Пауль помолчал. Потом тихо сказал:
– Немец я, товарищ старший сержант...
Надькин чуть отодвинулся и внимательно посмотрел на него:
– Шутишь, что ли, Ахмедыч? – тоже негромко и озабоченно спросил он.
– Нет, товарищ старший сержант, не шучу. Правда, немец я.
– Но ты же Ахмедов, азербайджанец ведь ты?
– Нет, это я так сказал, чтобы на фронт попасть.
– А почему иначе не мог на фронт попасть?
– Да вот не мог... Долго рассказывать, товарищ старший сержант.
– Ну, теперь давай уж, рассказывай.
Пауль коротко рассказал Надькину и про выселение, про свою дорогу с Кавказа в Павлодар, про «рабочие колонны» под конвоем, про побег и про то, что мучило его всё последнее время, что не знает, как теперь ему поступить: и открыться боится, наверняка, ведь посадят за дезертирство, и домой хочется вернуться под своей фамилией.
– Да-а, Ахмедыч, задачка, однако... А я ведь давно заметил, что с тобой что-то не так, только не думал, что так сложно. Ну, ладно. Я думаю, тебе особо беспокоиться-то нечего. Воевал ты хорошо, вон даже орден у тебя есть, и младшего сержанта получил. И ведь не из армии дезертировал, а на фронт сбежал. Так что не бойся. Ты всё правильно сделал, как родина от тебя требовала. Сходи к политруку, расскажи ему всё. Думаю, всё будет в порядке. Не беспокойся, Ахмедыч...
Вечером Пауль пошел к политруку. Тот расспросил его подробно обо всем, потом сказал:
– Вот что, Ахмедов. Иди к себе и напиши всё, как было. И утром принеси мне.
Назавтра Пауля вызвали в особый отдел. Трудный был там разговор. И на следующий день ему велели зайти к командиру полка. Тот спросил его:
– Почему ты сразу, как в полк к нам пришел, не сказал, что ты немец?
– Я, товарищ подполковник, знал, что наших немцев из действующей армии в тыл всех отправили. И что меня как немца не взяли бы на фронт.
– Ну, что ж, правильно. А почему не сказал, когда орденом тебя награждали?
– Потому что знал, что немцев не награждают.
– Ну, тут ты не прав. Кто заслужил, того и награждают... Ну, ладно, Ахмедов, доложим по инстанции. Иди...
Случай был такой исключительный, что Паулю пришлось повидаться с начальством, с которым иначе никогда бы ему, наверно, не встретиться: через несколько дней его вызвал командир бригады, выслушал, а потом сказал, что сам маршал Жуков хочет поговорить с ним.
Пауля приодели, штабной капитан позанимался с ним, чтобы он мог правильно войти и выйти, обратиться и честь отдать, и вот завтра Паулю предстоит прием у Жукова.
Уже несколько ночей он не спал, то с тревогой ожидая очередного вызова, то мучительно перебирая всё, что сказано было во время последнего разговора в той или иной инстанции. После разговора с Надькиным и политруком он, было, поверил, что всё закончится благополучно. Однако вызов к особисту расстроил его вконец. Снова и снова прокручивался в его бессонном мозгу этот мучительный разговор, во время которого Пауль всё больше чувствовал, как зыбко, как неустойчиво всё у него и как легко можно всё повернуть в самую худшую для него сторону. Хотя Пауль и рассказал, как его и попросили, всё до мельчайших подробностей, особист еще часа два расспрашивал его. Он задавал один и тот же вопрос в разное время, спрашивал о таких мелочах, которые Паулю казались совсем незначительными, и если Пауль не понимал или не знал чего-либо, то особист особенно старательно записывал что-то в свой блокнот. И те главные страшные вопросы, который Пауль задавал себе сотни раз сам, еще когда пробирался на фронт, особист тоже задал. И как себе тогда, так и сейчас, Пауль вынужден был ответить: да, он знал, что побег из трудармии квалифицируется как дезертирство, да, он понимает, что если бы все дезертировали с работы в тылу, то армия не смогла бы воевать и победы бы не было; и то, что полагается за дезертирство, он тоже знает, понимает, что его сейчас по закону должны судить...
Пауль соглашался, не мог не согласиться с особистом, и все его недавние надежды на то, что участие в боях, и награды, и благодарности могут ему зачесться, казались ему теперь наивными перед самой привычной логикой военных лет, оперирующей огромными понятиями, от которых зависит жизнь или смерть не единиц, а тысяч, сотен тысяч людей, судьба всего народа, судьба страны. Какие тут боевые заслуги, какие награды, какие благодарности! Тем более, что он получил всё это обманом. Да, обманом, потому что обманул всех, обманул и командиров, обманул родину... Награды и благодарности, казалось, даже усугубляли теперь его вину, потому что еще больше подчеркивали дерзость его обмана.
