Перед уходом (сборник) - Студеникин Николай Михайлович 21 стр.


Ей представилось, будто не в троллейбусе едет она, этом надземном метро, не по широкой и гладкой столичной улице, а трясется рядом с Колькой Суханкиным в кабине грузовичка. Между ними на сиденье лежит мутный граненый стакан, на всякий случай прикрытый кепкой с поломанным козырьком. От того что стакан этот захватан немытыми руками, старухе жалко Суханкина. А он и не подозревает об этом.

— Трешник-то приготовила? — скалит он стальные зубы и, выпячивая вперед небритый подбородок, жует окурок, который давно погас. — И куда тебя, старую, черти несут?

— А в Москву, — сознается она вдруг и начинает плакать, разливаться рекой.

Прыжок на ухабе. Суханкин одной рукой, не выпуская из другой баранку, снимает с грязного стакана кепку и вытирает ею вспотевший лоб. Потом длинно свистит.

— Ого! — удивляется он. — Размахнулась! В районе, значит, нету для тебя власти? Или не доверяешь им?

— Так дом же, — объясняет она сквозь слезы.

— До-ом?! — отзывается Суханкин. — Да был бы дом! Подумаешь, дом! Делов других у людей нету — хибарой твоей заниматься. В Москву в самою, квочка старая, разлетелася! — Косясь на старуху, Суханкин вставляет в рот новую папироску. — Ты б в ООН жалобу настрочила, на Генеральную Ассамблею. Так, мол, и так. Отняли дом: три бревна, четвертое — стропило!

И, довольный шуткой, он смеется. Старуха, возмущенная шоферским зубоскальством, отворачивается и вдруг видит на обочине дороги, у могучего пыльного репья с нежным фиолетовым цветком, своего сына Федю. Он голосует, подняв руку, как на собрании, — просит подвезти. Но Колька Суханкин почему-то не замечает его, и машина, не снижая скорости, проскакивает мимо. Федя ладонями прикрывает лицо от пыли.

— Дом-то не отдавайте! — кричит он вслед машине. — Мама, не отдавайте дом!..

«Феденька, золотой, родненький, да ты же покойник, — холодея, хочет выговорить старуха, но язык отказывается подчиниться ей. — Тебя же поездом давно зарезало, Федя!»

— Не отдавайте!.. — достигает ее ушей дальний, сносимый ветром отголосок. — Слышите…

— …мамаша?!

Недовольно дергая провод микрофона, водитель троллейбуса в третий раз окликнул старуху. Он звал ее, не оборачиваясь, продолжая смотреть на асфальт, покорно убегающий под колеса, и в голосе его уже чувствовалось раздражение.

Старуха с трудом пришла в себя и вынырнула из мира грез, в которые последние годы погружалась все чаще. Она открыла глаза и засуетилась, то хватаясь за ручку чемодана, то выпуская ее из пальцев. Измятый белый билетик упал ей под ноги, повисев на чулках. Она не знала, никак не могла сообразить, как сообщить водителю, что — да, слышит она его, слышит! Не смея постучать в стекло, она глядела на его белую праздничную спину, на красиво подстриженный затылок и беззвучно шевелила губами: слышу, мол, слышу!

— Граждане пассажиры! — Проговорив это, водитель опять-таки не обернулся. — Объясните кто-нибудь, как мамаше добраться до Министерства юстиции. Это у Никитских, на Воровского, где Верховный Суд, угол Ржевского переулка. Граждане пассажиры, убедительно попрошу!

Желающих объяснить старухе, как добраться до этого нового министерства, объявилось множество. И все они заговорили разом, перебивая друг друга. Старуха тщетно пыталась запомнить, что говорит каждый из них, но речи их были быстры и противоречили друг другу. Поняла только: не очень далеко, но и не очень близко, надо ехать на чем-то еще…

Потом троллейбус остановился. Ей помогли сойти на тротуар, а чемоданчик поставили рядом, на скамейку без спинки. Он заинтересовал пассажиров гораздо больше, чем сама старуха, его владелица.

— Раньше паровозники с такими ходили, — авторитетно объявил пожилой знаток. — Кочегары, помощники. Сами механики иногда, которые поскупей…

— Почему — паровозники? — возразил кто-то веселым голосом, как видно, из озорства. — У меня с таким дядя до сих пор каждый четверг в баню ходит, а он вовсе не паровозник. Скуп — это правда! Наро-Фоминский куркуль!

