– Айн момент, товарищ Воронов! Дело должно быть расследовано до конца. Не сомневаюсь, что ваши власти заявят решительный протест…
Воронов в изумлении обернулся: этот человек, остановивший трамвай, назвал его фамилию. Но откуда он ее знает?!
И вдруг вспомнил, узнал: это ж Нойман, тот самый немец-коммунист, который вместе с советским офицером из Карлсхорста провожал его на квартиру Вольфа!
– Вот так встреча! – не веря глазам своим, воскликнул Воронов.
– Спокойно, товарищ! – все так же негромко произнес в ответ Нойман. И, отстраняя Воронова, снова обратился к толпе: – Итак, провокация разоблачена. Она свидетельствует о том, что фашизм еще не добит. И еще кое о чем… но в этом еще нужно разобраться. Я забираю фальшивку в районный магистрат. Для расследования.
Он решительным движением взял из рук Воронова плакат и свернул его в трубку.
В это время Воронов услышал дрожащий голос вагоновожатого, все еще стоящего навытяжку:
– Меня… расстреляют?
Этот вопрос в одинаковой мере относился и к Нойману и к Воронову.
– Вы доедете до конечной остановки и будете ждать вызова, – строго сказал Нойман. – А теперь быстро вперед, без остановок!
– Но… майн либер хэрр, ведь я нарушу инструкцию! – жалобно взмолился вагоновожатый. – По инструкции я обязан останавливаться на каждой остановке и брать пассажиров!
Как ни взволнован был Воронов всем происшедшим, он чуть не рассмеялся: человек только что опасался расстрела, а теперь остерегается нарушить инструкцию! Да, в определенном смысле немец всегда остается немцем…
Толпа, окружавшая вагон, между тем стала редеть. Сзади слышались нетерпеливые гудки машин.
– Поезжайте же! – вторично приказал Нойман вагоновожатому и вслед за Вороновым соскочил с подножки.
Уже на тротуаре они поздоровались, как будто только что встретились здесь:
– Здравствуйте, товарищ майор!
– Добрый день, товарищ Нойман! Вот уж не думал, что встретимся при таких обстоятельствах!
– Мы все еще живем в особых обстоятельствах, – серьезно ответил Нойман и кивнул на подрулившую к ним «эмку»: – Это ваша машина?.. Тогда до свидания. Я пойду в магистрат. Необходимо выяснить, из какого депо вышел этот трамвай, вызвать для допроса вожатого и немедленно связаться с вашей комендатурой…
– Но погодите! – воскликнул Воронов. – Моя машина в вашем распоряжении! Да и я сам, наверное, могу пригодиться. В качестве свидетеля.
– Вы действительно хотите побывать в районной магистратуре? – вроде бы удивился Нойман.
– А почему бы и нет?
– Ну… просто я догадываюсь, что событие, ради которого вы находитесь сейчас в Германии, целиком занимает все ваше время и внимание.
Это было и так и не так.
В данный момент больше всего, если не всецело, Воронова занимала «трамвайная история». Она по-своему перекликалась с отъездом в западную зону Вольфов.
Воронову показалось, что Германия взглянула на него сейчас как-то по-новому. Что было в этом ее взгляде? Страх? Робкая надежда или безнадежность? Вера, смешанная с недоверием?..
Германия, которая совсем недавно концентрировалась для Воронова в клочке потсдамской земли, теперь простерлась гораздо шире и смотрела на него глазами прохожих, смотрела из окон сохранившихся домов, из развалин, из подворотен. Смотрела и спрашивала: «Ну, ты, русский, советский, скажи нам, каким будет завтрашний день? Скажи, каковы твои намерения? Скажи, что нам делать, – бежать ли подальше от твоих соотечественников с красными звездочками на фуражках и пилотках или искать у них защиты?»
«Защиты от кого?» – мысленно спросил Воронов.
Ему не терпелось узнать, кто все-таки устроил провокацию с плакатом. В магистратуре, наверное, это сумеют выяснить.
– Едем, – решительно сказал он, раскрыл заднюю дверцу «эмки» и, пропустив Ноймана вперед, уселся рядом с ним.
