-- Но он царевич, он настоящий царевич! -- с жаром подхватил Курбский. -- И сам бы ты, боярин, уверовал в его царское происхождение, кабы знал про него все, как я. Коли дозволишь, я сейчас расскажу тебе.
Точно испугавшись, что доводы Курбского могут оказаться слишком убедительными, Басманов быстро приподнялся.
-- Я и то у тебя засиделся, -- сказал он и, осторожно пожав здоровую левую руку Курбского, пожелал ему поскорее поправиться.
Опять прошли две недели времени. Тут по Москве пронеслись новые слухи, один другого для Курбского тревожнее: сперва, будто запорожцы, подкупленные новым царским воеводой Василием Шуйским, изменили царевичу Димитрию и ушли обратно в свою Запорожскую Сечь; потом, будто остальная рать царевича (из оставшихся при нем поляков, донцов и русского сброда) разбита наголову, причем называлось и место роковой битвы -- село Добрыничи, и, наконец, будто сам царевич взят в полон, и его в железной клетке везут в Москву. Последнее известие -- о пленении царевича -- не подтвердилось.
-- Мало ли что болтает черный народ! Fama crescit eundo (молва растет на ходу), -- отозвался на вопрос Курбского Бенский, презрительно пожимая плечами.
Относительно же измены запорожцев и разгрома Димитриева войска под Добрыничами не оставалось уже сомнения. Вскоре стало еще известным, что царевич с поляками заперся в Путивле, а оставшиеся ему верными донские казаки, под начальством своего лихого атамана Корелы, двинулись вперед и заняли крепость Кромы, которая тотчас и была обложена царским войском.
Со дня на день Курбский ожидал роковую весть, что Кромы пали. Но неделя шла за неделей, наступил апрель месяц, а каких-либо известий о новых успехах царских воевод что-то не приходило. Напротив того, передавали шепотом из уст в уста, что в государевой рати, безуспешно третий уже месяц осаждавшей Кромы, открылись повальные болезни, а между военачальниками возникли серьезные раздоры; далее, что от названного царевича Димитрия по всей Руси рассылаются увещевательные грамоты народу, и те грамоты крепко мутят умы.
Курбский пуще прежнего порывался теперь вон из Москвы. Сломанная правая рука его совершенно срослась, и, вопреки предсказанию лекаря, он мог даже держать в ней саблю. Но на сделанный им через Бенского запрос: когда же его, наконец, отпустят, получился из дворца уклончивый ответ: "может ждать".
Так ему ничего не оставалось, как вооружиться терпением, а в ожидании упражнять одеревеневшие в лубке мышцы своей правой руки, фехтуя то с Бенским, то просто с воображаемым противником. За этим же занятием застал его и Басманов, который неожиданно навестил его вторично.
-- Вот за это хвалю! -- сказал Басманов. -- Никогда не унывай, князь...
-- Все со скуки, боярин, -- отвечал Курбский. -- С тех пор, что я оправился, и лекарь мой редко уж когда заглянет, чтобы потешиться со мной сабельным боем.
-- Так я могу доставить тебе это приятство, -- усмехнулся Басманов и обнажил свою собственную саблю.
Клинки их скрестились. Первое нападение сделал Басманов, -- сделал как бы шутя. Скоро, однако же, он убедился, что самому ему надо отбиваться от наносимых ему быстрых и ловких ударов; все более теснимый, он отступал назад шаг за шагом, пока не уперся спиной в стену.
-- Исполать тебе и твоему лекарю! -- сказал он, влагая саблю обратно в ножны. -- Тебе хоть сейчас в рукопашную. А знаешь ли, князь: кабы нам с тобой этак бок о бок стоять в бранном поле...
-- И сам я весьма рад бы, -- отвечал Курбский. -- Но раньше этому не бывать, пока мой царевич не станет и твоим царем.
-- Никогда он им не будет...
-- Будет, будет! Правому делу Господь не даст погибнуть.
-- А ты, князь, считаешь его дело правым? Ты веришь, что он настоящий царевич.
-- Да как же не верить? Все, кто есть при нем, в него верят.
-- Да сам-то он в себя верит ли?
-- Как ты можешь говорить так, боярин! -- возмутился Курбский. -- Притворяйся он, неужто я, видя его каждый день, чуть не каждый час, ничего бы не подметил? Нет, он ведет себя во всем, как царский сын...
