Горечь - Хазанов Юрий Самуилович 44 стр.


Гриша думал и думал, и, наверно, в голове у него на нервной почве привычно заплясали мотивы, которых он вдоволь наслушался, и слова к ним тоже — про зиму, про снег, про белую степь…

«По дороге зимней, скучной…» — билось у него в голове. И потом: «Белый снег валит, валит…» и «Хороша ты, матушка-зима!..» И, конечно, «Вдоль по улице метелица метёт…» Даже вспомнил со старой пластинки: «В дверь стучится зимний вечер, а на сердце зимний хлад…»

Но всё это ничему не помогало. В полном отчаянии он присел на тахту… И вдруг!..

Вдруг все отдельные слова и фразы стали складываться в стройную картину — и всё в ней было, что необходимо для настоящего сочинения: был сюжет, был главный герой, было описание природы — и дело происходило морозной зимою!

В общем, прежде чем он окончательно сообразил, что происходит, его рука потянулась к тетрадке, он схватил шариковую ручку и, ещё стоя у стола, написал первую фразу: «Степь да степь кругом…» А потом пододвинул стул, уселся и написал всё остальное…

Через несколько дней учительница литературы стала раздавать сочинения о зиме, и лучшие из них читали перед всем классом.

— …А сейчас, — сказала учительница, — вы услышите самое, как бы это сказать, оригинальное сочинение. Такое, что просто ума не приложу, как его оценить. Надеюсь, вы все мне поможете…

И она вызвала Гришу к доске, вручила ему его сочинение и попросила прочитать вслух.

Вот что он прочитал.

«Степь да степь кругом. Белая степь, потому что зима, а путь лежит очень далёкий. И в этой глухой степи замерзал один шофёр (любитель). Но вот он набрался сил перед смертью и сказал своему товарищу, который сидел рядом в кабине и был жив-здоров: „Ты, товарищ мой, не думай обо мне плохо, если я чего сделал не так: всё ведь бывает… А здесь, в степи, ты схорони меня, пожалуйста, ладно? И машину мою, „москвич-407“, отдай моему отцу, а матери передай большой привет. А жене скажи, не забудь, что я в степи замёрз и что нашу эту… дружбу никогда не забуду… Да, и пускай она не очень плачет, а если чего, то может и замуж выйти. За другого. Мне-то что…“»

Гриша умолк. В классе многие смеялись, кто-то попробовал запеть, но учительница подняла руку.

— Тихо!.. Заканчивай, — сказала она Грише. — Там ведь ещё одно предложе… То есть, куплет.

И Гриша дочитал:

«Кругом была степь да степь, белая и зимняя, и в этой степи так и замёрз тот шофёр (любитель)».

Когда все успокоились, учительница сказала, что, поскольку сочинение, которое сейчас все услышали, немного необычное, то и отметку за него она вынуждена поставить не совсем обычным способом, а вот, например, из такого расчёта:

За использование чужого сюжета… сколько?

— Три! — закричало большинство.

— Согласна. Три… А за использование чужих слов?

— Три!

— Вы слишком добры. Не согласна. Два… Теперь за собственную обработку?

— Пять!

— Опять не согласна. Четыре… Ну, а за находчивость?

— Пять!

— Я тоже так считаю. Пять… Значит, средняя отметка?

— Три с половиной! — закричали лучшие математики класса…

В ту ночь от Гриши, пока не уснул, не отвязывалась грустная мелодия этой песни. Но зато новое утро он встретил жизнерадостным мотивом:

   Налейте бокалы, поручик Голицын,
Корнет Оболенский, надеть ордена!..

Мать Гриши красиво пропела эти строчки, а гости поняли намёк и снова наполнили рюмки.

* * *

На следующий день Зося и Адам продолжили путь в Варшаву, до которой оставалось всего пятьсот километров, а я решил позвонить моему однокласснику тридцатилетней давности Кольке по номеру телефона, сообщённого мне отцом Гриши и Тани. Ответила, конечно, секретарша и железным голосом сказала, что товарищ Ухватов на совещании, но я с не меньшим железом сообщил, что приехал из Москвы, товарищ Ухватов знает обо мне и пускай мне позвонит сам, когда освободится. И, знаете, он позвонил! И сказал своим почти школьных времён голосом, что ждёт меня завтра дома к вечеру. И я пришёл. В обычную городскую квартиру, большую, но не слишком. И без обслуги и охраны. Во всяком случае, видимой.

