В этот час молоденькие продавщицы, машинистки или такие вот ученицы из парикмахерских расцвечивают яркими красками серо-коричневый людской поток на улицах города. Но Помм была не такая, как все, — она была не просто хорошенькая. Должно быть, она отличалась подлинной красотой, которую не могли испортить ни мини-юбка, ни слишком узкий свитер.
Это-то в конечном счете и выделяло ее. В этом своеобразном мире запахов, всевозможных флакончиков, среди дешевых парикмахерских ухищрений безыскусность Помм придавала ей некую загадочность. Вся ее прелесть заключалась в том, что она не была похожа на других, хоть и одевалась как все остальные — и у нее, как и у них, между кофточкой и юбкой зазывно виднелась полоска кожи.
Надо сказать, что своеобразие Помм не позволяло с ней фамильярничать. Она притягивала к себе и одновременно удерживала на расстоянии. Главным образом притягивала, но так, что человек этого не сознавал. При этом она вовсе не хитрила — даже во взгляде ее не было и тени лукавства. Скорее можно было прочесть в нем наивное бесстыдство, если уметь читать то, что не написано. И ничего удивительного: такая девственная невинность («девственно-белая страница») лица, обнаженного, ничем не прикрытого (никакой задней мысли), как раз и граничит с бесстыдством; это — лицо Сусанны[3], или Сюзон, застигнутой врасплох во время купанья, когда бесстыдство, если можно так сказать, подчеркнуто неожиданностью и искренним нежеланием, чтобы тебя кто-то видел.
Губы Помм красила лишь их собственная безмятежная полнота; случалось, она прикрывала глаза, — но от того, что уж очень радостно жить. На всем ее облике лежала печать глубокого спокойствия, не нарушаемого даже намеком на кокетство. Да Помм и незачем было кокетничать, незачем выставлять себя напоказ. Сама природа сделала из нее легкую добычу, как и из многих девушек ее возраста, которые не успели еще познать свое тело и не приспособились к нахлынувшим на них новым, незнакомым ощущениям.
Помм, казалось, могла до бесконечности длить тот чудесный период в жизни девушки, когда даже самые некрасивые будто расцветают от подкараулившего, пронзившего их желания, которое ничто не в силах затушить.
И эта затянувшаяся незавершенность становилась чем-то вроде добродетели, хоть и неопределенной, раздражающей таким отступлением от привычного порядка вещей.
У Помм, что же, до сих пор не было возлюбленного, хотя ей скоро стукнет восемнадцать лет, или в ней просто говорила природная чувственность, когда под взглядами мужчин она вся точно начинала светиться?
Если бы Помм объяснили, чт о дарит любовь, она не сказала бы «нет». Ощутив на себе настойчивый взгляд, она бы сразу поняла, чего от нее ждут. И наверняка подчинилась бы — не мужчине (ей было бы безразлично, как он выглядит и сколько ему лет), а тому новому, неизбежному, что поднялось бы в ней и завершило бы ее формирование в минуты забытья.
Она же переходила на противоположную сторону тротуара и шагала так быстро, что ни у кого не могло возникнуть и мысли следовать за ней. По утрам она вставала с постели, пресыщенная своим безмятежным сном, как иная женщина пресыщена объятиями, — вставала с истосковавшимся телом, и тоска эта не проходила даже в дневной уличной толкотне. Замирала тоска лишь на нетронутом снегу девичьей ночи. В этой счастливой меланхолии, рожденной весенним переполнением чувств, не было и тени ущербности или зависти к другим. Однако тот, кто смотрел на Помм, понятия не имел, что именно он, его взгляд и есть звено, которого недостает в этой почти законченной, безупречной цепи. Поэтому он и выходил на предыдущей или на следующей станции; впрочем, Помм редко ездила на метро от Сен-Лазара до Оперы — разве что ее заставал дождь.
Помм не умела ни делать завивку, ни стричь, ни красить. Ей поручали лишь собирать салфетки. Она протирала инструменты. Подметала пол после стрижки. Укладывала в аккуратные стопки разбросанные номера «Жур де Франс». И вытирала кончик носа клетчатым платочком.
Кроме того, Помм мыла клиенткам голову, массируя кожу со свойственной ей деликатностью и старанием. Она могла бы делать это еще старательнее. Стоило только попросить.
Клиентки были все уже в возрасте, богатые и невероятно болтливые. Право же, как на подбор. Они квохтали без умолку, точно старые куры!