И он принялся описывать в живых образах и красках благородный нрав и все поведение, всю жизнь Димитрия, начиная с его первого появления у князя Адама Вишневецкого в Брагине вплоть до осады Новгорода-Северска. И, странное дело! На этот раз Басманов не пытался даже прервать глубоко убежденную речь пылкого юноши; слушал он молча, строго опустив глаза и сжавши губы; когда же Курбский кончил, то заметил:
-- Теперь я понимаю, князь, что ты ему так безмерно предан. Винить тебя за то у меня язык не повернется. Но мы с тобой как люди разной веры: ты веришь в своего царевича, как я в моего царя. Не будем же спорить, смущать друг друга. Не могу ли я чем услужить тебе? Скажи.
-- Можешь, боярин; одно у меня челобитье: дай мне выбраться, наконец, из этой тюрьмы!
-- Да какая же это тюрьма? Жизнь у тебя здесь довольственная, привольная...
-- Привольная, когда и шагу не смею сделать за ворота!
-- Почему так? Гуляй себе безвозбранно по всему городу.
-- С двумя стражниками за собой? Я, слава Богу, не колодник и не подлый раб, а свободный человек, прибывший сюда по охранному листу.
-- Да от кого? В том-то и дело! Что, сидя этак в четырех стенах, ты извелся со скуки, -- как не поверить. Ходатайствовать о том, чтобы тебя сейчас отпустили из Москвы, -- мне, видишь ли, не совсем способно. Убрать же стражников, -- приложу все тщания.
-- И за то, боярин, буду тебе много благодарен! До сего времени ведь не мог поклониться даже святыням московским.
-- А ты даешь мне свое княжеское слово без ведома царя не отлучаться из Москвы?
-- Даю.
-- Так наутрие стражников уже не будет. А засим будь здоров; авось, скоро опять свидимся.
Глава четырнадцатая
КАК ОПАСНО ТОМУ ЗАХОДИТЬ В КРУЖАЛО, КТО НЕ ДЕРЖИТ ЯЗЫКА ЗА ЗУБАМИ
Первое, что услышал Курбский на другое утро от прислуживавшего ему при одевании Петруся Коваля, было, что обещание Басманова исполнено: у ворот дома не видать стражников, торчавших там и денно и нощно, как бельмо на глазу.
"Хороший человек -- этот Басманов, -- сказал себе Курбский. -- Откуда только он у Годунова такую власть взял?"
О главной причине тому он, конечно, не мог знать: недавно еще Годунов прочил в мужья своей единственной дочери, княжне Ксении, своего первого воеводу, князя Мстиславского. Теперь же, когда Мстиславский, вместе с Шуйским, не мог одолеть самозваного Димитрия, а героем дня стал Басманов, Годунов наметил себе в зятья уже Басманова, обещав ему в приданное за Ксенией царства Казанское и Астраханское, не ранее, однако, пока тот не представит ему самозванца живым или мертвым.
Сам Басманов, впрочем, также не подозревал, что хотя царь и снизошел на его просьбу -- удалить стражников от дома Биркиных, но что вслед за тем начальником сыскного приказа, князем Татевым, по особому царскому повелению, были отряжены двое ловких сыщиков, чтобы следить за Курбским на его прогулках по городу неотступно шаг за шагом.
Не зная этого, Курбский вышел на улицу в самом лучшем расположении духа. Сопровождал его только его верный казачок; за три месяца пребывания в Москве, Петрусь успел исходить Москву вдоль и поперек, а потому мог служить ему уже довольно опытным проводником.
Было тринадцатое апреля 1605 года, навсегда затем врезавшееся в память Курбского. Покамест, однако, ничто еще не предвещало рокового переворота, висевшего уже, так сказать, в воздухе, и на душе у Курбского было так легко, так хорошо! Погода стояла ведь такая солнечная, чисто весенняя; на пригреве было совсем даже тепло, почти по-летнему. За зиму хотя и навалило громадные сугробы снега (о вывозе его за город не было тогда, конечно, и помину), но, под действием весеннего солнца, от них остались только жалкие, серые кучи, с бесчисленными колдобинами и во-дороинами, по которым резво бежали и журчали мутные ручейки. На деревянных заборах и в видневшихся за ними безлиственных еще деревьях задорно чирикали и трещали воробьи. И прохожие на улице словно пробудились от долгой спячки: все шли как-то особенно бодро, посвистывая, со смехом перепрыгивая лужи и весело только вскрикивая, когда переложенные кое-где доски под ногой тяжело хлюпали по воде. На всех лицах была написана радость возрождения: "А ведь славно все-таки жить на белом свете!"