Пришёл — и, признАюсь, немного размяк. Что, в общем, не удивительно, а вполне естественно. И, по правде говоря, я туманно помню всё, что происходило в тот вечер, и, скорее всего, причиной тому было не чрезмерное волнение, вызванное всплеском сентиментального чувства — хотя, чего греха таить, было и это, — а то, что почти сразу мы сели с Колей за стол и начали отмечать встречу. Нас угощала его жена, насколько помню — приятная ненавязчивая женщина, какое-то время с нами был и их сын, мальчишка лет десяти, но, в основном, мы были, кажется, одни. И говорили, всё время говорили. О чём? Убейте, не помню, но, во всяком случае, не о том, что могло и должно было нас разделять, а, как мне помнится, о Витьке Фрише и об Андрюшке Макарове, которые рано женились на наших соученицах Ирке и Миле; о руководительнице драмкружка Людмиле Александровне, о «грозе слободки» Фёдоре Фёдоровиче и о любимой многими учительнице литературы Татьяне Григорьевне; а больше всего, наверно, о том, какую я, Юра Хазанов, проявил личную смелость и «любовь к дружбе», если можно так выразиться, когда в отместку за надругательство над этой любовью решительно и бесповоротно бросил ко всем чертям школу, родной дом и умчался неизвестно куда…

Не могу ручаться, что говорили мы именно обо всём этом, но твёрдо знаю, что, в любом случае, я не нарушал законов гостеприимства и не пытался выяснить у Кольки, зачем они у себя в Белоруссии гнобят хороших писателей: Василя Быкова, Алеся Адамовича, Светлану Алексиевич, и неужели ему не стыдно состоять в партии, которая творила и творит такие страшные дела под своими гуманными лозунгами. И ещё не спрашивал я у него: как он относится к тому, что недавно арестовали моего лучшего друга Юльку Даниэля?.. И как он, Коля, смотрит на то, что… Словом, ничего этого я у него не спросил.

Он тоже, помнится, не пытался вызнать у меня, за сколько «тугриков» я продался западным средствам массовой информации — всем этим «Свободам» и «Би-Би-Си», и неужели я так ненавижу страну, которая учила и лелеяла меня, что нахожусь на поводу у всяческих врагов, недобитков и евреев…

Нет, он наверняка так не говорил и даже не думал, но, как я уже признавался, в голове и в глазах у меня стоял туман, или что-то в этом роде, который с трудом рассеялся только к середине следующего дня.

Надеюсь, вы не подумали, что в моих словах кроется грязный намёк на то, что Колька решил отравить меня чем-то? Если и так, то он хорошо «травился» вместе со мной и пил, пожалуй, даже в бСльших количествах, потому как был у себя дома, а закусывал всей этой невидалью из спецраспределителя белорусского ЦК намного скромнее, чем я, поскольку давно уже привык к подобному изобилию.

В общем, хочу сказать одно: мы здСрово тогда заложили за галстук, который, помнится, Колька не снимал, даже сидя за столом. (Он и в школе был порядочным пижоном.) И я абсолютно уверен: мы не могли не вспомнить о наших «когдАтошних» распитиях креплённых вин прямо из горлышка на школьной лестнице, ведущей на чердак; о вечеринках в доме у Соньки Ковнер на Башиловке, где мы баловались уже более серьёзными напитками, среди которых были, если память не изменяет, «Спотыкач» с чубатым запорожцем на этикетке, «Горный дубняк» (ох, противный!), «Запеканка», «Перцовка», «Ерофеич» и ликёр «Какао-Шуа» для девчонок. А покуривали мы там «Пушку», «Тройку», «Нашу марку»… Всё это, если сонькиных родителей не было дома.

Уверен также, что не оставили мы без внимания и тот случай — там же, в доме у Соньки, когда подвыпившие мальчишки решили на спор, под испуганные крики девчонок, перелезть с балкона сонькиной комнаты в окно комнаты родителей. А дело было на третьем высоком этаже, над булыжной мостовой… А помнишь, Колька… нет, ты, конечно, не помнишь, как ты вышел тогда на улицу проветриться и не мог потом попасть обратно в подъезд — тебя всё время относило в сторону… А как Мишка Брукман принёс однажды ко мне заграничный патефон, привезённый из Маньчжурии, где работал раньше его отец? Я позвал тебя, и мы слушали — помнишь? — заграничные пластинки, на которых пел белоэмигрант Пётр Лещенко. Его песни были у нас под запретом… Он пел: «На столе бутылки-рюмочки…», «…голубые глаза, вы пленили меня…» И «Последнее танго», и «Чубчик»… Мишкиного отца вскоре арестовали, а Мишка потом погиб на войне… Пётр Лещенко тоже умер у нас в тюрьме, после войны…

Так мы с Колей Ухватовым, возможно, вспоминали — каждый своё, но и многое вместе…

А быть может, и не вспоминали, а пили-закусывали и обменивались отрывочными фразами и междометиями: «Эх, были денёчки…» Или: «Ох, а как нас к Феде тогда вызывали, когда мы стул из окна выкинули?..» «А Люську ты всё-таки тогда поцеловал?..»

