Имя вернет победа - Вормсбехер Гуго 4 стр.


4

Было солнечно, тепло и очень хотелось снять сумку с противогазом, и расстегнуть шинель, но Пауль терпеливо трясся в кузове студебеккера: надо приехать собранным, подтянутым, а то подумают: тюха, приставят к кухне, всю войну около котла и провоюешь. Нет, он по-настоящему должен воевать, иначе ему никак нельзя...

Распределение шло быстро. Прибывшие для пополнения один за другим передавались командирам расчетов, и когда Пауль остался последним и уже подумал: «всё, на кухню», капитан сказал высокому старшему сержанту с крупными чертами лица:

– Надькин, а вот азербайджанец есть у тебя?

– Нету, товарищ капитан, – ответил тот.

– То-то! Я же знал! Вот, специально для тебя привез. Чтоб твой интернационал поддержать. Получай рядового Ахмедова.

– Ну, спасибо, товарищ капитан! Азербайджанца у нас еще не было. – Он с улыбкой кивнул Паулю: – Пошли, Ахмедов, с расчетом знакомиться.

Минометный расчет Надькина и вправду оказался подобранным будто специально. Сам Надькин, командир, был мордвин; наводчик Вася Шпагин – русский; подносчиками были пожилой украинец Шендеренко и белорус Пинчук.

– Наш новый заряжающий, – представил Пауля Надькин. – Ахмедов Али Ахмедович, азербайджанец. Прошу любить и жаловать.

Шендеренко обрадованно засмеялся:

– Це добре! Такых ще не було у нас. Та ще з такыми вусами! – Пауль смущенно погладил короткие усы, которые он начал отращивать в учебном лагере. – Як у батька. Добрый, чую, козак будэ батько Ахмедыч.

Пинчук ни сильно, ни слабо пожал руку Паулю, молча улыбнулся. А совсем молоденький, с круглым детским лицом Вася Шпагин серьезно и строго произнес: «Василий».

С этого дня Пауль и стал батькой Ахмедычем или просто Ахмедычем...

Растерянно улыбаясь, смотрел он на всё вокруг. Неужели ему удалось-таки добраться до фронта? Неужели он теперь солдат, настоящий солдат, как все эти люди вокруг? Как добродушный Шендеренко, как серьезный, скупо улыбающийся Пинчук, как старательно хмурящийся Вася, тщетно пытающийся выглядеть взрослым? И карабин у него настоящий, как у всех? И как все, он может теперь стрелять и драться в бою. И неужели позади, навсегда позади и морозная стройка, и шахта, и тревожные ночи после побега, и мучительные переживания на той станции?

А было ли это вообще? Не услышал ли он всё это от кого-то другого? Ведь не может же быть так, чтобы одного и того же человека сегодня водили на работу и на партсобрания под конвоем, отождествляя с врагом, а завтра как своего дружески принимали на передней линии сражения с этим врагом. Не может так быть, не может. И не было так. Всё, что было раньше, это было не с ним, а с Паулем Шмидтом. А то, что происходит сейчас, это происходит с ним, с Ахмедовым Али Ахмедовичем. И забыть о прошлом, забыть о Шмидте! У него, Ахмедова, не было в прошлом ничего, что лишало бы его права воевать. Это было у его друга, нет, у его знакомого из соседнего села, Пауля Шмидта, которого в начале войны куда-то увезли вместе со всеми жителями этого села. А он, Али Ахмедов, сейчас на фронте, он – солдат, и всё у него хорошо, а значит, надо расслабиться, успокоиться и радоваться всему вокруг.

Минометы, снарядные ящики, окопы, – да, всё вроде настоящее, как и должно быть на фронте. Только почему его не покидает чувство, будто чего-то недостает, будто это еще не совсем фронт и что до настоящего фронта он еще не добрался? И что должно быть еще что-то, чтобы он ощутил, наконец, что больше никуда идти не надо?

