Лицо мое было прижато к груди Волка Ларсена, и я ничего не мог видеть, но слышал, как Мод побежала куда-то по палубе. Все произошло с молниеносной быстротой, но мне показалось, что протекла вечность. Сознание мое еще не успело померкнуть, когда я услышал, что Мод бегом возвращается обратно, и в то же мгновение почувствовал, как тело Волка Ларсена подалось назад и обмякло. Дыхание с шумом вырывалось из его груди, на которую я налегал всей своей тяжестью. Раздался сдавленны стон; был ли то возглас бессилия, или его просто исторгло удушье – не знаю, но пальцы, вцепившиеся мне в горло, разжались. Я глотнул воздух. Пальцы дрогнули и снова сдавили мне горло. Но даже его чудовищная сила воли уже не могла преодолеть упадка сил. Воля сдавала. Ларсен терял сознание.
Шаги Мод звучали у меня над самым ухом. Пальцы Ларсена в последний раз стиснули мое горло и разжались совсем. Я откатился в сторону. Лежа на спине, я хватал воздух ртом и моргал от солнечного света, бившего мне прямо в лицо. Я отыскал глазами Мод; она была бледна, но внешне спокойна и смотрела на меня со смешанным выражением тревоги и облегчения. Я увидел у нее в руке тяжелую охотничью дубинку. Заметив мой взгляд, Мод выронила дубинку, словно она жгла ей руку, у меня же сердце исполнилось ликованием. Вот она – моя подруга, готовая биться вместе со мной и за меня, как бились бок о бок со своими мужчинами женщины каменного века! Условности, которым она подчинялась всю жизнь, были забыты, и голос инстинкта, не заглушенный до конца изнеживающим влиянием цивилизации, властно заговорил в ней.
– Родная моя! – воскликнул я, с трудом поднимаясь на ноги.
В следующую секунду она была в моих объятиях и судорожно всхлипывала, припав к моему плечу. Прижимая ее к себе, я смотрел на ее пышные каштановые волосы; они сверкали на солнце, словно драгоценные камни, и затмевали в моих глазах все сокровища земных царей. Я нагнулся и нежно поцеловал их, так нежно, что она и не заметила.
Но я тут же заставил себя трезво взглянуть на вещи. Естественно, что Мод, как истая женщина, после пережитой опасности проливала слезы облегчения в объятиях своего защитника, чья жизнь, в свою очередь, была под угрозой. Будь я ей отцом или братом, положение ничуть бы не изменилось. К тому же сейчас было не время и не место для любовных признаний, и я хотел прежде заслужить право говорить ей о своей любви. Поэтому я только нежно поцеловал еще раз ее волосы, чувствуя, что она высвобождается из моих объятий.
– Вот теперь припадок непритворный, – сказал я. – После одного из таких припадков он и потерял зрение. Сегодня он сперва притворялся и, быть может, этим и вызвал приступ.
Мод уже начала поправлять ему подушку.
– Постойте, – сказал я. – Сейчас он беспомощен и таким должен оставаться и впредь. Теперь мы займем кают-компанию, а Волка Ларсена поместим в кубрике охотников.
Я взял его под мышки и потащил к трапу, а Мод по моей просьбе принесла веревку. Обвязав его веревкой под мышками, я спустил его по ступенькам в кубрик. У меня не хватало сил положить его на койку, но с помощью Мод мне удалось сперва приподнять верхнюю часть его туловища, а потом я закинул на койку и его ноги.
Но этим нельзя было ограничиться. Я вспомнил, что у Волка Ларсена в каюте хранятся наручники, которыми он пользовался вместо старинных тяжелых судовых кандалов, когда ему нужно было заковать провинившегося матроса. Мы разыскали эти наручники и сковали Ларсена по рукам и ногам. После этого, впервые за много дней, я вздохнул свободно. Выйдя на палубу, я испытал чувство необычайного облегчения – у меня словно гора с плеч свалилась. Я чувствовал также, что все пережитое нами нынче еще больше сблизило меня с Мод, и, направляясь вместе с ней к стреле, на которой теперь уже висела фок-мачта, мысленно спрашивал себя, ощущает ли Мод эту близость так, как я.