— Самозванец ваш дядя, — обиделся знаток. — Я сам лично на транспорте тридцать лет проработал и знаю, что говорю! Это отличительная черта! А жестяной потому…

К остановке подкатил следующий троллейбус, засигналил требовательно: поезжай, мол, чего стал? Или уступи дорогу. Дверцы первого троллейбуса поспешив затворились, и спорщики укатили дальше — к серой башне вокзала. Старуха осталась одна. Поглядела на гранит набережной, на свинцовые воды реки и тихо пошла к мосту, по которому летели машины, машины…

Но вот бесконечный горбатый мост остался позади. Дальше куда? И старуха пустилась на хитрость. Выбирала человека посолиднее, построже лицом, получше одетого и брела за ним следом, наивно рассчитывая, что именно этот человек работает в нужном ей месте. Но человек этот рано или поздно сворачивал в какой-нибудь двор, входил в подъезд без вывески, и старуха, робко заглядывая в дверь, видела, как он, этот солидный человек, ее надежда и упование, нажимает кнопку, и слышала, как, спускаясь, гудит и пощелкивает лифт.

Потоптавшись на месте и повздыхав, старуха выбирала другого хорошо одетого, солидного и строгого человека и плелась теперь за ним. Вопросов она никому не задавала — боялась, что не сумеет правильно выговорить неудобное слово «юстиция» и ее не поймут, а может, и обругают. Много времени прошло, прежде чем старуха поняла, что заблудилась. Она отстала от очередного солидного и тихо заплакала, не утирая слез.

Потом она долго шла одна, сама по себе, и вдруг уперлась в белую стену. Подняв голову, она увидела, что стоит у красивой, как старинная рождественская открытка, ухоженной церкви — одной из знамениты московских сорока сороков, о которых рассказывали бывалые люди в старину. «Образъ кротости…» — с трудом, напрягая глаза, разобрала она одну из строк затейливой славянской вязи и — умилилась. В глазах появилась резь. Перед ними, дрожа, поплыли желтые круги.

— Бабушка, а вам не надо помочь? — услышала она вдруг.

Перед ней, переминаясь с ноги на ногу, стоял рослый мальчик в коротких, выше исцарапанных колен, штанах. Лицо у него было курносое, в веснушках. Он выпячивал вперед свой остренький подбородок.

— Вам помощь не требуется? — повторил он и залился краской, видя, что старуха молчит. — Ну, через улицу перевести, где движение, или еще что?

Старуха с недоверием посмотрела на царапины на его голых коленях, но все-таки выдавила из себя свою «Устинью». Мальчик задумался, морща лоб.

— Нет, не знаю, — признался он наконец. — Но по-моему, это там где-то, в ту сторону… Далеко! — и неопределенно махнул рукой.

— А церьква? — тая надежду, спросила старуха.

Мальчик нахмурился.

— Церковь? — переспросил он. — Эта, что ли? Но она же не работает, закрыта! «Памятник архитектуры… Охраняется государством», — задрав голову, прочел он.

Старуха в знак того, что понимает, потрясла головой. От мечты спросить совет у местных богомолок — а их, по расчетам старухи, при такой церкви должно было собираться много: в хоре поют, полы моют, за цветами ухаживают, которые во дворе, — остались руины и пепел. Старуха расстроилась.

— Извините, — вдруг буркнул мальчик и поспешил прочь, снова залившись яркой краской.

Старуха не посмела ни остановить его, ни окликнуть. Да и откуда ей было знать, что именно с сегодняшнего дня, с полудня, мальчик решил начать новую, правильную жизнь; ведь шел-то как раз понедельник — самое удобное для таких начинаний время? Не знала она и того, что римский император Тит говаривал про день, в который ему не удавалось свершить хотя бы одно доброе дело: «Вот день, прожитый даром». Мальчик случайно прочел об этом в одной толстой книге, и ему очень понравился обычай Тита.

О нет, мальчик вовсе не собирался в императоры. Просто он жаждал стать настоящим человеком и даже составил план, как этого добиться. И в эти его ревниво охраняемые, тайные планы совсем не входила помощь всяким там мракобесам и кликушам, распространяющим опиум для народа. Объяснять же старухе, что религия — это обман, мальчик не стал, справедливо опасаясь, что его пропаганда успеха иметь не будет. Разве он — авторитет? А старые люди так упрямы…

И, не зная, как поступить, он предпочел смыться, уйти. Воротиться домой ему было велено не позже девяти, а вечер еще даже и не начался, и времени для свершения добрых дел у мальчика было хоть отбавляй.