Пауль еще раз обвел всё глазами и понял, в чем дело. Слишком мирно, слишком буднично было вокруг: чисто, аккуратно тянулись траншеи с желтыми глиняными стенами и черным кантом земли вверху, с бруствером, обложенным дерном, на котором пожелтевшая сухая трава гнулась под слабым ветерком; мирно стояли минометы с теплыми – Пауль погладил их – стволами; перебрасываясь шутками, подтрунивая друг над другом, хлебали щи солдаты. И ласково грело осеннее солнышко, даже летели откуда-то длинные блестящие нити паутины. Прямо как в учебном лагере. Нет, еще спокойнее: там было постоянное напряжение, ожидание команды, а тут все какие-то расслабленные, размягченные.

Не таким представлял он себе фронт! На фронте, думал он, должно грохотать, должны рваться снаряды, должны свистеть пули, должны быть раненые. Ну, после боя может быть и тихо, но только на время, пока подготовишься к новому бою. Да, должен быть бой, чтобы он окончательно почувствовал себя на фронте и успокоился.

Пауль доел первую свою фронтовую кашу, поглядел, как другие чисто облизали свои ложки и сунули за голенище, и тоже облизал свою ложку и с бывалым видом сунул за голенище, когда Пинчук сказал:

– Василь, как бы насчет чая?

Вася Шпагин усердно драил свой котелок и даже головы не повернул. Его мальчишеское лицо было серьезно.

– Будет, вчера ходил, – сумрачно сказал он.

Пауль заметил, как все улыбнулись.

– Ну Васыль, сьогодни воны вже не таки боязлыви, – добродушно сказал Шендеренко.

– Не пойду, – всё так же мрачно отрезал Вася.

– Ах ты, господи, – закряхтел, вставая, Пинчук. – Ну, мне штоль идти, а? Василь! Не стыдно? Ведь самый молодой! Или может хочешь, чтоб батька Ахмедыч пошел, чаю тебе принес? Так ведь он наш гость сегодня. Да и не знают его еще, могут и не дать, от жажды помрем. Ну, возьми мой котелок, если боишься.

– Свой есть, – сказал Вася.

– А ты и правда сходи, Василий, – вмешался Надькин. – Пусть увидит, что зря он вчера погорячился.

Вася молчал, тщательно обтирая котелок концом полотенца.

– Ну, ладно уж, схожу, – сказал он, со всех сторон внимательно осмотрев котелок. – Схожу уж! У-у, нерусские, – беззлобно ругнулся он и неуклюже, вразвалку, пошел, помахивая котелком и хлопая широкими голенищами сапог.

– Старшина его вчера обидел, – улыбаясь, объяснил Надькин Паулю. – Котелок у него проверил, нашел что-то там, травинка прилипла, что ли, размахнулся и забросил его. Попал аж в четвертый расчет. Те как раз обедали. Как звякнуло о миномет, кто-то с перепугу крикнул: «Ложись!», ну все и упали на землю. А взрыва нет. Посмотрели, а это котелок. Разозлились, что из-за него щи свои расплескали, набили его глиной, да дальше... Вот Вася и не хотел сегодня идти за чаем... Ну, ничего, сегодня-то он его надраил...

Да, всё было слишком мирным. Нужен был бой, чтобы тревоги оставили Пауля. Ждать этого боя пришлось недолго.

Их подняли в пять утра. Было еще темно, когда сзади тяжело забухали пушки, а далеко впереди беззвучно в начавшемся грохоте стали возникать и гаснуть красноватые кусты частых взрывов. Потом и Надькин крикнул «Огонь!», и Пауль осторожно опустил свою первую, предназначенную для врага, боевую мину в ствол и отступил на шаг, ожидая, что же сейчас будет. Но ничего особенного не произошло: мина тут же с трескучим шипеньем вылетела обратно и унеслась в ту сторону, где уже не затухала становившаяся всё гуще гряда взрывов. Пауль опустил вторую мину, потом, всё увереннее и быстрее, с радостным чувством, как при хорошей работе, опускал и опускал в трубу мины, которые подносили ему Шендеренко и Пинчук, пока Надькин опять что-то не крикнул. Но Пауль не расслышал, что, и тогда Надькин подошел и закрыл ладонью трубу миномета, и Пауль, поглядев на него, счастливо улыбнулся, вытер пот со лба и только тут заметил, что рядом тоже всё стихло, и что сильно пахнет порохом, а потом услышал, что сзади по-прежнему тяжело бухает, и увидел, что впереди побледневшая огненная гряда стала всё удаляться. А в стороне раздался новый грохот, который заглушил всё, и вот мимо пронеслись, качая длинными стволами, танки, а за ними еще и еще, а потом, когда всё стихло впереди, там раздалось слабое, но долгое, беспрерывное «…а-а-а!».