Пауль сидел перед особистом на принесенном откуда-то венском стуле с перебитой спинкой и всё в большей растерянности вытирал со лба, с висков льющийся пот. Сто раз просоленная, с белыми разводами, видавшая виды его гимнастерка всё сильней прилипала к спине и размягчалась под мышками. Сломанная спинка стула остро впивалась под лопатку, круглое жесткое сиденье становилось всё горячей под ним, но он боялся даже пошевелиться, не говоря уже о том, чтобы сесть поудобнее, будто наказание уже начало осуществляться и попытка облегчить его себе, изменив позу, могла стать еще одним свидетельством его наглости и стремления избежать, увернуться от заслуженного возмездия. Он пытался унять мелкую дрожь пальцев с черными ободками ногтей, прижимая влажные ладони к коленям, но всё было тщетно. А вопросы всё падали и падали, размеренно, однотонно, и Пауль, всё чаще запинаясь в словах и всё хуже говоря по-русски, отвечал уже не понимая, зачем еще все эти вопросы, когда всё и так уже предельно ясно, и хотел только одного: чтобы кончился этот бесконечный допрос, как угодно, но чтобы кончился.
Он вернулся на батарею таким измочаленным и усталым, каким не был даже после той страшной разведки боем. Надькин, увидев его, дал какие-то распоряжения расчету, занятому чисткой матчасти, подошел к Паулю и сел с ним в сторонке.
– Рассказывай, Ахмедыч, – стараясь говорить уверенно и не выказать своего беспокойства, сказал он.
– Да нечего рассказывать, товарищ старший сержант, – сказал Пауль, расстегивая липкий, душный ворот гимнастерки и шапкой вытирая лицо. – Всё ясно, что хоть сейчас пулю в лоб.
– Дурное дело не хитрое, это ты всегда успеешь. А сейчас расскажи-ка, что там было у вас.
Когда Пауль передал ему весь разговор с особистом, Надькин, всё так же стараясь говорить уверенно и твердо, сказал ему:
– Дурак ты, Ахмедыч. Если бы тебя хотели и могли сейчас посадить, ты бы оттуда не вернулся. Не отпустили бы тебя, ясно? А раз отпустили, значит, ничего с тобой такого не сделают. Расспросить же тебя обязаны. Сам подумай, в каком положении сейчас особисты. Сколько времени у них под боком немец воевал, а они ушами хлопали. Думаешь, им это приятно сейчас узнать? Наверняка боятся, что перепадет им: если простой мужик их вокруг пальца обвел, то подготовленный, обученный их и подавно бы околпачил, а значит, дела у них обстоят швах. Понимаешь? Хорошо еще, что война кончилась, а то влетело бы им по первое число. А теперь они не знают, что с тобой делать. Ведь это только формально ты что-то нарушил и обманул, а факт-то вот какой: ты не только добровольно, а несмотря на вон какие опасности на фронт пришел, ты родину защищал, ты награды имеешь. Вот факт какой. А остальное ерунда. Так что успокойся, Ахмедыч. Вон твой обед стоит, иди, поешь, да давай помогай чистить всё, порядок надо навести.
И тон и слова Надькина привели Пауля опять немного в себя. Уверенность, с какой говорил Надькин, будто вымыла из души весь липкий, тягучий страх, всё бессилие и безнадежность. Будто на грязного, потного, усталого вылили ведро колодезной воды. Надькин, наверное, на самом деле прав: если бы хотели его упечь, так не отпустили бы. И то, что он особистам свинью подложил, тоже верно. Так что радости от встречи с ним они, конечно, не испытывают. И что в его деле главное – не дезертирство с работы, а побег на фронт и участие в боях, с этим тоже можно согласиться, хотя тут кто как повернет...
Вечером Надькин, оставив Пауля за себя, куда-то ушел. Вернулся довольный, всё шутил и подтрунивал над Паулем. А утром Пауля вызвали к командиру полка. Там уже всё было иначе...
Что ж будет завтра? Как его встретит Жуков? И зачем его вызывают к нему самому? Ведь переоформить ему документы и награды на его настоящую фамилию могли бы, наверное, и в штабе полка, если бы всё было в порядке. Или не могут этого в штабе полка? А может быть, не так уж всё и в порядке, если до самого маршала дело его дошло? До самого маршала...
Для Пауля Жуков был чем-то таким же далеким и большим, как Москва, как Кремль, как Сталин. Командующий фронтом, а теперь главнокомандующий советскими оккупационными войсками в Германии, – сколько у него дел и хлопот сейчас! Зачем еще и это пустяковое дело направили к нему? Пусть бы хоть дело офицера, а то какого-то младшего сержанта... Нет, неспроста всё это, неспроста.