– Вишь, чего творят фашисты проклятые! – сердито проворчал Гвоздков и осекся, вспомнив, что в машине находится посторонний человек, немец к тому же. Предупреждая упреки Воронова, извинился: – Простите, товарищ майор!
– На этот раз, Алексей Петрович, вам извиняться нечего, – откликнулся Воронов. – Фашизм был и остается проклятым. И товарищ Нойман, который едет с нами, такого же мнения.
Соблюдая вежливость, Воронов тут же перевел для Ноймана свой короткий диалог с водителем. И, снова обращаясь к Гвоздкову, сказал по-русски:
– У этого человека к фашизму свой счет есть.
– Коммунист, значит? – понимающе улыбнулся Гвоздков. – Скажите ему, товарищ майор, от советского солдата скажите, что приятно с ним познакомиться.
– А мы же знакомы, – ответил Нойман, выслушав перевод Воронова.
– Это где же встречаться приходилось? – с недоумением оглянулся назад Гвоздков.
Воронов напомнил об их первой поездке к Вольфам, и ему захотелось притом сказать Нойману, что Вольф сбежал на Запад. Но он промолчал, решив, что Нойман может воспринять это сообщение как косвенный упрек. Ведь не кто иной, как Нойман, рекомендовал ему поселиться у Вольфов и дал такую хорошую аттестацию им.
Нойман тоже хранил сосредоточенное молчание, лишь время от времени подсказывал Гвоздкову: «Rechts… Links…»[2]. И Воронов сосредоточился, стал обдумывать так случайно подвернувшийся ему явно интересный материал для очередной статьи. Ее можно назвать «Фашизм еще жив!» или как-нибудь в этом роде. Не напрасно он хотел поехать с Нойманом в магистрат: надо обязательно узнать, кто и как организовал эту провокацию с плакатом.
Наконец Нойман положил руку на плечо Гвоздкову, а другой показал на двухэтажное здание, к которому они приближались.
– Понятно, – сказал Гвоздков, – яволь, значит, – и затормозил у подъезда.
Комната на нижнем этаже районного магистрата была переполнена людьми. Общим видом своим и царящей здесь атмосферой она напоминала приемную какого-нибудь райжилотдела в послевоенной Москве или регистратуру районной поликлиники. Люди сидели на расставленных вдоль стен скамьях, толпились возле закрытой двери, ведущей в следующую комнату.
– Сегодня прием ведет Шульц, – тихо пояснил Нойман Воронову, когда они пробирались к той двери, и добавил: – Он социал-демократ.
Приподняв на уровень плеча свернутый в трубку плакат и повторяя одни и те же слова – «Verzeihung!.. Entschuldiegen… sie, bitte»[3], Нойман довольно быстро пробивался к прикрытой двери. Воронов неотступно следовал за ним, так же бормоча по-немецки извинения.
Шульц сидел лицом к двери за небольшим письменным столом. У стола, на самом краю стула, спиной к выходу тоже кто-то сидел – очевидно, проситель.
Воронов услышал обрывок их разговора:
– Значит, я могу не волноваться, хэрр советник? Правда? Моя жена вот уже вторую ночь боится ложиться спать…
– Никаких оснований для беспокойства нет, повторяю вам, – устало ответил Шульц.
Теперь Воронов разглядел его лицо. Оно было немолодо, сухощаво, на голове редкие седые волосы. На Шульце был толстый, несмотря на жару, застегнутый на все пуговицы пиджак, из-под лацканов виднелись застиранная белая, с желтоватым оттенком рубашка и скрутившийся в жгутик темный галстук. Стол, за которым он сидел, завален папками, бумагами; там почти не оставалось места для приткнувшегося на самом краю телефона.
– Спасибо, хэрр советник… – снова заговорил, встав со стула, человек, лица которого Воронов по-прежнему не видел. – Значит, я могу сказать дома, что…
– Да, да, хэрр Браун, – прервал его Шульц, – вы можете говорить всем и каждому, что заняли это помещение по ордеру магистрата.
– Осмелюсь спросить, как фамилия хэрра советника!
– Генрих Шульц меня зовут!
– Да, но та записка…
– Наплюйте на нее! Такие записки рассылают трусы, бессильные что-нибудь сделать. Однако, если хотите, я перешлю ее в советскую комендатуру.