Таким был первый бой Пауля. А в следующем погиб Вася Шпагин.

Это было в ночном бою. Часа два «работали» они без перерыва, так что казалось, противоположный берег реки, отделявшей их от немцев, уже весь перевернут и перерыт. Но стоило пехоте начать переправу, как на нее обрушивался огонь пулеметов и минометов. А потом, когда пехота всё-таки переправилась, им тоже дали приказ перебраться на ту сторону.

Саперы уже наводили мост, но ждать, пока он будет готов, было некогда. Надькинцы связали несколько бревен, погрузили на них миномет, мины, уложили карабины и свое расчетное ПТР, залезли в перехватившую дыхание ледяную воду и, подталкивая плот и одновременно придерживаясь за него, потому что никто из них не умел плавать, медленно двинулись наискосок к тому берегу. Они были уже совсем близко от него, под ногами уже было дно, когда сзади, совсем рядом, ухнуло. Пауля подтолкнуло вперед, накрыло с головой. Захлебываясь, он вцепился в разъехавшиеся бревна плота и тут увидел в свете ракет, что гимнастерка на спине у шедшего впереди Васи прорвана, и в эту рваную дыру под лопаткой выглядывает тоже что-то рваное и темное, с белым по краям. А сам Вася уже не держится за плот, а бредет к берегу один, только не прямо, а всё забирая вправо. И когда плот уже уткнулся в берег, Вася, подломившись, упал лицом в воду. Пауль подбежал к нему, вытянул его из воды. Подбежал и Надькин, перевернул его вверх лицом.

– Вася, сынок, ты что? Что с тобой? Куда тебя? – спрашивал Надькин, ощупывая Васю и расстегивая ему гимнастерку. Он сел на землю, приложил ухо к груди Васи. Снова поднялся на колени: – Всё, нету больше Васи, – сказал он. Потом встал, сказал Паулю: – Возьми у него документы, пошли. Подберем потом. Сейчас позицию занять надо.

Пауль будто в полусне переложил к себе всё, что было у Васи в нагрудных карманах, зачем-то застегнул их опять, поправил недвижную подвернутую руку, удивившись при этом, какое тонкое, совсем мальчишеское у Васи запястье, затем оттащил Васю еще дальше на сухое, и пошел помогать разгружать плот...

Хоронили Васю под вечер, когда бой затих далеко впереди, а от переправы шли и шли танки, самоходки, накапливаясь для нового наступления. Семь человек было убитых на батарее, и вот теперь они лежали все на краю большой воронки посреди изрытого снарядами, гусеницами и колесами поля, лицом к совсем еще светлому вверху неба. Воронку по дну разровняли, расширили, и внизу стенки получились как у настоящей могилы: отвесные, под прямым углом. А поверху стенки расходились, переходя в склон воронки, и Паулю было как-то не по себе видеть эту неправильную, неупорядоченную могилу. Он лучше бы вырыл могилу на ровном месте, чтобы она была аккуратная, как и положено, ведь в ней людям лежать, долго лежать, всегда. Однако неправильность могилы вроде никого, кроме Пауля, не беспокоила.

Пауль и Пинчук уложили Васю с левого края, к стенке, и когда укладывали его, Пауль старался осторожней ступать по дну могилы, чтобы не примять землю. И Васину голову опускал осторожно и постепенно, чтобы не сделать больно, и еще подгреб под голову ему рыхлой земли, чтобы было мягко, а из-под шеи убрал, чтобы не попала за ворот гимнастерки. На темной земле Васино лицо казалось совсем белым, совсем детским и неестественно неподвижным. Сверху скатился комочек земли, упал на это белое лицо, рассыпался, но лицо Васи даже не дрогнуло. Пауль хотел рукой смахнуть крошки, но никак не мог притронуться к этому лицу, ставшему для него чем-то таким, к чему уже нельзя прикасаться. Он достал из нагрудного кармана вышитый Ганной платочек и смахнул им землю. Потом осторожно выбрался наверх, взял в руки лопату. Еще раз посмотрел вниз, где белели семь лиц, где лежали семь человек, вчера еще живых, разговаривавших, смеявшихся. Они лежали неподвижно, и всё здесь было тихо, если не считать гула моторов с дороги. Неужели они так и останутся лежать здесь, посреди широкого, изрытого, изъезженного поля, под бездонным небом, и никто из их близких не узнает, где, в какой стороне лежит их самый дорогой человек, и не сможет приехать, придти сюда, чтобы хоть могилку прибрать да посидеть у нее, поплакать?