Старуха долго плутала. Кривые улицы, тесно заставленные высоченными домами, не выпускали ее из плена. Набравшись храбрости, она время от времени останавливала прохожих, теперь выбирая тех, кто одет попроще, и спрашивала, как дойти до нужного ей министерства. Ей объясняли — коротко или многословно, с желанием помочь или без охоты, но, отойдя немного, она все забывала. Возобновлялась путаница. Гудела голова, гудели ноги, а тротуарам впереди не было конца.

Потом из дверей с вывесками, за которыми располагались загадочные и разнообразные учреждения, валом повалил народ. Старуха вспомнила, что в городах, как и на железной дороге, люди работают по часам, и поняла, что это окончился рабочий день, что она опоздала. Еще она вспомнила доброго, празднично одетого водителя троллейбуса и его совет позаботиться о ночлеге. У нее не было здесь, в Москве, ни родственников, ни земляков, которые бы ее приняли, но она невольно ускорила шаг. Ей захотелось найти такое место, где можно присесть и собраться с мыслями. Она обрадовалась, когда увидела отороченный низенькой чугунной оградой садик, а в нем — длинные деревянные скамьи, сулящие отдохновение и покой.

Выбрав пустую, старуха села. Ныли скованные новыми ботинками ноги. Посидев немного с закрытыми глазами, старуха тихонечко громыхнула крышкой своего сундучка и, запустив в него руку, отломила от батона, купленного еще в поезде, у разносчицы в куцей белой куртке, добрую половину. Хлеб был мягок и бел. А вкусен! Зажав кусок в кулаке, старуха украдкой откусывала от него и жевала.

Перед скамейками, за второй оградой, в низинке, лежал большой квадратный пруд, похожий на зеркало. В нем, изредка подрагивая, отражался высоченный дом, стоявший на противоположном берегу. Старуху удивило то, что в пруду никто не стирал, хотя даже издали было видно, какая в нем чистая вода, и никто не купался, хотя погода стояла жаркая и душная, а вокруг пруда бегали и ездили на велосипедах многочисленные дети. «Гусей бы сюда, — подумала она. — Дворов десять гусей держать могут, а то и все село…»

А детей вокруг было действительно много. Одни, сидя на корточках и пыхтя, рылись в нечистом сером песочке, другие раскачивались, самозабвенно откидывая назад головы, на качелях, а третьи с веселым или обиженным видом носились друг за другом. Самые маленькие, под бдительной опекой бабушек и матерей, топали на нетвердых еще ножках и бессмысленно улыбались.

Одно такое дитя, доверчиво показывая миру все четыре своих беленьких молочных зуба, двинулось вдруг прямиком к старухе, хватая воздух пухлыми растопыренными руками. Старуха не смогла сразу определить, девочка это или мальчик, и, пряча недоеденный хлеб, сжала его в кулаке. Корка лопнула, и мякиш полез меж коричневыми пальцами наружу.

Зачитавшаяся мамаша громко захлопнула книгу.

— Ой, Мариночка, деточка, ты куда? — в панике крикнула она и вскочила.

«Девочка», — подумала старуха и, виновато улыбаясь, потянулась навстречу молодой матери. У Мариночки-деточки были до жалости тонкие и кривые ножки. Старуха решила, если завяжется вдруг беседа, не только еще раз, поподробнее, расспросить, как пройти к прячущемуся министерству, но и посоветовать держать девочкины ножки в горячем песочке: «Насыпать на большую сковороду… ну, как котам домашним, чтобы на двор ходили, погреть на плите и…»

Беседа, однако, не завязалась.

— Маринка! — спугнув стайку голубей, раскормленных и ленивых, еще раз крикнула мамаша и подхватила любознательную дочку на руки. Потом она глянула на старуху, и глаза ее неожиданно сузились от гнева. — Голубей, бабушка, здесь кормить запрещено! — Голос ее дрогнул от возмущения. — Вы их приваживаете, а от этого, между прочим, инфекция!

Испуганная старуха, локтем больно ударившись о загудевший сундучок, спрятала за спину кулак с хлебом. Молодая мамаша, сердито вскинув голову, отчетливо сознавая свою правоту, оттащила свое чадо от очага инфекции — опасной старухи. Старуха беспомощно улыбнулась ей вслед.