– О, нет, нет, – торопливо и даже с испугом в голосе произнес тот, кого Шульц назвал Брауном. – До свидания. Спасибо. Огромное спасибо, хэрр Шульц.
И Браун, поклонившись, направился к выходу, пятясь то задом, то боком.
– Передайте ожидающим, – крикнул ему вслед Шульц, – что прием возобновится через десять – пятнадцать минут.
– Яволь… гевисс… натюрлих[4], хэрр Шульц, – пробормотал Браун и наконец исчез за дверью, плотно притворив ее за собой. Нойман представил Шульцу Воронова:
– Вот познакомься: это советский журналист, хэрр Воронов. Точнее, товарищ Воронов.
Шульц протянул руку.
– Очень рад познакомиться, товарищ.
– Я тоже, – сказал Воронов, несколько удивленный, что социал-демократ называет его «товарищем».
– Интересуетесь работой магистрата? Воронов ответил уклончиво:
– Я вижу, у вас ее очень много. – И, в свою очередь, поинтересовался, кивнув на дверь: – Чего главным образом хотят эти люди?
– Лучше спросите, чего они не хотят! – с горькой усмешкой ответил Шульц. – Хотят продовольствия, хотят жилья, хотят работы.
– А о чем просил этот Браун?
– О, тут особая история. Он ремесленник, точнее, сапожник. Большая семья. Дом, где он жил, разрушен. Мы вселили его в квартиру бывшего нациста. Гауляйтера районного масштаба. Этот тип сбежал еще до того, как ваши войска вступили в Берлин. Квартира небольшая, три комнаты, но почти целая.
– Так что же, ему трех комнат мало?
– Для семьи из семи человек она была бы в самый раз. Но мы вынуждены были поселить в этой квартире четыре семьи.
– И он недоволен?
– Что вы! Сейчас в Берлине доволен каждый, если имеет крышу над головой.
– Так в чем же дело?
– А вот почитайте.
С этими словами Шульц взял со стола и протянул Воронову смятый, захватанный многими пальцами листок бумаги. Там коричневыми чернилами или какой-то краской было написано печатными буквами:
«Советский лизоблюд! Если в течение трех дней ты не уберешься из украденной тобой чужой квартиры, она станет кладбищем для тебя и твоей семьи. Понял? Это приказ».
И в конце нечто вроде лозунга: «Смерть русским и их прихлебателям!»
– Такие, с позволения сказать, послания берлинцы получают нередко, – сказал Шульц. – К счастью, в большинстве случаев это только шантаж. Угрозы редко приводятся в исполнение. Тем, кто их расточает, достаточно посеять панику, вызвать у людей страх, недоверие к нам, ну и, разумеется, к вам. Тем не менее мы пересылаем подобные записки в советскую комендатуру, и она дает соответствующие указания своим патрулям… Конечно, взять под охрану всех жителей Берлина, точнее – советского сектора, патрули не в состоянии, однако…
Нойман не дал ему закончить фразу, протянул свернутый в трубку плакат.
– Что это… такое? – не сразу понял Шульц.
Нойман вкратце рассказал о происшествии.
Наступило тягостное молчание.
Потом Шульц сдвинул свои седые брови и медленно произнес:
– Ясно…
– А мне многое еще неясно, – сказал Нойман. – Вагоновожатого надо бы основательно допросить.
– Где он? – оживился Шульц.
– Поехал по своему маршруту.
– Его следовало задержать.
– Какой ты стал умный, Шульц! – с добродушной иронией сказал Нойман. – Оставив вагон без вожатого, я бы перегородил дорогу для другого транспорта, нарушил бы и без того затрудненное уличное движение. Это во-первых. А во-вторых, ты же знаешь, что я не обладаю полицейской или военной властью. И так пришлось сослаться на магистрат.
– Надо немедленно включить в это дело советскую военную комендатуру.
– Вот тут ты прав. Действуй…
Шульц снял телефонную трубку. Нойман и Воронов вышли из его комнаты, чтобы не нервировать людей, дожидающихся приема.
Принадлежность Шульца к социал-демократам вызывала у Воронова смутную неприязнь к нему. С первых же школьных уроков обществоведения Воронов, как и все его сверстники, усвоил, что социал-демократы – предатели рабочего класса; своим отрицанием революционного насилия, диктатуры пролетариата, пропагандой «постепенного реформизма» они мешают революционной борьбе и тем самым объективно помогают буржуазия.
