Избранные произведения в 2 томах. Том 1 - Холендро Дмитрий Михайлович 7 стр.


— Выбирай себе коня, — сказал лейтенант, поигрывая глазами.

У него были веселые цыганские глаза.

Белка не спешил. Двигаясь вдоль батарейной коновязи, в полушаге от лейтенанта, он приглядывался к нашим коням, иногда незаметно косил глазом назад, как бы возвращаясь, чтобы не пропустить. Наверное, он уже успел понять к тому дню нашего батарейного. Лейтенант Синельников не торопил, мирился даже с ответом: еще не знаю, подумаю, — но не терпел сомнений вслух, паники, как он говорил. Это был его самый яростный вопрос: «Что за паника?» Не нравилось нашему батарейному командиру, когда расходовали чересчур много слов. «Говори раз — не барышня». Иными словами, думай сколько хочешь, а говори лишь то, что надо для дела.

Вот почему и Белка был таким немногословным! Он подражал командиру батареи. Но лейтенант Синельников мог на вечере самодеятельности прочитать стихи:

Не домой,
       на суп,
а к любимой
       в гости
две морковинки
       несу
за зеленый хвостик, —

да еще с такой удалой искрой в глазах, что женщины в зале улыбались. Командир батареи мог прийти в казарму и часа два и больше разговаривать с нами обо всем на свете, а Белка не мог.

Ну, значит, шли они вдоль коновязи молча, все быстрее. Лейтенант Синельников был скорый, был легкий на ногу, хоть и чуть косолапый, и всегда незаметно ускорял шаги. На обратном пути пустил Белку вперед, и тот сразу направился к Ястребу и остановился. Я только расчесал жеребцу гриву и подумал насмешливо: «Есть глаз у тебя, сержант, но…» Батарейный должен был сейчас отрезать: «Это конь мой». Не без злорадства ожидал я этого ответа. Но лейтенант Синельников сказал:

— Заметил, — и потрепал Ястреба по крутой шее, а Ястреб повернул к нему заостренную морду и тепло фыркнул ноздрями. — Это мой конь, но я давно хочу сменить его. Капризный. Такой конь требует времени, как любимая женщина. А времени нет. Седлайте. — И все гладил Ястреба по шее.

Я был обижен за Ястреба, хотя знал его норов. Нельзя было заранее сказать, какой фокус, где и когда он выкинет. Я его разминал, проезжал на нем по селу, когда старшина Примак давал команду:

— Разогрейте Ястреба, Прохоров. Не шибко, а так — слегка пробежитесь. Поняли?

— Так точно, товарищ старшина.

— Ну вот. Грамотный боец.

Чаще всего это случалось вечерком, и я всегда старался проехать длинной улицей, обсаженной тополями, к сельскому магазину в Карналовичах. В этот час туда сходились приодетые девушки. Хоть посмотришь на них…

Первый раз все вышло славно. Я молодцевато объехал девушек и ускакал с жарким лицом. Во второй раз Ястреб притер меня к тополям. Ни узда, ни каблуки, ни коленки не помогали. Чем резче я рвал узду, отворачивая его от тополей, чем больней бил коленкой и каблуком по боку, тем ближе прижимался он к тополям, не сбавляя при этом летящей рыси. Тополя росли густо, и домой я вернулся с ушибленным до синяков голым локтем и ободранной щекой. Рукав на локте пришлось зашить углом. Если бы еще видели мою коленку под брюками!

Когда высохла и отвалилась корка со ссадин на щеке, старшина Примак значительно сказал мне:

— Прохоров! Пробежитесь на Ястребе. Другим маршрутом.

Он подал мне отличную мысль. Я объехал голые весенние поля, крестьянские клочки, которых вовсе не знал наш глаз на своей земле, прогнал Ястреба бешеным галопом, чтобы пустить по ветру всю его дурь, и приблизился к магазину совсем с другой стороны. А у магазина как раз столпился разряженный люд. Парни в разноцветных жилетках и девушки в расшитых платьях с надутыми рукавами. Затянутые в праздничные тройки, застегнутые на все пуговицы старички доказывали что-то друг другу, размахивая руками. За ними стоял оркестр — скрипка, флейта и барабан. Над шляпами музыкантов горели раскрашенные перья. Похоже, в Карналовичах справляли свадьбу.