Глава тридцать седьмая
Мы тут же перебрались на шхуну и заняли свои прежние каюты. Пищу мы теперь готовили себе в камбузе. Волк Ларсен попал в заточение как нельзя более вовремя. Последние дни в этих широтах стояло, как видно, бабье лето, и теперь оно внезапно пришло к концу, сменившись дождливой и бурной погодой. Но мы на шхуне чувствовали себя вполне уютно, а стрела с подвешенной к ней фок-мачтой придавала всему деловой вид и окрыляла нас надеждой на отплытие.
Теперь, когда нам удалось заковать Волка Ларсена в в наручники, это оказалось уже ненужным. Второй припадок, подобно первому, вызвал серьезное нарушение жизненных функций. Мод обратила на это внимание, когда пошла под вечер накормить нашего пленника. Он был в сознании, и она заговорила с ним, но не добилась ответа. Он лежал на левом боку и, казалось, очень страдал от боли. Левое ухо его было прижато к подушке. Потом беспокойным движением он повернул голову вправо, и левое ухо его открылось. Только тут он услышал слова Мод, что-то ответил ей, а она бросилась ко мне рассказать о своем наблюдении.
Прижав подушку к левому уху Ларсена, я спросил его, слышит ли он меня, но ответа не получил. Убрав подушку, я повторил свой вопрос, и он тотчас ответил.
– А вы знаете, что вы оглохли на правое ухо? – спросил я.
– Да, – отвечал он тихо, но твердо. – Хуже того, у меня поражена вся правая сторона тела. Она словно уснула. Не могу пошевелить ни рукой, ни ногой.
– Опять притворяетесь? – сердито спросил я.
Он отрицательно покачал головой, и странная, кривая усмешка перекосила его рот. Усмешка была кривой потому, что двигалась только левая сторона рта, – правая оставалась совершенно неподвижной.
– Это был последний выход Волка на охоту, – сказал он. – У меня паралич, я больше не встану на ноги… О, поражена, только та нога, не обе, – добавил он, словно догадавшись, что я бросил подозрительный взгляд на его левую ногу, которую он в эту минуту согнул в колене, приподняв одеяло.
– Да, не повезло мне! – продолжал он. – Я хотел сперва разделаться с вами, Хэмп. Думал, что на это у меня еще хватит пороху.
– Но почему? – спросил я, охваченный ужасом и любопытством.
Его жесткий рот опять покривился в усмешке, и он сказал:
– Да просто, чтобы чувствовать, что я живу и действую, чтобы до конца быть самым большим куском закваски и сожрать вас!.. Но умереть так…
Он пожал плечами, вернее хотел это сделать, – и двинул одним только левым плечом. Как и его усмешка, это движение получилось странно однобоким.
– Но чем же вы сами объясняете то, что случилось с вами? Где гнездится болезнь?
– В мозгу, – тотчас ответил он. – Это все от моих проклятых головных болей.
– Они были только симптомом болезни, – сказал я.
Он кивнул.
– Все это непонятно. Я ни разу в жизни не болел. Но вот какая-то дрянь завелась в мозгу. Рак или другая какая-нибудь опухоль, но она пожирает и разрушает все, поражает нервные центры и поедает их – клетку за клеткой… судя по боли, которую я терплю.
– И двигательные центры поражены тоже, – заметил я.
– По-видимому. И все проклятье в том, что я обречен лежать вот так, в полном сознании, с неповрежденным умом, и отдавать концы – один за другим, постепенно порывая всякую связь с миром. Я уже потерял зрение; слух и осязание покидают меня, и если так пойдет дальше, скоро я лишусь речи. И все равно буду пребывать здесь, на этой земле, живой, полный жажды действия, но бессильный.
– Когда вы говорите, что будете пребывать здесь, то подразумеваете, надо полагать, вашу душу, – сказал я.
– Чушь! – возмутился он. – Я подразумеваю только, что высшие нервные центры еще не поражены болезнью. У меня сохранилась память, я могу мыслить и рассуждать. Когда это исчезнет, исчезну и я. Меня не будет. Душа?!
Он насмешливо рассмеялся и лег левым ухом на подушку, давая понять, что не желает продолжать разговор.
Мы с Мод принялись за работу, подавленные страшной судьбой, постигшей этого человека. Насколько тяжкой была его участь, нам еще предстояло вскоре убедиться. Казалось, это было грозным возмездием за его дела. Мы были настроены торжественно и серьезно и переговаривались друг с другом вполголоса.
