Горечь - Хазанов Юрий Самуилович 16 стр.


Ради Бога, не вообразите, что Андрей Сергеич был серийным многожёнцем. Напротив, он отличался глубокой порядочностью — особенно в отношении к женщинам, и, если те говорили ему, что воспитание не позволяет им ложиться с ним в постель, не имея в паспорте штампа о браке, тут же соглашался и безропотно следовал в ЗАГС. (Если, конечно, оба паспорта у них были на этот момент чистые.) Анна, по моим подсчётам, оказалась третьей его женой за шесть с лишним лет нашего с ним знакомства. Какое же тут много-, или даже «частожёнство»?

Забыл сказать, что поехали мы в Крым не на поезде, а на старой «Волге» Андрея Сергеича: она была вместительней и удобней моего «Москвича».

Какой он всё-таки молодец — Андрей Сергеич! Как и в Юльке Даниэле, в нём жила этакая авантюрная жилка, придававшая его действиям милую бесшабашность, граничащую с удалью, и у каждого это выражалось по-своему: у Юльки — в так называемых противоправных действиях, что привело его за решётку; у Андрея Сергеича — также в «противоправных», только не против власти, а против того, что можно назвать благоразумием. Имею в виду не довольно частые женитьбы, а опасную игру с собственным здоровьем и безопасностью: много лет он водил машину, невзирая на больные ноги и на то, что один глаз не видит…

Итак, мы тронулись в путь. Вообще я больше любил ездить, да и ходить, в одиночестве (не считая собаки) — ну, в крайнем случае, вдвоём, но сейчас был даже рад, что нас четверо: меньше возможностей оставаться наедине со своими не слишком весёлыми мыслями. Но и когда этого почти не было — имею в виду «невеселье» — в детстве и в отрочестве, я часто любил уходить в другую комнату (пока её у нас не отобрали) и там читать или играть в одиночестве; любил совершать одинокие прогулки за городом, в Серебряном Бору, а в городе — садиться в трамвай и ехать, куда глаза вагоновожатого глядят; или отправлялся без никого на каток (Патриаршие пруды, «Динамо» на Петровке, 26, Центральный парк, стадион Первого Мая — на том месте, где сейчас метро «Краснопресненская»); в музеях и в кино тоже предпочитал бывать один. Пиком этих одиночных вылазок можно, пожалуй, назвать мой отъезд из десятого класса в середине учебного года прямиком в Сибирь, в город Тобольск, откуда через четыре месяца вернулся доучиваться, а на следующий год, после окончания школы, сразу сорвался в Ленинград, где поступил в военное учебное заведение. Нет, я не был мальчиком «с приветом», не страдал аутизмом, меня не водили по врачам. Просто, подобно крысам, я плохо переносил скученность; мне, как и многим людям, не нравилось почему-то постоянно находиться в одной комнате втроём — с ворчливой бабушкой и громко стонущем во сне и ещё громче включающим свое «Би-Би-Си» младшим братом. (Извини, Женечка!)

Позднее, уже совсем взрослым, любил, опять же в одиночестве, бродить по Москве, по Питеру и его окрестностям; а также по Лондону, Варшаве, Праге, Иерусалиму, Риму, Венеции… — даже если бывал в гостях у друзей или в составе туристической группы.

Но оно не было желанным сейчас, в этом году, в эти месяцы, после этого проклятого судебного процесса над Юлием Даниэлем… После того, как понял, кто я есть…

Нет, не предатель, не иуда, а, всего-навсего, самая обыкновенная заячья душа, каких с избытком на просторах нашей родины, «от Москвы до самых до окраин» — там, где самая суровая и неминуемая кара наступает не за воровство, обман, насилие или убийство, а за слова и мысли — произнесённые, написанные и, что опаснее всего, напечатанные.