И только я подъехал, оркестр очнулся, будто меня и ждали. Скрипка запела, флейта запищала, барабанщик взмахнул колотушкой. Грохнул барабан. Ястреб взвился прямой свечой. Когда я поднялся на ноги с земли, он уже уходил от меня галопом. Нельзя зевать на Ястребе. А я отпустил поводья, зазевался на пеструю толпу. И был за это беспощадно осмеян. И девушками, и стариками, не говоря уже о парнях. Хохот хорошо слышался, потому что оркестр перестал играть, словно для того и трахнул один раз в барабан, чтобы испугать Ястреба. Музыкантам тоже хотелось посмеяться…

Ястреб вернулся в конюшню, а я за ним пробежался самостоятельно. Вот какой он был, Ястреб…

Белка принес седло и ловко вскинул на спину Ястреба, я помог ему затянуть подпруги. Через минуту Ястреб вертел сержанта на площадке для выводки, как в вальсе. Он сразу почувствовал на себе нового человека и закружился. Белка сидел плотно, стиснув зубы и еще больше сузив свои монгольские глаза. Он давал Ястребу волю, надеясь, что тот выдохнется, а я крикнул:

— Он так будет кружиться неделю, товарищ сержант!

Белка пришпорил Ястреба, послал вперед, тот пошел сначала послушно, но — раз! — перемахнул через коновязь и занес сержанта в открытые ворота конюшни. Белка не выходил, пока лейтенант Синельников не позвал, сжалясь:

— Сержант!

Белка вышел, насильно улыбаясь.

— Веселый жеребец.

— Отказываетесь? — спросил лейтенант.

Белка покачал головой не по-военному, замер и вытянулся.

— Нет.

Я слышал, как батарейный одобрительно шепнул старшине:

— Тоже с характером.

Себе он взял спокойную кобылу Красавицу. Шоколадную, тонкошерстную, шелковистую, на высоких ногах, зато со всегда опущенной головой. Если она и была красавицей, то спящей. А Ястреб! Шея у него была взлетающая, шаг летящий, оттянутый хвост летуче серебрился на бегу. Правда, в нем было много птичьего. Даже имя. А может быть, и нрав ястребиный?

Была весна, и полк готовился к первомайскому параду на сельском стадионе. Надо было показать западным украинцам нашу выправку. Каждый день к стадиону съезжались мальчишки, вечные поклонники военных маршей, кучей складывали велосипеды с красными шинами, глядели, как мы тренировались, а уж на парад поглазеть соберется все село.

Я ждал оркестра, помня свою злополучную историю. Военный оркестр — это вам не свадебная троица.

Вот поднял колотушку рослый боец с мощным барабаном. И ударил. Как удержался Белка на коне, я не знаю. Ястреб внес его в орудийную упряжку, запутался в постромках, Идеал из среднего выноса под Якубовичем оказался впереди Отметки, на которой танцевал Агейко. Вышла каша.

Марш остановили. Майор Влох гаркнул:

— Синельников! Ко мне!

Потом, у конюшни, лейтенант Синельников спросил Белку:

— Может быть, не брать Ястреба на парад, сержант?

Он смотрел исподлобья. Он всегда так смотрел, потому что носил свою чернявую голову чуть прижатой к груди, будто все время шел на таран.

— Все будет в порядке, товарищ лейтенант.

Белка сплел себе хлесткую плеточку из тонких ремешков и стал отдельно выезжать на репетиции военного оркестра. Даже просил, чтобы барабанщик бил посильнее. Я-то думал, что Ястреб обидится, а он стал ржать, завидев Белку. И парад прошел хорошо, майор Влох похвалил Белку через день перед строем. И сейчас Белка ехал на Ястребе.

Я уже давно заметил, что, когда валит с ног усталость и не знаешь, как быстрее прожить это время, надо вспоминать. И когда неясно, что будет, и не хочется думать об этом, надо вспоминать. И, вспоминая, я шагал за орудийным щитом. И сказал о своем счастливом открытии Эдьке. Он ответил:

— А я мечтаю.

— О чем?

— О губной гармошке. Не рояль, но все же… Можно таскать в кармане.

Саша перебил нас, обращаясь к Лушину:

— Федор! Что там на горизонте?

— Одинокая ракита.

— А укрепрайон? — поинтересовался Эдька. Перед этой ракитой оказался первый дот.

Сержант Белка ускакал к лейтенанту Синельникову в овраг, где прятали сейчас коней. Там съехались все батарейные командиры, лейтенант объяснял им задачу.