Ей захотелось встать и немедленно уйти, чтобы не мешать тут людям, но уж больно настойчиво гудели ноги и голова, больно жестоко жали новые, всего лишь во второй раз надеванные ботинки. И старуха осталась сидеть на месте. Потихоньку она успокоилась и, угревшись на солнышке, задремала.

— Как же, как же, я хорошо знаю ваше место, ваш колхоз… — ласково сказал ей красивый седой генерал в кителе с золотыми погонами и орденами. — Правильно, что сразу к нам… Не волнуйтесь, я уже отдал строгий приказ, его там секретари печатают на машинке. Потом спокойно можете ехать домой. С билетом мы вам поможем, чтоб в очереди не стоять… Адъютант!

На его зычный зов в кабинет бесшумно проскользнул начальник рангом пониже, но тоже в форме и при орденах. Он, почтительно изогнувшись, протянул генералу бумагу. Генерал, обернувшись и громыхнув связкой ключей, извлек из сейфа большую печать, подышал на нее: «Хы-хы!» — и стукнул ею по бумаге.

— Мы поставлены, чтобы везде был порядок и никакой несправедливости, — сказал он, давя на печать и улыбаясь. — Сейчас я прочту вам свой строгий приказ…

— Неудобно, слушай, — громко прошептал кто-то. — И бабка спит — разомлела! Нехорошо. Некрасиво.

— Да чего там — некрасиво-то? — ответили ему еще громче. — Тоже мне, эстет! Чего зря ходить? Ноги не казенные! Место тут спокойное. Если по-тихому дело делать, лучше не найдешь. Слава богу, вырос тут — все закоулки известны! Садись. И время поджимает…

Генерал исчез — истаял, растворился в предвечернем воздухе без остатка, так и не успев прочесть старухе вслух свой заверенный большой печатью строгий и справедливый приказ, который стал бы одновременно и охранной грамотой, и оправдательным приговором, не выслушав главного старухиного вопроса, который она вряд ли бы сумела задать складно, но ради которого, собственно, и пустилась в странствие, самое далекое и отважное в своей жизни, ибо дом, ее дом, эта бревенчатая избушка на курьих ножках, которую второй невесткин муж, чужой человек, тоже, кстати, давно пенсионер, собрался перевезти к себе в райцентр, где у него было большое, исправное хозяйство, приспособить под сарайчик или квартирантов в него пустить и нетерпеливой рукой уже пометил буковками и цифрами венцы, хоть и уверял всех, что сделает это после старухиной кончины, ждать которую осталось недолго, вот и врачи в один голос говорят: последнее лето, все изношено, чудо, что она еще двигается, готовьтесь, — дом был лишь поводом, зацепкой, а из дому ее властно погнала другая причина, куда более властная и беспокойная, названия у которой нет.

Разлепив глаза, старуха увидела рядом двух мужчин в штатском. Один из них, пальцем сдвинув манжет рубашки, глядел на часы. Оба они были с портфелями.

— Мамаша, — вкрадчиво и доверительно наклонился к ней тот, который только что с неудовольствием смотрел на часы. — Мы тут выпьем по-быстрому. Ты не против?

Нет-нет, старуха не была против. Наоборот, она пожалела, что ей нечего предложить этим приятным людям на закуску. Захмелеют ведь! Она передвинулась на прохладный край скамейки. К ней домой частенько заглядывали чумазые громогласные механизаторы, просили то стаканчик, то огурчик с грядки, то соли, то лучку. Просились и «посидеть», если на дворе стояла непогода. Она давала, пускала: все веселей! Взамен они «забывали» у нее порожнюю посуду, которую она потом в магазинчике сельпо меняла на сахар и хлеб.

Пруд между тем начал чернеть. В нем, помигивая, дрожа и колеблясь, отражались редкие пока, разноцветные огни соседнего дома. Откуда-то лилась негромкая песня. «И сестры Федоровы издесь гдей-то живут, — глядя на отражения огней и умиляясь, подумала старуха. — Не поют: старенькие уж… И хор Пятницкого». Ей представился огромный дом — вроде того, что, заслоняя закатное солнце, высился напротив. Все окна этого дома были распахнуты и освещены изнутри. Ив них выглядывали мужики в вышитых рубахах и бабы в кокошниках. Все они пели, и от их ладного, задушевного пения так хорошо становилось на душе, так радостно и томно…

Назад Дальше