Большая дорога - Логинов Святослав Владимирович 2 стр.


С минуту длилось напряженное молчание. Никому не хотелось омрачать светлое чувство, которое испытывали все, и всем было хорошо, потому что в достижениях «Искры» каждый присутствующий видел и результаты своей работы, как бы мало она ни соприкасалась с жизнью этого колхоза, — так далекие родственники — «седьмая вода на киселе» — радуются успехам своего знаменитого сородича, который никогда и не видел их.

— Может быть, действительно нет никаких недостатков? — с улыбкой спросил Шугаев.

— Я хочу сказать несколько слов, — сказал Владимир и встал, такой же кряжистый, плотный, спокойный, как отец. — Ехали мы сюда с отцом через Шемякино и вот немного поспорили, — начал он и густо покраснел, потому что ему не хотелось говорить плохое об отце, но нельзя было и молчать о том, что встревожило его и огорчило. — Это, конечно, хорошо, что «Искра» разгорелась и всем, кто живет в ней, тепло и светло. Но вот рядом, в Шемякине, по соседству, поле с полем, очень плохо… вы сами знаете. Почему же так вышло?

— Плохо работают! «Искра» за них не ответчик! — крикнул редактор районной газеты Огурцов, краснощекий, совсем еще молодой, но совершенно лысый и с двойным подбородком.

— Нет, ответчик, — спокойно сказал Владимир. — Коммунисты не могут так рассуждать, не могут отгородиться забором интересов только своего колхоза. Искровцам должно быть стыдно, что в Шемякине так плохо… И они должны помочь шемякинцам подняться на ту же высоту, на какой стоит «Искра»… Вот только тогда искровцы могут сказать, что они раздули свой огонек в большое пламя всеобщего счастья…

— Интере-есно! — протянул зловещим голосом Огурцов, глядя на Шугаева и разводя руками, как бы говоря: «Как это вы, секретарь райкома, позволяете этому мальчишке говорить такие вещи?»

Шугаев пристально смотрел на юношу, испытывая противоречивые чувства. Ему было приятно, что в его районе есть колхоз-миллионер, известный на всю область. Шугаев считал, что достижения «Искры» есть заслуга и его, секретаря райкома: он десять лет руководил жизнью этого колхоза и помогал его росту. В успехах «Искры» он видел победу великой идеи, ради которой он, Шугаев, не жалел ничего, даже своей жизни…

Вот в такую же осеннюю ночь, когда Шугаев сидел в своем кабинете и читал статью Сталина о коллективизации, раздался выстрел в окно, и пуля, пробив легкое, засела под сердцем. Районный врач Некрасов спас ему жизнь, но пуля так и осталась где-то под сердцем. Тогда Владимиру Дегтяреву было всего одиннадцать лет; он пришел в больницу с пионерской делегацией и от имени отряда дал клятву бороться за победу колхозного строя. Шугаев раньше заведовал их школой и полюбился им своим уменьем разговаривать с ними, как со взрослыми, равными себе людьми. И теперь Шугаеву было приятно видеть возмужавшим того мальчика, которому он внушал, что жить нужно для большого дела.

Но хотя Шугаев сам вызвал Владимира на разговор о недостатках «Искры», ему было неприятно слышать то, что говорил юноша, потому что Шугаев предполагал, что будут говорить о недостатках внутренней жизни колхоза, а молодой Дегтярев вдруг заговорил о Шемякине, и теперь создавалось впечатление, что и райком что-то проморгал, и тут уже начиналась критика работы его самого, Шугаева. И Огурцов уже подмигивал: что вот, мол, мальчишка учит тебя, а ты молчишь… И у Шугаева где-то, в потаенной глубине души, заныло, как от тупого удара, и уже закипала досада и на юношу и на себя за то, что сам же подогрел молодого Дегтярева на выступление, и на Огурцова, который своими подмигиваниями раздувал тлевшую в нем искру раздражения…

Владимир Дегтярев продолжал говорить, время от времени закидывая рукой густые волосы, спадавшие на крутой, упорный лоб.

— Мы отвечаем за всех… за всю нашу великую страну. И мы, искровцы, только вместе со всеми… со всем нашим народом придем к истинному большому человеческому счастью…

— Этак вы договоритесь, что мы будем счастливы лишь тогда, когда все негры Америки найдут свое счастье! — воскликнул Огурцов и визгливо, неестественно расхохотался.