А мы пока обследовали дот — долговременную огневую точку, если развернуть привычное для военных сокращение в три слова. Я спустился в него по ходу сообщения — узкой щели, уводящей глубоко вниз, как в подземелье. Следом за мной сразу же залез Толя Калинкин. Над нами была бетонная шапка солидной толщины. А под ногами зачавкала хлюпкая жижа. Откуда?

Ни больших гроз не было, ни мелких дождей, и натечь в дот этой воде, пахнущей старыми запахами, было неоткуда. Мы топтались в ней по щиколотку, было тихо и мрачно, лишь в амбразуре, тонкой прорези, солнечной полосой, словно вырезанной из жизни, светился день с куском пустой дороги.

Толя посмотрел на эту дорогу, потом снова себе под ноги, переступил и сказал:

— А вода грунтовая.

Надо было на ком-то сорвать зло за то, что нас не ждали, не встретили, за эту безнадежную тишину и тухлую жижу под сапогами, и я сказал с насмешкой:

— Специалист!

— У меня брат был мелиоратором, — моргая, объяснил Толя.

— Тот, который на финской…

— Да… Грунтовые воды быстро поднимаются после дождей, а уходят медленно. Особенно отсюда. Куда ей деться? И солнце сюда не заглядывает, не сушит…

— Значит, все же был дождь недавно?

— Может, до войны.

Я смотрел на его мигающие глаза. Он стоял перед амбразурой, в нее падал короткий луч солнца, и глаза его вспыхивали в полутьме дота.

— Толя, а кем ты хотел стать?

— Педагогом.

— Ты не очень-то для этого… — посочувствовал я, дивясь его мужеству и безрассудству.

Я еще хорошо помнил наши варварские проделки с учителями, хотя чаще всего мы наказывали не учителей, а самих себя. Но это стало понятно гораздо позже, когда школа уже осталась за спиной…

Протестуя против ревностного желания учительницы по литературе сделать из нас стандартных отличников, мы договорились почти назубок выучить страницы из учебника, касающиеся романа «Анна Каренина», а самого романа не читать. Кого ни вызывала наша Люба — так мы называли свою седеющую наставницу, — каждый шпарил строку за строкой из маленьких главок, набранных петитом: образ Анны, образ Вронского, образ Каренина… Учительница цвела счастливым горделивым румянцем. Подряд мы получали пятерки.

А потом с задней парты поднялся Вовик Гершанов, этакая флегматичная дылда, басом продекламировал из учебника «Образ Левина» и, когда учительница чуточку удивленно и ему пообещала «пять», сказал:

— Спасибо, не стоит.

Она подняла от журнала сморщенное, растерянное лицо.

— Нам всем надо двойки ставить, — глядя на нее, пробасил Вовик по заранее разработанному сценарию, — ведь никто из нас не читал романа.

По щекам Любы симметрично пополз румянец, до самых висков. Она уже успела к той минуте выставить пятерок десять, не меньше…

— Этого не может быть! — сказала Люба и заплакала. Новая учительница спросила у класса в первую же минуту:

— Кто читал роман Льва Толстого «Анна Каренина»?

Встал один Коля Зуев, оригинальный юноша.

— Я читал, но правда давно, еще в детстве. Забыл.

Мы встретили эту молоденькую вострушку без особого восторга, может быть, из-за возраста, может быть, потому, что ее тоже звали Любовью. И в ответе Коли был вызов. Она постаралась его не услышать, вздохнула огорченно:

— Никто не читал! Вы же обокрали самих себя…

Вот о чем я рассказал Толе Калинкину в доте, на старой границе, а Толя даже не улыбнулся.

— Мне кажется, после войны все будет иначе.

Жизнь не бывает безупречной. Но это правда, нам казалось, все будет умней, честней, справедливей. За это погибали тоже…

— Почему так тихо? — спросил я Толю. — Запустение…

— Мы здесь, уже не пусто…

Мы выбрались из дота. Спустив ноги в ход сообщения, на крае щели сидели Эдька Музырь и Саша Ганичев. Мы выбрались в тот самый миг, когда Эдька положил руки с удивительно длинными пальцами на худые колени и съязвил:

— Укрепрайон!

Даже в трагическую минуту Эдька не мог не усмехаться.

— Где пехота? — спросил я Сашу. Саша промолчал.

— Бьет врага на его территории, — сказал Эдька, а Саша вспыхнул:

— Не паясничай!

— Немцы разорвали наш фронт и рвутся дальше! — крикнул Эдька.