Впрочем, о женщинах любого возраста мы у Коли не говорили: ведь где-то рядом находились его жена и сын. Не говорили также, насколько помню, и о многом другом: об искусстве — изобразительном, театральном, литературном; о свободе творчества; о судебном процессе над Синявским и Даниэлем; об арестованном и насильно помещённом в психушку правозащитнике генерале Григоренко; об исключённом из партии и выброшенном из литературы моём друге Боре Балтере…

Почему не говорили? Ну, вероятно, потому — так начинал я думать по мере того, как туман у меня в голове редел, — потому, что, во-первых, наши взгляды были совершенно противоположными, а во-вторых, и это, пожалуй, главное, потому, что, как нынче говорится, формат нашей встречи (и количество выпитого и съеденного) не слишком располагали к этому.

А «расположили» они довольно скоро к тому (я говорю сейчас про себя), чтобы остаться здесь переночевать — что своевременно предложила сметливая и внимательная колькина жена. Она же напомнила, чтобы я позвонил своим родным и предупредил их…

Да, почти ни о чём мы с Колей не поговорили; даже, можно сказать, почти не видели друг друга (во всяком случае, наедине), и всё же, а может, именно потому я остался удовлетворён нашей встречей. Так или иначе мы вспомнили о себе и о других тридцатилетней давности; я принял его таким, какой он есть, и, надеюсь, он меня — тоже. Мы попусту не спорили, не судили, не рядили, не обвиняли друг друга и спокойно разошлись — на всю оставшуюся жизнь…

А в гостеприимном доме у Риты и Лёни нас с Риммой попотчевали, кроме всего прочего, ещё одним забавным происшествием из жизни Гриши. Вернее, он сам выразил тут же одобренное Риммой желание рассказать про себя куда более интересную историю, чем о каком-то сочинении на тему «Зима». И назвать её можно, скромно предложил он, — «Чемпион города». Чем плохо?

Озвучили историю — дуэтом — Гриша и его сестра Таня, и, как уже бывало раньше, я через какое-то время по совету Риммы написал на этот сюжет свой вариант рассказа.

Позднее включил его в состав новой книги и дал ему название:

«ЧЕМПИОН ГОРОДА»

На огневой рубеж вышла третья смена. Судья поднёс рупор ко рту и сказал:

— Внимание! Стреляется упражнение МВ-8, шестидесятипульный стандарт. Время — два часа. Положение «лёжа»… Заряжай!.. Огонь!..

Гриша сделал тринадцать пробных выстрелов. Он вообще любил число «тринадцать», чёртову дюжину, и часто давал себе задание: сделать то-то и то-то ровно тринадцать раз. Он мог уже подтянуться тринадцать раз на турнике, съесть подряд тринадцать «Золотых ключиков», назвать тринадцать морей… Однажды добился даже того, что мать тринадцать раз сказала ему: «Сходи за хлебом!»

Оставалось ещё научиться выдувать по тринадцать стаканов чая, как папин дедушка, и пробегать стометровку за тринадцать секунд. Хорошо бы, конечно, выловить тринадцать карасей в пруду…

Но сейчас Грише сильнее всего хотелось попасть в самую середину мишени. И не тринадцать раз, а как можно больше.

Впереди было целых два часа: гуляй, разговаривай, пой, но сделай ровно шестьдесят выстрелов. Не каких-нибудь, а самых, самых лучших… Эх, выбить бы на тринадцать очков больше, чем зимой на районных соревнованиях… Или на тех, в прошлом году… когда всё это случилось… С Витькой навсегда поссорились. Просто не замечают друг друга. Как будто каждый стал невидимкой для другого… Не надо об этом думать. Нужно о чём-нибудь хорошем. Или смешном. Так велел тренер…

Гриша лёг, пристроил поудобней свою мелкокалиберную винтовку… Так… не утапливать мушку… Не заваливать… так…

Выстрел! Ещё один. И ещё.