Но никто не улыбнулся.

— Да, я думаю и о неграх, — спокойно сказал Владимир Дегтярев. — И ничего смешного в этом не вижу.

Огурцов поперхнулся, закашлялся, щеки его налились кровью, и Шугаев подумал, что он похож на беса.

Вопрос о положении в Шемякине уже обсуждался на предыдущем заседании райкома, и было решено укрепить правление колхоза. Шугаев мог бы дать эту справку и оборвать выступление Владимира Дегтярева. Но Шугаев молчал, понимая, что Владимир прав, говоря, что заботиться о Шемякине должен не только райком, но и колхоз-сосед, что эта взаимная помощь и есть самое главное.

Шугаев встал и с минуту молчал, преодолевая раздражение и против Огурцова и против себя за то, что упустил то важное, о чем сказал Владимир Дегтярев, и раздражение против этого юноши, который поправлял его, секретаря райкома. А Огурцов уже потирал руки в сладостном ожидании, что Шугаев сейчас ударит этого юношу тяжелой лапой своего авторитета и от мальчишки останется только мокрое место.

Шугаев молчал еще и потому, что он поднялся слишком резко и его малоемкие легкие захлебнулись, а сердце застучало, заторопилось.

— Вы, Володя… Извините уж, что так называю вас, — с улыбкой проговорил наконец Шугаев глуховатым, низким голосом. — Вы, Владимир Николаевич, — поправился он, чувствуя, что давно утерял право называть юношу запросто Володей, и желая подчеркнуть свое уважение к нему, как к равному, — вы правы, конечно… Мы должны шире смотреть на вещи… И думать о большом счастье. Маленькое у нас есть, и это хорошо… Но мы не мещане, чтобы успокоиться на достигнутом. Кто за то, чтобы внести в резолюцию мысль, высказанную товарищем Дегтяревым-младшим?

Все подняли руки. Огурцов провел ладонью по голому черепу, и нельзя было понять: то ли он голосует вместе со всеми, то ли почесывает лысину.

Лишь один Николай Андреевич не поднял руки. Она так и осталась лежать на коленях, большая, тяжелая, властная, в узлах вздувшихся вен.

Ветеринарный врач Тарас Кузьмич Протасов сказал унылым, скрипучим голосом:

— У нас, помню, была ленивая лошаденка. Отец бывало привяжет клок сена к концу оглобли, лошаденка тянется за сеном и бежит… Так оно и счастье: висит перед глазами, а не ухватишь. А все-таки — воленс-ноленс — бежим. Хе-хе-хе!

— Удивительный ты человек, Кузьмич, — сказал со вздохом Шугаев, — словно ядом капаешь в душу.

— Я еще задержусь с Шугаевым, — сказал Николай Дегтярев сыну. — Ты поезжай с Тарасом Кузьмичом.

В комнате остались лишь Шугаев и Дегтярев. Несколько минут сидели они в молчании, не глядя друг на друга, но думая об одном и том же.

— Обиделся на сына? — спросил Шугаев, с улыбкой взглянув на Дегтярева.

— На него я не в обиде… Молодость. А вот на тебя, Иван Карпович, обиделся я…

— За что же?

— Сам знаешь, сколько муки я принял за двадцать лет… Не для себя из кожи лез. Для людей… чтоб всем людям в нашем Спас-Подмошье жилось сытно… А выходит, что неправильно я дело веду, — угрюмо проговорил Дегтярев. — Я жизни своей не жалел… — голос его дрогнул.

— Помню, Николай Андреевич… Все помню, — тихо сказал Шугаев.

И обоим им вспомнилась осень тысяча девятьсот двадцатого года, утро праздника Октябрьской революции. По грязной кривой улице Спас-Подмошья шагают с красным знаменем члены сельскохозяйственной артели «Искра», созданной накануне. Знамя несет Николай Дегтярев, а за ним идут все члены артели с семьями: с женами, детьми и стариками — тридцать семь человек. Шел среди них и Шугаев — единственный комсомолец в деревне и первый крестьянский парень, поступивший в педагогический институт. Он нес плакат, на котором крупными буквами было написано: «Из искры возгорится пламя».

Искровцы шли по деревне, на них издали смотрели люди и усмехались, а на крыльце лавочника Несмашного ударили в сковороду. Но искровцы, заглушая смех и звон, запели:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!