Да, я испугался… Но, во-первых, страх, сам по себе, ещё не провинность и не грех, а защитная и, наверное, в каком-то смысле естественная реакция организма на опасность. Я даже слышал от врачей, что беззаветная храбрость это своего рода патология, ненормальность — если, конечно, не является следствием принятия внутрь изрядной дозы спиртного или результатом умелого и беспощадного зомбирования — политического, религиозного, ведовскОго. А во-вторых, главное ведь заключается не в самом состоянии страха, но в его последствиях — в том, к чему он приводит того или иного человека. Если всё ограничивается душевной тревогой, смятением, нарастанием тоски — это одно, это следует пытаться лечить. Но если плодами твоего страха становятся дурные последствия для отдельных личностей или для целых групп людей — это совсем другое…

Так — не слишком толково и связно — пытался я временами разговаривать с самим собой; приблизительно в таком же духе говорили со мною Римма и близкие друзья, но успокоения не приходило…

(В компании, где вскоре окажусь с помощью моего нового друга, писателя Бориса Балтера, и где увижу вживую других литераторов, с кем не был знаком раньше, — Войновича, Липкина, Окуджаву, Чухонцева, Сарнова, Непомнящего, Галича, витали над застольем, и не только над ним, имена и слова, которых я раньше почти или совсем не знал: Кьёркегор, Сартр, Хайдеггер… Экзистенциализм, онтология, иррационализм… Там я сумел почерпнуть полезные сведения о том, что рано умерший датский ученый Кьёркегор сделал «страх» философским понятием, а кто-то из немцев — Юм или Гольбах — определил чувство страха как первопричину религиозных верований. Но мне-то что от этого?)

2

Расстояние до Гурзуфа от Москвы — около 1700 километров — мы решили проехать без остановок на ночлег, сменяя друг друга за рулём, чтобы не связываться с гостиницами, где мест, конечно, не будет, а также с частными хозяевами, у которых небезопасно оставлять машину: нам говорили, что летом на этой трассе особенно много воровства. Однако полностью свой план мы не выполнили: в каком-то селении под Харьковом пришлось остановиться в середине ночи и подремать до рассвета, не выходя из машины. Аня и её Вовка переносили неудобства стоически.

Вообще удивляюсь я нам, людям! Ну, на кой ляд нужна Андрею Сергеичу ещё одна жена? Для коллекции? Ведь никакими чувствами с обеих сторон не пахнет — ребёнку видно. Хотя ребёнку Вовке наверняка повеселей с ним, чем с одной только матерью. Андрей Сергеич ласков, приветлив и сразу включил мальчика в число своих слушателей. А слушать было чего! Захватывающие истории, прибаутки, загадки, каламбуры он рассыпал, не отрываясь от рулевой баранки или сидя на пассажирском месте, и всё это — красивым сочным баритоном, переходящим в бас, и с настоящим московским говором. (Как на сцене Малого театра, произнося, к примеру, «жЕндарм», «шЕгать», «жЕлание».) И, по большей части, всё, что говорил, было к месту. Так, посмотрев на часы уже после Харькова и увидев, что на них значительно больше десяти, он зычно провозгласил:

— И вот в пол-одиннадцатого убил паладин отца того!

И пояснил для Вовы:

— Этот каламбур, то есть игру слов, придумал поэт Асеев. А может, и не он. Но я слышал от него.

И поделился другими каламбурами из своей мозговой копилки, перемежая их палиндромами: «Кит — на море романтик» — это для Вовы, а для взрослых — какой-то, наверное, дореволюционный, аж на латыни: «Sator arepo tenet opera rotas», который можно читать и слева-направо, и наоборот, а если выписать слова в столбик, то и снизу вверх, сверху вниз и вообще, как вам угодно — всё равно они будут означать по-русски примерно следующее (во всяком случае, по смыслу): «Великий сеятель держит в своей руке все деяния».

Я не поленился записать эту штуку к себе в блокнот. А ответить в то время мог бы, увы, всего одним, но тоже шикарным перевёртышем, услышанным от знакомого поэта-лирика. Однако постеснялся произнести при детях и дамах, а также при пожилом мужчине, каковым тогда для меня был Андрей Сергеич. Не удержусь всё-таки и открою сейчас вам. Вот он: «Оголи жопу пожилого». Грубо, но лексически — превосходно! Ничуть не хуже, чем какой-нибудь «Не зело пурген негру полезен»…

Харьков мы проехали по каким-то окольным дорогам, чтобы не попасть в транспортную гущу.