– Можете снять наручники, – сказал нам Волк Ларсен вечером, когда мы стояли у его койки, обсуждая, как нам с ним быть. – Это совершенно безопасно – я ведь паралитик. Теперь остается только ждать пролежней.
Он опять криво усмехнулся, и глаза Мод расширились от ужаса; она невольно отвернулась.
– А вы знаете, что улыбка у вас кривая? – спросил я его, думая о том, что ей придется ухаживать за ним, и желая избавить ее от этого неприятного зрелища.
– В таком случае я перестану улыбаться, – хладнокровно заявил он. – Я и сам думал сегодня, что не все ладно. Правая щека словно окаменела. Да, уже три дня, как начали появляться эти признаки, – правая сторона временами как бы засыпала – то нога, то рука.
– Значит, улыбка у меня кривая? – спросил он, помолчав. – Ну что ж, отныне прошу считать, что я улыбаюсь внутренне, – в душе, если вам угодно, в душе! Учтите, что я и сейчас улыбаюсь.
И несколько минут он лежал молча, довольный своей мрачной выдумкой.
Характер его ничуть не изменился. Это был все тот же неукротимый, страшный Волк Ларсен, заключенный как в темнице, в своей омертвевшей плоти, которая была когда-то такой великолепной и несокрушимой. Теперь она превратилась в оковы и замкнула его душу в молчание и мрак, отгородив его от мира, который был для него ареной столь бурной деятельности. Никогда больше не придется ему спрягать на все лады глагол «делать». «Быть» – вот все, что ему осталось. А ведь именно так он и определял понятие «смерти» – «быть», то есть существовать, но вне движения; замышлять, но не исполнять; думать, рассуждать и в этом оставаться таким же живым, как вчера, но плотью – мертвым, безнадежно мертвым.
А мы с Мод, хоть я и снял с него наручники, никак не могли привыкнуть к его новому состоянию. Наше сознание отказывалось принять его. Для нас он оставался полным скрытых возможностей. Нам казалось, что в любую минуту он может вырваться из оков плоти, подняться над нею и сотворить что-то ужасное. Столько натерпелись мы от этого человека, что даже теперь ни на секунду не могли избавиться от внутреннего беспокойства.
Мне удалось разрешить задачу, вставшую передо мной, когда стрела оказалась слишком короткой. Изготовив новые хват-тали, я перетянул нижний конец фок-мачты через планшир, а затем опустил мачту на палубу, после чего при помощи стрелы поднял на борт грота-гик. Он был длиной в сорок футов, и этого оказалось достаточно, чтобы поднять и установить мачту. При помощи вспомогательных талей, которые я прикрепил к стреле, я поднял гик почти в вертикальное положение, а потом упер его пяткой в палубу и закрепил толстыми колодками. Обыкновенный блок, который был у меня на стреле, я прикрепил к ноку гика. Таким образом, взяв ходовой конец талей на брашпиль, я мог по желанию поднимать и опускать нок гика, причем пятка его оставалась неподвижной, и при помощи оттяжек придавать ему наклон вправо или влево. К ноку гика я прикрепил также и подъемные тали, а когда все приспособление было закончено, поразился сам, как много оно мне дало.
Два дня ушло у меня на то, чтобы справиться с этим делом, и только на третий день утром я смог приподнять фок-мачту над палубой и принялся обтесывать ее нижний конец, чтобы придать ему нужную форму – соответственно степсу в трюме. Плотником я оказался и вовсе никудышным. Я пилил, рубил и обтесывал неподатливое дерево, пока в конце концов оно не приобрело такой вид, словно его обгрызла какая-то гигантская крыса. Но того, что мне было нужно, я все же достиг.
– Годится, я уверен, что годится! – воскликнул я.
– Вы знаете, что доктор Джордан считает пробным камнем для всякой истины? – спросила Мод.
Я покачал головой и перестал извлекать залетевшие мне за ворот стружки.
– Пробным камнем является вопрос: «Можем ли мы заставить эту истину служить нам? Можем ли мы доверить ей свою жизнь?»
– Он ваш любимец, – заметил я.