Он забылся часа на полтора уже перед самым рассветом, а когда сыграли «подъем», вскочил сразу, будто и не спал, и вместе со всеми выбежал строиться на физзарядку. Еще не так давно Пауль гадал и никак не мог себе представить, каким будет первый день мира. Он не мог представить его себе без выстрелов, без грохота, без смертей. А он начался очень просто, этот день: он начался, как и сегодняшний, с физзарядки, первой за всю войну физзарядки. Впервые за много-много дней стояли они, обнаженные по пояс, в разомкнутых шеренгах всей батареей: щуплые мальчишки, крепкие, бывалые солдаты, пожилые мужики, и неумело, вслед за своим комбатом, делали, сбиваясь, упражнения утренней физзарядки. Было очень непривычно чувствовать себя таким раздетым, таким незащищенным, когда не отпустило еще ощущение постоянной опасности, и в то же время было радостно, что опасаться уже нечего, и что можно, смеясь и подтрунивая над неловкостью друг друга, делать беззаботно и неумело незнакомые упражнения первой армейской физзарядки в первый день мира.
После завтрака, побритый, подтянутый, в начищенных сапогах, он добрался до Карлсхорста, района в Берлине, где в уцелевшем здании бывшего военного училища был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии, где находилась теперь резиденция Жукова. Офицер, дежуривший на КПП, попросил его подождать, затем вернулся, кивнул: «Пошли». Он завел его в серое двухэтажное здание, подвел к высокой двери, повернул светлую ручку вправо вниз и пропустил его вперед. Пауль увидел перед собой большую комнату с паркетным полом, хорошо освещенную окнами справа, а у дальней стены, метрах в десяти от входа, сидящего за столом военного.
Пауль шагнул вперед. Дверь за ним закрылась.
– Товарищ маршал, младший сержант Ахмедов по вашему приказанию прибыл, – доложил, стараясь не сбиться, Пауль.
Жуков, что-то дописывая, бросил на него взгляд.
– Какого ты хрена обмануть меня хочешь? – сказал он, не меняя сосредоточенного выражения лица.
Пауль растерялся.
– Н-никак нет, товарищ маршал, – еще раз козырнул он зачем-то. – Ахмедов я… по документам...
– Проходи, садись, – сказал Жуков, и когда Пауль подошел к столику, приставленному торцом к большому столу, и сел за него, Жуков захлопнул папку, отложил ее в сторону и раскрыл другую. – Ну, чего хочешь?
– Под своей настоящей фамилией домой вернуться, товарищ маршал.
– Рассказывай, как получилось.
Пауль коротко, как отрепетировал в штабе полка, изложил свою историю, не спуская тревожного взгляда с жесткого лица маршала, перебиравшего листки его дела. Когда он закончил, Жуков встал, вышел из-за стола, подошел к Паулю. Пауль тоже встал. Маршал стоял совсем близко, и рядом с ним Пауль чувствовал себя особенно незначительным.
Жуков хлопнул Пауля по плечу:
– Иди, сержантик, продолжай свою службу, как служил до сих пор. А если обидит кто, свяжись прямо со мной. Документы твои переделают.
– Спасибо, товарищ маршал! – сказал Пауль дрогнувшим голосом и почувствовал, что еще немного, и у него слезы выступят от так внезапно и просто снятого огромного напряжения всех последних дней. – Р-разрешите идти?
– Иди, – кивнул Жуков.
Пауль козырнул, повернулся и пошел к двери по блестящим квадратам паркета, которые всё больше расплывались в глазах, превращаясь в сплошную золотистую зыбкость...
10
...Удлинившаяся тень от вагона стремительно летела за окном по траве, по кустам, по сложенным стопам потемневших щитов снегозадержания, подскакивала к самому окну, когда проносились встречные поезда, и опять отлетала на дальние кусты, на узкие полоски прополотой, окученной картошки.
Удивительно, как одинакова везде, как неподвластна времени железная дорога: будто и не прошло с того памятного года, когда он шел вдоль такого же пути, тридцать лет. Другие, бетонные, шпалы, другая, электрическая тяга, а рядом всё то же: щиты, картошка, кусты...
Сосед по купе, молодой солдат, спал: еще утром, когда поезд только тронулся, он с трудом, стараясь сохранить равновесие, стянул сапоги и завалился на верхнюю полку. Видно, из отпуска возвращается. А провожала его веселая компания. На перроне распили еще бутылку шампанского. Пустую посудину так трахнули «на счастье» об асфальт, что осколки брызнули по перрону, а в месте удара осталось белое пятно стеклянной пыли да медалистская этикетка с прилипшими к ней зеленоватыми бутылочными кусочками.
Солдат спал, посапывая во сне, колеса четко отбивали такт неслышной музыки, а за окном тянулась бесконечная полоса молоденьких деревьев, и то падали, то снова взлетали вверх провода.
Дверь купе открыла пожилая проводница:
– Чай будете?
– Чай? – переспросил Пауль, отрываясь от своих мыслей. – Да, пожалуйста.
– Один, два?
– Да давайте два...
Проводница принесла чай, прислонилась к двери. Кивнула на солдата:
– Всё спит? Ночью-то что делать будет?
– Пусть отдыхает. Солдат спит, служба идет.
– Так если бы служба, а то ведь отпуск.
– Дорога для солдата не отпуск. В дороге солдату лучше спать. Спокойнее.
– Что, тоже служили?
– Пришлось. Давно уже, правда, тридцать лет прошло, но пришлось... Да вы садитесь. Выпейте вот чаю за компанию.