В этом городе я почти не бывал, если не считать, что немало раз проезжал его на поезде, идущем на Кавказ или в Крым, и выходил на перрон многолюдного вокзала, чтобы купить ряженки, помидоров, крутых яиц, а то и самогонки. Впрочем, один раз остановился на ночь у родственников бывшей одноклассницы Соньки Ковнер, когда по заданию её матери ехал к ней под Полтаву, в деревню Миски Млыни, где она проводила лето. Задание заключалось в том, чтобы убедить ленивую Соньку не лоботрясничать, а готовиться к поступлению в институт, «как все порядочные нормальные люди». (Цитирую Розу Семёновну.) Я к тому лету окончил уже первый курс военно-транспортной Академии в Ленинграде и был душка-военный — в «потрясной», как бы теперь сказали, форме и с правом бесплатного проезда по железной дороге. Соньку я застал лениво листающей учебники и влюбленной в случайно оказавшегося в той же деревеньке ещё одного дачника — хрипатого парня по имени Борис, недавно приехавшего со своими родителями из Канады, где те работали. (И теперь, наверное, со страхом ждали ареста — как было у нас заведено, — но, к счастью, не дождались и умерли своей смертью.) Борис и Сонька таки поженились, но прожили в браке недолго: супруг не нравился Розе Семёновне. (Сонька была ещё одной из известных мне «жертв» материнской диктаторской любви. Другими были несчастная Белла и Полина.)

Ещё я вспомнил, колеся сейчас по Харькову, что в этом городе Юлька Даниэль незаконно учился после войны на первом курсе университета, где познакомился с харьковчанкой Ларкой, и вскоре они тоже поженились и уехали к нему в Москву. Почему незаконно? Да потому что война, эвакуация и необходимость зарабатывать не дали ему в своё время окончить школу, а после войны, после фронта и ранения, не было у него особой охоты сдавать экзамены; и тогда, по совету и не без помощи доброжелателей, он достал справку об окончании школы и, от греха подальше, уехал поступать в другой город — в Харьков, где у него тоже были друзья и доброжелатели. Среди них и тот, кто, по словам Герцена, «брал свои восторги у Вергилия», то есть поэт. Имя его Борис Чичибабин, и позднее Юлий рассказывал мне о тяжкой, но отнюдь не оригинальной судьбе этого одарённого человека, чьи стихи бСльшую часть его жизни распространялись только от руки или на машинке, кого сажали в тюрьму, запрещали любую работу, связанную со словом, с собственными мыслями и суждениями, с выступлениями в печати или перед людьми.

Пишу о нём, потому что лишь недавно держал в руках его чуть ли не самую первую напечатанную книгу и почти физически ощутил, что слова у этого человека — единственный способ и возможность его пребывания на земле: ими он охватывал всё — саму жизнь, любовь, дружбу, красивое и уродливое, доброе и злое. И рифмы у него не для красоты, и размер не для благозвучия, а различные языковые ухищрения не ради их самих и не для любования ими.

Вот всего несколько строк…

  …Школьные коридоры,
Тихие, не звенят…
Красные помидоры
Кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
С горькою головой?
Вечером на допросы
Водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
Хитрые письмена…
Красные помидоры
Кушайте без меня.

А? Как здОрово — даже несмотря на дважды употреблённый глагол «кушать», столь ненавидимый самим Корнеем Чуковским.

А вот эти строки? Из стихотворения «Проклятие Петру». (И не только ему, подозреваю.)

   Будь проклят, император Пётр,
стеливший души, как солому!
За боль текущего — былому
пора устроить пересмотр…
  …Будь проклят, нравственный урод,
ревнитель дел, громада плоти!
А я служу другой заботе,
а ты мне затыкаешь рот…

Написано смолоду, ещё в сороковых годах, при другом «затыкателе ртов» и «нравственном уроде» — и что же удивляться судьбе поэта? (По недосмотру в живых остался.)

Мы продолжаем путь в сторону города Запорожье, откуда уже совсем рукой подать до Гурзуфа. Десятилетний Вова ведет себя изумительно: не канючит, не требует особого внимания, стоически, мужественно выслушивает монологи Андрея Сергеича и наши с Аней вставные реплики и даже вопросов почти не задает… Нет, вот мы проехали мимо памятника войны, танка на постаменте, и Вова спросил:

— Это «Т-34»?

Ответил Андрей Сергеич. Он подтвердил предположение Вовы и расширил ответ, изложив — правда, вкратце — историю танкостроения, начиная примерно с 1915 года, когда в России по некоторым сведениям появился первый, опытный, образец танка. (Россия — родина слонов и танков!) Но применили его почему-то впервые англичане — год спустя на реке Сомме в бою с немцами, в Первую мировую.

— А Великая Отечественная, — спросил Вова, — тоже мировая?

— Да, — сказал я. — И танки в ней были не только на реке Сомме, а почти везде.