Так, по крайней мере, сдавалось Курбскому. У него самого встрепенулось во груди давнишнее, насильно заглушаемое им чувство. Он готов был опять поверить в возможность собственного счастья; а какое счастье было бы для него без Маруси? Если Богу угодно, то она, конечно, найдется; надо ему только уповать на милость Господню, молиться о том крепко, всем сердцем, всем помышлением...
И он уже в Кремле -- в Архангельском соборе, ставит свечи перед святыми иконами, прикладывается к нетленным мощам угодников Господних и молится, молится, молится, сперва, разумеется, за нее -- за Марусю, но потом и за своего царевича, за всех своих доброжелателей и недругов: за пана Тарло, Балцера Зидека и кто бы там еще ни был.
Когда он, наконец, вышел из собора, на душе у него был такой же мир и покой, как в самом храме. Впервые после долгого, долгого времени он мог опять всем своим существом отдаться окружающей жизни. А его юный спутник только этого и ждал, обращал его внимание на все, что попадалось на глаза.
-- Смотри-ка, княже, -- указал он на деревянную мостовую, проглядывавшую уже кое-где сквозь ледянисто-снежную кору. -- Тут все равно, что по полу ходишь. Само собой, что этакий пол в одном Кремле.
-- А камнем здесь разве совсем не мостят? -- спросил Курбский.
-- Камнем? -- удивился Петрусь. -- Да где ж ты наберешь столько камню, чтобы замостить целый город?
-- В столице польской Кракове на всех лучших улицах мостовые каменные.
-- Овва!
-- Верно тебе говорю.
-- Ты сам, княже, своими очами видел?
-- Сам.
-- Стало, верно. Ну, да ведь то какой ни на есть польский городишка, а это, на-ка, поди, Москва-матушка! Как пораскинулась! Сто лет мости -- не замостишь.
Каменных мостовых Москва, действительно, дождалась только без малого через сто лет, при Петре Великом (указ 1692 г.).
-- А вон и крючкотворы, чернильные души! -- заметил Петрусь.
В самом деле, здесь же, под открытым небом, на Ивановской площади расселось за столиками несколько площадных писцов, а стоявший перед ними безграмотный люд диктовал им письма к родным, либо излагал им свои нужды для составления кляузных челобитных или оброчных, мытных, купчих и иных актов.
В Кремле же Петрусь подвел своего господина к царь-пушке. На ней был изображен царь Федор Иванович в царском облачении и со скипетром, верхом на коне. Тут Курбский узнал от своего казачка, что первым удовольствием этого царя было звонить в колокола.
Из Кремля они Фроловскими (ныне Спасские) воротами прошли в Китай-город, этот торговый центр столицы. И в ту пору уже вдоль Красной площади тянулись всевозможные торговые ряды: иконный, колчанный, пушечный, сапожный, красный, хлебный, калашный и соляной, рыбный, сельдяной, луковый, медовый, свечной и мыльный.
Тут же и Лобное место, где в большие праздники бывало богослужение, а также объявлялись народу всякие царские указы. Вокруг же шалаши да балаганы мелких торговцев шапками, рукавицами, кушаками и разной снедью.
Заметив, что Петрусь, облизываясь, заглядывается на лоток разносчика с разными простонародными лакомствами, Курбский купил для него пряников и орехов.
Жуя, грызя и щелкая, мальчик тем не менее находил время любоваться "небывалой красотой" разноцветных куполов церкви Василия Блаженного, а также рассказать своему господину о том зодчем, который создал это "великолепие" по приказу Грозного царя. К удивлению его, Курбский отнесся как будто неодобрительно к решительной мере царя, велевшего выколоть глаза искуснику-зодчему, чтобы тот отнюдь не вздумал построить такое же чудо для кого-либо другого.
Когда они затем меж торговых рядов проходили по Ильинке, сам Курбский остановился при виде одного любопытного зрелища: посреди улицы несколько цирюльников одновременно занимались стрижкой волос и не поспевали удовлетворить всех желающих, дожидавшихся своей очереди. Вся улица кругом была точно вымощена волосом, который никогда, по-видимому, не убирался; нога в нем утопала, как в пуховике.
-- Вся Москва, кажется, стрижется сегодня! -- заметил Курбский.