После каждого выстрела Гриша смотрел в окуляр. Неплохо: «девятка»… Опять «девятка»… «Семёрка»!.. Начал срывать! Нужно встать и пройтись. Пускай судья-контролёр снимет трубку полевого телефона и скомандует: «Серия кончена!» А ребята, те, что в блиндаже, сменят пробитую мишень на чистую…

В тот день, больше года назад, он тоже сидел в блиндаже, а Витька стрелял тридцатипульный стандарт… Нет, не нужно о плохом… Папа обещал купить транзистор… Если будут деньги…

Гриша помахал рукой Петьке и другим ребятам — они пришли на полигон «болеть». И пошёл на линию огня.

Он сделал ещё несколько выстрелов… Пока всё идёт хорошо. «Так держать!» — как говорят на корабле.

Гриша встал, потянулся и начал дышать по-особому, как учил один папин знакомый: вдыхать через левую ноздрю, а выдыхать через правую. Потом наоборот. Знакомый уверял, что так дышат в Индии. Не все, конечно, а те, которые называются «йоги». Это одно из упражнений, а вообще их вагон и маленькая тележка, и сами йоги становятся от них такими, что просто чудеса вытворяют: поднимают чуть не триста килограммов, любую боль переносят и даже могут приказать, чтобы кровь не текла из раны… Так уверял папин знакомый, а Гришин тренер сказал, что не очень-то верит во все эти фигли-мигли, но дышать одной ноздрей разрешает. Хотя это и не очень красиво: могут подумать, у Гриши носового платка нет…

Гриша перестал дышать по-йоговски и стал прогуливаться взад и вперёд невдалеке от стола судейской коллегии. Он ходил и тихонько напевал: «Я на камушке сижу…» Есть такая песенка, и, не будь её, не держать бы, наверное, ему в руках винтовки, не знать, что такое «мелкая» и «высокая» мушка, не целиться с замиранием сердца в чёрную червоточину на белом круге…

Пять лет назад — они жили тогда в другом городе — решили Гришу учить музыке. Купили самую маленькую скрипку — четвертушку, и мама начала водить его в музыкальную школу.

Сначала Грише нравилось: идёшь по улице с чёрной папкой, с футляром, похожим на чёрную безглазую рыбу, и все на тебя смотрят с завистью, уступают дорогу… Потому что идёшь ты не в обыкновенную, куда все должны ходить, а в музыкальную школу.

Но прошло немного времени, и Грише сделалось скучно. Во-первых, играешь какую-то чепуху, ноты какие-то, а не песни или эти — как их? — кампанеллы. Во-вторых, учитель только и знает, что пристаёт: «Круглее пальчики!.. Не утрируй!.. Жирнее смычком!.. Повесь мизинец!..» А главное — надо всё время стоять. Несчастные эти скрипачи! Вот на рояле — совсем другое дело: развалился себе на стуле и давай…

Гриша очень не любил стоять. Уж лучше он будет усидчивым, как требуют в обыкновенном школе, а не устойчивым, как здесь… К тому же учитель музыки — назло, что ли? — стал разучивать с ним песенку под названием «Я на камушке сижу…» Гриша так долго играл её, что запомнил на сто лет вперёд!

Если урок музыки проходил не очень плохо, то на обратном пути мама заходила с Гришей в кондитерскую и покупала трубочку с кремом. То, что по дороге была кондитерская, помогло Грише продержаться почти год и даже перейти в следующий музыкальный класс. Но всё равно его скрипичное образование шло со скрипом…

А потом он с родителями переехал в другой город. И здесь Гришу опять заставляли «вешать мизинец», «держать позицию» и «делать пиччикАто». Но по дороге домой уже не было жёлто-коричневой вывески кондитерской. Зато был тир. На его прилавке, словно для продажи, лежали пневматические ружья, а у задней стенки, как в кукольном театре, толпились волки, зайцы, утки, и казалось, вот-вот они заговорят и начнётся представление.

Теперь уже Гриша ходил без мамы, поэтому — хорошо ли, плохо ли прошёл урок — на обратном пути он обязательно заворачивал в тир и проводил там не меньше времени, чем на спектакле кукольного театра. Он не стрелял, а только смотрел, как стреляли другие, как порою после выстрела какой-нибудь зайчик с металлическим треском срывался вниз и начинал раскачиваться, будто маятник.

Однажды один мужчина сбил подряд три фигуры и потом сказал Грише:

Назад Дальше