— Вы в них сидели?

— Нет, я сидел в автомобиле.

— В легковом?

— В грузовых. Подвозил на передний край живую, до поры до времени, силу. Так солдат тогда называли… А также боеприпасы. И всё, что надо.

— А вы много немцев убили?..

Вопрос не застал меня врасплох. Я уже не один раз получал его от моих желторотых слушателей — в школах, в библиотеках, в доме пионеров. Что отвечал? Старался очень коротко: что вот так взять и убить своими руками врага во время войны может, наверное, тот, кто в пехоте. Ну, и ещё, конечно, если в танке, в самолёте, возле пушки или миномёта. Остальные рода войск лишь помогают это делать… И, конечно, те, кто слышали мой ответ, бывали разочарованы. И жалели меня. Я тоже когда-то хотел быть среди тех, кто своими руками…

(А много позднее попытался ответить — себе, своим слушателям и читателям — в стихах:

  …Безветренная тихая погода —
Понурая, как на войне пехота,
В которой я, на счастье, не служил,
Иначе б эти строки не сложил.
Её встречал в окопах и на марше,
И люди там казались много старше
Меня, «автомобильного юнца»,
Напрасно гнавшего вину с лица…
Однако так случалось лишь вначале,
Когда глаза острей всё замечали,
Но переполнилось глазное дно —
И притупились чувства заодно.
Ну, а потом бывал я даже рад,
Что никого на фронте не убил:
Того, кто прав, того, кто виноват,
Тех, кто меня за что-то не любил,
Хотя хотелось этого порой.
Но умерял свою дурную прыть:
Я не вояка, нет, и не герой,
И никогда не тщился ими быть…)

Вовке я в таком духе ответить не мог, да он бы меня и не понял. И не только он. К тому же этих стихов тогда еще в помине не было…

Но в покое мальчик меня не оставил.

— Расскажите чего-нибудь про войну, — попросил он.

И эту просьбу я слышал не один раз и сам себя понуждал что-то вспоминать, рассказывать, хотя бы себе. И появилось желание перенести то, что вспомнил, на бумагу, чтобы получилось нечто вроде рассказов о войне. Но пока это оставалось только желанием. Потому я всерьёз отнёсся к просьбе Вовки и решил попробовать… Припомнить… Однако ничего определённого в голову не лезло. Всё как в тумане: города, деревни… развалины домов, остовы труб… Землянки на северо-западном фронте, под Старой Руссой… Наполненные водой окопы в плавнях под Краснодаром… И дороги, дороги… Заснеженные, сухие, залепленные грязью… Леса, болота, гати… минные поля… Мы всё время что-то везём, нас обстреливают, бомбят, машины застревают… Ну и что об этом расскажешь?..

Нет, конечно, вспоминается и что-то определённое — возникает постепенно, как переводные картинки, когда их смочишь водой…

Зима 41-го. Начало декабря. Я наконец вырвался со стула в Автодорожном управлении Генштаба — в действующую армию. Вырвался совсем недалеко от Москвы, под Волоколамск, куда наша 20-я армия отодвинула немецкие войска и удерживала их там. Началась моя фронтовая работа: автомобильные рейды в воинские части, куда нужно подвезти бойцов, снаряды, горючее. Я впервые увидел развалины на месте деревень, чёрные квадраты пепелищ, мышино-серые и табачно-зелёные бугорки из-под снега — они совсем недавно были живыми солдатами…

На одной из таких дорог метельной ночью в свете затемнённых фар я увидел маленькую фигурку. Косой луч из прорези фары падал на большую чёрную пуговицу пальто, она сверкала, как кусок антрацита. Мальчик! Откуда он здесь?.. Дурацкий вопрос, пришедший из мирных времён, получил ответ, когда его усадили в кабину одной из машин, и он неохотно стал рассказывать, что отец где-то на фронте, а мать и сестра Людка здесь… были… их убило сегодня… нет, вчера… Прямо тут, недалеко… где их деревня была… В общем, мальчишку мы взяли к себе, и стал он сыном полка, или роты… Научился кое-чему по автомобильной части, начал помогать водителям… Да подорвался на мине, бедняга, когда кинулся спасать водителя другой машины, которая только что подорвалась. Я орал ему, что нельзя — мы на минном поле… Орал — но за ним не побежал. А он не послушался, хотел помочь, и сам — тоже…

Назад Дальше