Пели, собственно говоря, только трое: Дегтярев, его жена — учительница Анна Кузьминична — и Шугаев, остальные на знали слов, но эти три голоса звучали так громко и уверенно, что смолкли и дребезжащий звон сковороды и язвительный смех.

Лишь мы — работники всемирной
Великой армии труда —
Владеть землей имеем право,
А паразиты — никогда!

Искровцы подхватили самые близкие их сердцу слова:

Владеть землей имеем право!

И теперь уже все — старики и дети, юноши и матери — повторили эти слова, а кто-то дрожащим голосом опять запел:

Лишь мы — работники всемирной…

Так и шагали искровцы по деревне, бессчетно повторяя только эти слова, и нестройные голоса их сливались в грозном и торжественном гимне тружеников земли.

А ночью загорелась изба Николая Дегтярева, и в огне погиб младенец Васютка — первая жертва, принесенная Дегтяревыми на алтарь великой идеи.

— Тебе-то вот легко, Иван Карпович. Сказал на заседании, что Дегтярев, мол, только в свое корыто смотрит, в резолюцию записал… А мне перед народом как теперь оправдаться? — обиженно проговорил Николай Андреевич.

— Мне легко? — изумленно воскликнул Шугаев, покачивая головой. — Смотрю я на тебя, Николай Андреевич, и удивляюсь: мужик ты серьезный, умный… а в беса еще веришь и бесу служишь…

— Какому бесу? — с таким же изумлением спросил Дегтярев. — Я, слава тебе господи, ни в бога, ни в черта не верю…

— Нет, веришь. В беса веришь и служишь ему, — серьезно повторил Шугаев. — В беса самолюбия… Он вот тут, — Шугаев покрутил рукой возле сердца, — тут живет… И как чуть тебя заденет что-нибудь, так он и начинает сверлить… Ведь сверлит?

Дегтярев молчал.

— Сверлит, знаю… Я вот тоже его сегодня рукой все прижимал, воли ему не давал… Ему только дай волю — пойдет такие штуки выкомаривать. На то он и бес… Ты думаешь вот, мне легко было… А мне тяжелей было, чем тебе. Я-то ведь секретарь райкома, сижу, слушаю, а бес и давай сверлить: «Что же ты, такой-сякой-разэтакий, молчишь? Дай сдачи ему, мальчишке этому, ведь он под тебя подкапывается, твой авторитет уронить хочет, а себя выставить, поднять себя над тобой…» Я его, беса, рукой вот так зажимаю, а он, гляжу, уже в образе Огурцова мне подмигивает и опять свое: да какой же ты, мол, после этого секретарь? Секретарь райкома умней всех… сильней всех, а тут тебя мальчишка учит… Чувствую, ноги у меня задрожали, так вот и хочется вскочить, крикнуть Владимиру: «Молокосос!» А я держу его, беса… Ну, кое-как справился, — Шугаев улыбнулся и, устало потягиваясь, сказал: — Силен бес!

Он взял со стола книгу и, протягивая Дегтяреву, сказал:

— Читай. Прямо с четвертой главы начинай… Тогда все поймешь и не будешь в обиде ни на меня, ни на сына… Сын у тебя хороший. Эх, если бы мне такого. — Шугаев с грустью вздохнул, помолчал и опять улыбнулся: — А против беса самое верное средство, знаешь, какое?

— Какое? — с любопытством спросил Дегтярев, как спрашивает больной, уже перепробовавший все лекарства.

— Записывай, — строго сказал Шугаев, пододвигая ему блокнот, и Дегтярев, подчиняясь его властному голосу, взял карандаш. — Ошпаривать беса самолюбия крутым кипятком самокритики. Ну, записывай, записывай! Первый слог «са», второй — «мо», написал? Третий слог «кри», четвертый…

Дегтярев швырнул на стол карандаш и, громыхая сапогами, вышел из кабинета, а Шугаев хохотал, глядя ему вслед, и прижимал рукой что-то живое на своей впалой груди.

Было так темно, что Дегтярев не увидел лошади, которая стояла возле крыльца, в двух шагах. Кобылица тихо заржала и нетерпеливо рванулась с места, звеня подковами о камни.

— Соскучилась, Ласточка, — ласково сказал Дегтярев, подвязывая повод, и потрепал рукой по теплой шее лошади.