Мы с Толей стояли в узкой щели и слушали, задрав головы.

— Немецкую листовку читал? — спросил Саша, напоминая, что их было запрещено читать.

Самолеты с черными крестами на боках и крыльях бросали не только бомбы. Они расшвыривали с небесной высоты листовки, белевшие потом на пшеничных колосьях, в пухлой дорожной пыли. В этих листовках, на клочках бумаги, писалось о молниеносной войне, блицкриге, об окружениях, о разгромах, печатались фотографии пленных бойцов и предлагалось сдаваться в плен всем, кто хотел остаться живым. Пленные на фотографиях улыбались. Листовка служила и пропуском к фашистам. И была она чуть больше папиросной коробки, чтобы удобней прятать.

— Читал! — вызывающе ответил Эдька. — Я грамотный, что мне делать?

— Неграмотным запрещать не надо, — сказал Саша холодно, — они и так не прочтут.

Эдька вздернул голову.

— Неграмотных у нас нет!

— Значит, это касается всех.

Мы же дружили. И мы знали друг друга, как себя. Зачем они так сцепились?

И вот… Толя Калинкин осторожно предположил:

— Может, это отступление — кутузовский маневр? Заманиваем их, чтобы растянуть, ослабить и…

«Верно», — подумал я, радуясь, что Толя переменил тему.

— Куда заманиваем? — спросил Эдька настырно. — Сколько жизней вы готовы заплатить за этот маневр, фельдмаршал Калинкин-Малинкин? На войне за все платят жизнями! Нет! У всех вас ни за что не болит душа! А у меня болит! Я свой!

— Ты паникер, Музырь, — сказал Саша.

— Самый нормальный псих.

— Ты зловредный паникер, Музырь, — повторил Саша, не повышая голоса, что было совсем худо: мы-то знали его осмысленную категоричность.

— Расчет, к орудию! — долетел голос сержанта Белки.

Мы с Толей ухватились за край щели, Саша с Эдькой помогли нам выбраться. Не знаю, скоро ли они кончили бы свою ссору, но теперь все мы стояли у лафета гаубицы. Батарея развернула орудия в сторону дороги, по которой мы пришли сюда. Не очень далеко мы оторвались от пехоты. Но, видно, пехота не успела занять доты укреп-района. Одинокая ракита стала точкой наводки.

Глаз панорамы обычно смотрит с гаубицы не вперед, а в тыл или в сторону. Получаешь команду, ставишь барабанчики прицельного механизма на нужные деления, выгоняешь уровень, ловишь перекрестьем, скажем, эту одинокую ракиту, к которой как бы привязано орудие, и вот уже ствол гаубицы нашаривает своим зевом далекую невидимую цель, за которой следил сейчас наш лейтенант Синельников. Какой она была? Скомандовали — бронебойными. Значит, по танкам.

Где-то впереди, там, вжимаясь в землю, прятались артиллерийские корректировщики. Они сейчас видели эти танки. И нацеливали нас, сообщая радистам все координаты и поправки после взрыва каждого снаряда.

Радисты передавали и принимали слова команд. Белка перекидывал их мне, как другие командиры орудий своим наводчикам, и отрывисто прибавлял:

— Первое!

Я дергал за спусковой шнур, а все отскакивали хоть на шаг от гаубицы, открыв рот. Она бухала громоподобно. Все чаще Белка заменял номер орудия коротким словом «Огонь!» и делал его еще короче:

— Гонь!

Гаубица вздрагивала и откатывалась, сошник лафета зарывался в землю. Улетали, переполаскивая знойный воздух, полуметровые снаряды, жарко пахло горелым маслом и порохом. Мы стреляли. Мы вели беглый огонь. Это были, наверно, счастливые минуты. Дни, месяцы, годы, начавшиеся с того июньского воскресенья и несущие столько непоправимых бед, чем они могли осчастливить? Как и Белка, я смотрел утром на березовую рощу, оставляемую нами, и что-то происходило со мной такое, чего никогда не бывало раньше. Неужели я только тогда понял, как люблю эту землю? Каждое ее дерево. Каждый пригорок. Любовался ими раньше, знал, что люблю, но только теперь почувствовал как. И само собой рождалось щемящее чувство ответственности хотя бы за один клочок родной земли. Про это чувство мы тоже знали, но испытать — это совсем другое. От нас зависело, быть или не быть у этой ракиты фашистским танкам.

Назад Дальше