– Когда я разрушила свой старый пантеон, выбросила из него Наполеона, Цезаря и еще кое-кого и принялась создавать себе новый, – серьезно промолвила она, – то первое место занял в нем доктор Джордан.
– Герой вполне современный!
– То, что он принадлежит современности, только делает его более великим, – сказала она. – Разве могут герои старого мира сравниться с нашими?
Я кивнул. У нас с Мод было так много общего, что между нами редко возникали споры. Мы с ней сходились в главном – в нашем мировоззрении, в отношении к жизни.
– Для двух критиков мы поразительно легко находим общий язык, – рассмеялся я.
– Для корабельного мастера и подмастерья – тоже, – пошутила она.
Мы не часто шутили и смеялись в те дни – слишком были мы поглощены нашим тяжелым, упорным трудом и пришиблены страшным зрелищем постепенного умирания Волка Ларсена.
У него повторился удар. Он потерял речь, вернее, начал терять ее. Теперь он владел ею лишь по временам. По его собственному выражению, у него, как на фондовой бирже, «телеграфный аппарат» был то включен, то выключен. Когда «аппарат» был включен, Ларсен разговаривал, как обычно, только более медленно и как-то затрудненно. А потом речь внезапно покидала его, – порой прежде, чем он успевал закончить фразу, – и ему часами приходилось ждать, пока прерванный контакт не восстановится. Он жаловался на сильную головную боль и заранее придумал особую форму связи на случай, если совершенно лишится речи: один нажим пальцев обозначал «да», а два нажима – «нет». И сказал он нам об этом как раз вовремя, так как в тот же вечер окончательно потерял речь. С тех пор на наши вопросы он отвечал нажимом пальцев, а когда ему самому хотелось что-нибудь сказать, довольно разборчиво царапал левой рукой на листке бумаги.
Наступила жестокая зима. Шторм следовал за штормом– со снегом, с дождем, с ледяной крупой. Котики отправились в свое дальнее путешествие на юг, и. лежбище опустело. Я работал не покладая рук. В любую непогоду, невзирая на ветер, который особенно мешал работе, я оставался на палубе с рассвета и дотемна, и дело заметно шло на лад.
В свое время я допустил ошибку, когда установил стрелу, не прикрепив к ней оттяжки, и тогда мне пришлось взбираться на нее. Теперь я извлек из этого урок и заранее прикрепил снасти – штаги, гафель-гардель и дирикфал – к верхушке фок-мачты. Но, как всегда, я потратил на эту работу больше времени, чем предполагал, – у меня ушло на нее целых два дня. А ведь еще столько дела было впереди! Паруса, например, в сущности, необходимо было изготовить заново.
Пока я трудился над оснасткой фок-мачты, Мод сшивала паруса, причем в любую минуту с готовностью бросала свое занятие и спешила мне на помощь, если я не мог справиться один. Парусина была твердая и тяжелая, и Мод пользовалась настоящим матросским гардаманом и трехгранной парусной иглой. Руки у нее очень скоро покрылись волдырями, но она стойко продолжала свою работу, – а ведь ей приходилось еще стряпать и ухаживать за больным!
– Долой суеверия! – сказал я в пятницу утром. – Будем ставить мачту сегодня!
Все подготовительные работы были закончены. Взяв тали гика на брашпиль, я поднял мачту так, что она отделилась от палубы. Затем, закрепив эти тали, я взял на брашпиль тали стрелы, прикрепленные к ноку гика, и несколькими поворотами рукоятки привел мачту в вертикальное положение над палубой.
Мод – как только я освободил ее от обязанности держать сходящий с барабана конец – захлопала в ладоши и закричала:
– Годится! Годится! Мы доверим ей свою жизнь!
Но лицо ее тут же омрачилось.
– А ведь мачта не над отверстием, – сказала она. – Неужели вам придется опять начинать все сызнова?
Я снисходительно улыбнулся и, подправив одну из оттяжек гика и подтянув другую, подвел мачту к центру палубы. И все-таки она висела еще не точно над отверстием. Лицо Мод опять вытянулось, а я снова снисходительно улыбнулся и, маневрируя талями гика и стрелы, подтянул мачту прямо к отверстию в палубе. После этого я подробно объяснил Мод, как опускать мачту, а сам спустился в трюм к степсу, установленному на дне шхуны.