– Вы давно знаете Шульца? – спросил Воронов у Ноймана.
Тот почему-то усмехнулся:
– Давно. Мы познакомились в тридцать пятом. Впрочем, тогда это было знакомство, о котором мы оба еще ничего не знали.
– То есть как?
– А вот так. Он съездил мне по физиономии, ну, а я в порядке ответной меры свернул ему челюсть.
– Вы?! Ну, а… потом? Выходит, что помирились?
– А потом была война, товарищ майор, – задумчиво произнес Нойман.
– Я чего-то не понимаю, – пожал плечами Воронов.
– Понять это и легко и трудно, – с невеселой усмешкой продолжал Нойман. – Легко, потому что стычки между коммунистами и социал-демократами были когда-то обычным делом. К сожалению, приходилось драться не только с нацистами.
Дальше Нойман распространяться не захотел. Извинившись, предложал:
– Может быть, мы поговорим об этом как-нибудь… в следующий раз? У вас ведь дела. Да и мне пора уже быть в районном комитете партии.
Но Воронов вовсе не собирался расставаться с ним.
С тех пор, как он выехал из пресс-клуба, где не узнал ничего из того, что его интересовало, прошло немногим более часа. За это время Воронов оказался как бы в другом измерении. Он не был профессиональным журналистом-международником, им сделала его война, точнее, ее вторая половина, когда его, работника фронтовой газеты, неожиданно назначили на работу в Совинформбюро. Однако и там в обязанности Воронова не входило писание статей на международные темы. Продолжая оставаться в действующей армии, Воронов должен был писать корреспонденции, рассказывающие западным читателям правду о боях на советско-германском фронте. Политическим корреспондентом в узкопрофессиональном понимании этого слова он стал только теперь. Положение обязывало его все глубже и глубже вникать в международные проблемы.
Жизнь довоенной Германии была известна Воронову лишь в самых общих чертах. Когда к власти пришел Гитлер, он еще учился в школе. Там на уроках обществоведения говорилось, конечно, о фашистских погромах, кострах из книг, преследованиях коммунистов. Об этом же сообщали советские газеты и московское радио. Позже, уже будучи студентом, Воронов читал в газетах решения Исполкома Коминтерна и узнал кое-что о взаимоотношениях между германскими партиями, о ликвидации их всех, кроме фашистской. Но эти его знания были более чем поверхностны.
Да и новые служебные заботы, новые поручения, какие он исполнял теперь, обращали его взгляд не столько внутрь Германии, сколько как бы вовне ее. До сих пор его интересовало только то, что имело непосредственное отношение к Конференции глав трех великих держав.
Однако то, что произошло в течение последнего часа – провокация с плакатом, посещение магистрата и та история, которую Нойман сейчас начал ему рассказывать, но так и не окончил, – обострило интерес Воронова к внутренней жизни Германии.
– А мне нельзя пойти вместе с вами в райком? – спросил он Ноймана.
– Если у вас есть такое желание, пожалуйста, – сделав приглашающий жест рукой, сказал Нойман.
Через несколько минут машина доставила их к большому серому дому. Собственно, это были руины дома – от верхних его этажей остались лишь полуразрушенные стены, в просветах между которыми виднелись чудом уцелевшие лестничные площадки. Однако два первых этажа имели жилой вид, хотя застекленными были лишь три или четыре окна, остальные забиты досками.
Тротуар перед этим домом был тщательно расчищен. Сбоку от входной двери, на маленькой вывеске, прикрепленной к стене, Воронов прочел:
«Коммунистическая партия Германии. Районный комитет».
Проследовав за Нойманом внутрь помещения, Воронов ощутил резкий запах краски. Настолько резкий, что заслезились глаза. Стены комнаты, в которой они оказались, были только что покрашены. В углу еще стояла лестница-стремянка, и почти рядом с ней за небольшим столиком сидела молодая женщина.
Когда они вошли, женщина, видимо, только что закончила телефонный разговор, – рука ее оставалась еще на телефонной трубке, уже положенной на рычаг.