-- А то как же, -- отозвался Петрусь, -- ведь ноне же суббота -- день банный.
Из Китая пройдя в Белый город, они с Лубянки свернули к Кузнецкой слободе (в настоящее время -- Кузнецкий мост). Но где теперь высятся каменные громады с зеркальными окнами роскошных магазинов, тогда стояли лишь простые лачуги, а сама улица представляла почти непролазные "великие" грязи.
-- Однако, братец, в какую трущобу ты завел меня... -- сказал казачку своему Курбский.
-- Да не сам ли ты, княже, пожелал узнать Москву, как она есть? -- оправдывался тот. -- Спасибо, хоть вся жижа стекает в реку (Неглинной зовут) не то совсем бы проходу не было. Коли тебе чего позанятней, так сходим еще к Лебяжьему пруду. Какие там лебеди, я тебе доложу, -- подлинно царские!
И повел он его топким берегом Неглинной и краем нынешней Театральной площади, где в не высыхавшей даже летом огромной луже гляделось как в зеркале, несколько ветряных мельниц; потом далее, вдоль глубокого рва за Кремлевской стеной, где теперь раскинулся великолепный Александровский сад, а тогда было чуть не сплошное болото, служившее притом свалочным местом. Поэтому Курбский был радешенек, когда они выбрались, наконец, к Лебяжьему пруду. Пруд настолько очистился уже ото льда, что лебедям было где плавать. Увидев подходящих, они не замедлили подплыть к берегу, а выползший из своей сторожки инвалид-сторож вынес для них Курбскому несколько ломтей ситника. Заплатив за хлеб, Курбский принялся кормить лебедей.
-- А мне, княже, тоже можно? -- спросил Петрусь.
-- Разумеется.
Но мальчик, завладев самым большим ломтем, преспокойно стал уплетать его сам за обе щеки.
-- Эге! Так ты это для себя! -- улыбнулся Курбский.
-- Да чем же я хуже лебедя? А тебя, княже, разве голод еще не пронял?
-- Не то что голод, а жажда. Глоток бы воды...
-- Зачем же воды, коли есть мед да брага? -- подал голос сторож.
-- Где, дедушка?
-- Да вон сейчас тут, около Боровицких ворот, царское кружало, -- буде твоя милость только не погнушается сесть за один стол с подлым народом.
Курбский, проведший не один год среди "подлого народа", не стал гнушаться и пять минут спустя, в сопровождении своего казачка, входил уже в кружало.
Кружалами, где народ "кружит", в старину назывались попросту питейные дома. Впрочем, кроме напитков, там можно было получать и разного рода снедь. Поэтому Курбский, присев о край длинного стола в красном углу, очищенный для него "подносчиком", велел подать чего-нибудь посытнее для Петруся, себе же потребовал только кружку меда.
-- А сам, господин честной, ничего не покушаешь? -- спросил подносчик, принеся Петрусю кулебяки, на которую тот накинулся голодным волком.
-- Нет, -- отказался Курбский, невольно поморщась, -- очень уж тут у вас душно: дышать нечем.
-- О! Это недолго справить.
И расторопный малый поднял опускную раму и подпер ее деревянными подпорками. С наслаждением вдыхая струю пахнувшего снаружи свежего воздуха, Курбский отпил полкружки, а затем с любопытством огляделся.
Помещение кружала было самое незатейливое: просторная, но простая бревенчатая изба; несколько покрытых грубыми скатертями столов с некрашеными скамьями без спинок; в глубине огромная, неуклюжая печь с лежанкой, да хозяйская стойка, за которой по всей стене полки с посудой, и тут же висящий оловянный умывальник с полотенцем -- для посетителей, желавших умыть руки; но полотенце, по-видимому, не первой свежести.
Хотя день был будний, но час был положенный обеденный: в те патриархальные времена как вельможи, так и простолюдье обедали в полдень. Так все столы кругом были заняты. Шнырявшие взад и вперед молодые парни-подносчики, в красных рубахах и с белым полотенцем под мышкой, то и дело утирали полотенцем пот, катившийся с их разгоряченных лиц в три ручья, а вслед за тем, конечно, не задумывались обтирать тем же полотенцем подаваемую посетителям посудину. Откушав, некоторые из посетителей оставались еще поиграть в шашки либо в зернь (игра в зернь на чет и нечет); большинство же, разомлев от еды, отправлялись тотчас, по тогдашнему обычаю, домой на боковую, -- кто на часок, а кто и на два.