Она фыркнула, потерлась мордой о его плечо, и от лошади, от сена, которое Дегтярев разровнял в тележке, чтобы удобнее было сидеть, и от ременных вожжей, пропитанных дегтем, успокаивающе повеяло привычными запахами.

Взобравшись на тележку, он облегченно вдохнул остуженный первым заморозком октябрьский воздух.

Дегтярев ничего не видел вокруг и не правил лошадью: она сама знала дорогу домой. Вот прогремели под колесами последние камни булыжной мостовой, тележка накренилась, и колеса зашипели в густой грязи проселка. Дегтярев знал, что Ласточка огибает кусты, чтобы миновать канаву, и сейчас повернет на гать, к лесу. И точно, колеса застучали по бревнам настила.

Лошадь шла осторожно, но уверенно, и Дегтярев вспомнил, как он выращивал ее, запрягал первый раз, объезжал, не спал ночей, ожидая от нее первого жеребенка… Воспоминания унесли его в далекие дни, к истокам жизни, полной мучительного труда, тревог и лишений, когда с терпеливой верой в лучшую жизнь ели хлеб из лебеды и древесной муки.

«Ты поел бы того хлеба, тогда узнал бы, какое оно — счастье, — возражал он в мыслях сыну. — Ты вырос на всем готовом. Ты не знал ни голода, ни нужды, ни боли в спине от косьбы с зари до зари, ни кровавых мозолей, ни слез. Ты не знал страха перед злой силой, правившей миром, не стоял на коленах перед иконой, вымаливая пощаду от пожара и засухи, от глада и мора… Ты думаешь, нам было легко восстать против бога? Против собственности? Против несправедливости? Против всего, что держалось на земле тысячи лет? Нас жгли, но мы стояли на своем… И мы дали тебе счастье. Что же тебе еще нужно?»

Тележку сильно дернуло вбок, и лошадь, глухо охнув, шумно упала. Дегтярев соскочил с тележки, бросился к лошади, приговаривая:

— Ну, Ласточка! Ну, милая!..

Лошадь рванулась и замерла. Дегтярев ослабил чересседельник, хотел развязать супонь, но клещи хомута погрузились в грязь. Дегтярев нащупал кончик ременной супони, потянул, но она намокла, захлестнулась, и он никак не мог развязать ее. Разрезать? Было жаль новой супони. Он снова попытался поднять лошадь, тянул за повод, повторяя:

— Ну, подымайся! Ну, милая!

Но лошадь лежала неподвижно. «Стало быть, маклак себе выбила», — подумал Дегтярев. Приходилось разрезать супонь, но не было ножа. Дегтярев вспомнил про пузырек, который ему дала Анна Кузьминична на лекарство. Но в аптеку он так и не смог зайти: заседание затянулось. Дегтярев разбил пузырек о колесо и осколком перепилил супонь.

Попрежнему ничего не было видно кругом. Дегтярев все делал ощупью. Он распряг лошадь, но она продолжала лежать, все глубже утопая в грязи. Упала она перед мостиком, в самом топком месте. Отсюда до колхоза было километра три. Бежать в колхоз за помощью? Но, пока дойдешь да обратно, лошадь может захлебнуться в грязи…

«Надо поднимать», — подумал Дегтярев и снял с себя теплый ватный пиджак. Он решил подлезть под лошадь и приподнять ее на спине, рассчитывая, что лошадь сама поднимется, как только почувствует, что ей помогают. И он принялся выгребать руками густую грязь из-под лошади, прокапывая канавку. Наконец он просунул одну руку под лошадь и полез в эту канавку. Лошадь, чувствуя, что ей помогают, стала тужиться, пытаясь подняться, и Дегтярев протиснулся под живот лошади, но вдруг ноги ее подломились, она всей тяжестью рухнула на Дегтярева и вмяла его голову в грязь.

Дегтярев рванулся, но не мог выдернуть голову из-под лошади. В рот и в нос набилась грязь, он задыхался.

«Конец… Зачем полез?» — мелькнула запоздалая мысль, и на мгновение он увидел строгое, осуждающее лицо сына. Дегтярев старался просунуть голову по другую сторону лошади, хотя это было опаснее, чем пятиться назад. Но это движение вперед было необходимо, чтобы поднять лошадь, — от этой цели он не отступал. Им овладело какое-то безумное упорство: поднять лошадь или уже не подняться самому. Собрав последние силы, почти теряя сознание, Дегтярев рванулся вперед, и голова его освободилась от тисков.

Назад Дальше