно нельзя ездить на балы! Решительно! Каждый раз, как я приезжаю в Ниццу, она едет на бал и простуживается!

— Почему же вы ей не скажете? — робко заметил очень молодой человек, только что приехавший в гостиницу, которому очень хотелось тоже участвовать в светском разговоре.

Его обдали взглядами, полными изумления, — взглядами, полными негодования.

Он сделался пунцовым и уткнулся в тарелку.

Его не удостоили ответом.

Что? Они бывают в этом обществе? Они знакомы с этим обществом?

Никогда!

Они следят за ним по газетам.

Кто они?

Маленькие французские буржуа, немецкие «советники» в отставке, петербургские чиновники, взявшие отпуск на 28 дней, помещики чахлых и заложенных имений, хлебные комиссионеры с юга России, которым удалось сорвать недурной куртаж.

Что влечёт их сюда? Что заставляет их тратить последние гроши и тащиться сюда, платить здесь за всё бешеные цены, рассчитанные на миллионеров.

Лазурное море? Яркое солнце? Цветущая сирень и фиалки?

Но море, солнце, цветы есть и в других местах.

Их тянет сюда, где герцогини де-Ларошфуко и графини де-Латур танцуют у Вандербильда.

Они вырастают в собственных глазах, живя около этого мира.

Только что вставши, они первым долгом берутся за светские газеты и первым долгом бросаются читать «Journée Mandaine».

— Герцогиня де-Ларошфуко сегодня не принимает.

— У графини де-Латур сегодня приём.

— Мистер Вандербильд младший давал вчера блестящий бал, третий в этом сезоне. Среди присутствующих…

И они живут этими интересами, этими приёмами, на которых они не бывают, этими балами, на которых они не танцуют.

— О, Боже мой! Жить в Ницце! Сколько удовольствий!

Можно встретить маркиза д’Эглиз, барона Артура Ротшильда, маркиза Кастелляно, — и сказать:

Назад Дальше