Политрук закончил свою короткую речь.

«Ну, давайте», – сказал старшина, и Пауль подумал, как же это, неужели прямо вот так, прямо на эти лица бросать землю, ведь трудно будет дышать, и вообще... Но лица прикрыли пилотками, и вот уже посыпалась земля, и вот уже не стало видно ни лиц, ни вдавившихся под комками земли пилоток, и плечи закрылись землей, и руки, а Пауль, отчего-то дрожа, всё бросал и бросал землю на Васины сапоги, потому что не мог заставить себя бросить землю ему на лицо, или на грудь, или на руки. Он бросал и бросал землю, пока, наконец, воронка не превратилась в невысокий продолговатый холм, больше похожий на приподнятую широкую грядку, чем на могилу. Тогда он, как и все, остановился и посмотрел на эту ровную грядку, глотая и глотая застрявший в горле комок, потом со всеми пальнул из своего карабина вверх, салютуя оставшимся лежать здесь навсегда.

– Матери-то, какое горе, – подошел к Паулю Надькин. – Дитё ведь совсем, а?.. Ну, что ж, прощай, Вася, сынок наш. – Он подправил лопаткой край могилы. – Пойдем, Ахмедыч. Завтра, наверно, опять вперед. Надо еще кое-что сделать, да и отдохнуть… У нас-то хоть не так много, а пехоты видел сколько лежало?

На следующий день Пауль обнаружил у себя в кармане письмо, которое оставалось у него еще от Васиных документов. Он передал его Надькину. – У Васи в кармане было, – сказал он. – Может, домой послать?

Надькин повертел листок бумаги с чернильными размывами – письмо было написано химическим карандашом, – и сказал:

– Давай-ка прочитаем, что наш Василь пишет. Пусть еще разок с нами побудет.

Он развернул листки, а Пауль вспомнил, как долго и старательно Вася писал это письмо, полулежа на земле и положив листок на снарядный ящик, то и дело слюнявя карандаш, так что под конец пухлые детские губы его были в середине совсем фиолетовые.

«Здравствуйте, мама, Маня и Лидка, – читал Надькин. – Ваше письмо я получил вчера. И от бати получил вчера письмо. Так что когда читал, будто все мы опять вместе были, на крыльце дома сидим и разговариваем. Батя пишет, что рана у него совсем зажила и ходит он как ничего и не было, только когда по этому месту чем-нибудь заденет, то прямо темно в глазах. Наверное, пишет, это нервы оттуда вывернулись, так и торчат. И еще он пишет, что недалеко от меня воюет, и, может быть, как-нибудь навестит меня, если удастся. У меня тоже все хорошо. Позавчера старший сержант Надькин поручил мне сделать сообщение о героическом труде в тылу, ну, я подготовился по газетам и сделал, а он потом при всех сказал: «Молодец, Василий! Толковый ты малый!». Он у нас добрый и умный, он учителем работал, я писал уже. Он даже для офицеров кружок ведет, краткий курс партии изучают. А Ахмедов наш недавно конины нам наварил, лошадь раненую пристрелили, а потом с салом поджарил. Так вкусно было! «Это, говорит, у нас, азербайджан, национальный блюд такой». Он у нас веселый и всё умеет делать.

Маня, я давно хотел написать, что когда на фронт уходил, цветные карандаши на чердаке спрятал. Там в углу, где кошка гнездо всегда себе делает, под кирпичом лежат. Ты возьми их, в школе пригодятся. Или Лидке дай, чтобы ей не скучно было одной дома сидеть, когда все уйдете. И пусть не ревет одна-то, большая ведь, скоро тоже в школу идти. А я ей, вернусь, куклу привезу. Вот только немцев добьем, и привезу. Так и скажи ей.

Назад Дальше