Но ни усыпанные бриллиантами очки, ни губы цвета лаванды на лице, обрамленном жидкими подсиненными волосами, ни руки, усеянные драгоценными камнями и темными пятнами, ни сумки из крокодиловой кожи, казалось, не привлекали внимания Помм, — она была всецело поглощена тем, чтобы вода, которую она пробовала, подставив под струю тыльную сторону руки, не была слишком горячей или слишком холодной, когда она направит струю на волосы клиентки, — ведь мокрые волосы у всех выглядят одинаково.
Помм осторожно запрокидывала голову дамы на подставку, вмонтированную в спинку большого кресла, которому можно придать нужный наклон. Грудь клиентки накрывалась белой салфеткой, а волосы, мокрые, слипшиеся от мыла, волнистыми водорослями плавали в широкой белой эмалированной раковине.
Взгляд умирал под накрашенными веками, увеличивавшими глазницы, губы казались кровавой чертой под заострившимся носом, и эти запрокинутые лица, обрамленные волосами, становились похожи на диковинное растение — казалось, огромные выцветшие листья какого-то дерева, с чуть намеченными прожилками, плывут по реке.
Зрелище было странное, но не устрашающее — все эти лица, точно распластанные на поверхности воды, эти дряхлые Офелии, вдруг утратившие на минуту свое превосходство, способные даже вызвать презрение у человека, менее доброжелательного, чем Помм. И Помм говорила себе, что если в старости она и будет уродлива, то не так, как они. И уж во всяком случае, не станет такой сразу. Если бы у Помм могли возникнуть шальные мысли, если бы она не чувствовала, как смутно, еле уловимо шевелилась в ней ненависть в тот момент, когда старые хищницы с потрясающей бесцеремонностью совали ей чаевые (чего стоит одна их манера щелкать замком, открывая и закрывая сумку), она могла бы получить еще большее удовольствие, глядя на то, как они, совершенно покорные, совершенно лишенные всякой индивидуальности, сидят под колпаком сушки, точно неживые, держа неподвижно голову, по-прежнему высоко, по-прежнему горделиво поднятую — только на сей раз как на острие пики. Впрочем, Помм, которая иногда подолгу их разглядывала, вовсе не сознавала, что получает от этого удовольствие.
Ее звали Марилен. (Предположим, что так.)
Она могла бы, держа в руках перламутровый бинокль и прикрывшись веером, тихонько злословить, сидя в своей ложе в Опере. У нее могли бы быть темные волосы, разделенные прямым пробором и приспущенные на уши, как на старинных гравюрах. Она могла бы, исполненная внимания и нежности, склонить свои обнаженные, цвета слоновой кости плечи к господину в белом кружевном жабо, пенящемся в вырезе черного фрака, и, приложив в порыве элегантной стыдливости веер к губам, прикрыть видневшуюся в декольте грудь.
Так бывало в фильмах, которые она видела. А в жизни она то и дело разражалась таким громовым хохотом, что сразу вылезали на передний план и вульгарно-рыжие волосы, и слишком большой рот.
И все же Марилен была хороша собой. Высокая, длинноногая, гибкая и подвижная. Она ловко скользила по салону от одной клиентки к другой, а это было все равно что идти по лесу или пробираться сквозь джунгли, окружающие развалины Ангкора.
Однако истинный художник непременно отметил бы, что в красоте такого рода — дикой, грубой, агрессивной, напористой — в конечном счете есть что-то жалкое. И Марилен в конечном счете, наверно, понимала, сколь мало значит, когда тебя зовут красавицей, — возможно, лишь потому, что к этому нечего прибавить. Вот Марилен и швыряло всю жизнь от романтики, изысканных манер, даже, если хотите, возвышенности к откровенной вульгарности и раскатистому смеху, звучащему так, точно стопка тарелок рассыпается в мойке. Дело в том, что в последнюю минуту Марилен приходила в голову мысль, а не проиграет ли она в итоге, если попробует смягчить голос и манеры, — как-то глупо все-таки проигрывать. И она принималась дурачиться, строить из себя этакого шумного сорванца. Этот образ был не намного удачнее, но, возможно, больше соответствовал глубине натуры Марилен. Если, конечно, сразу не решить, что «глубины натуры» у Марилен и в помине не было.
Сейчас она — рыжая, ей тридцать лет, и в сумочке у нее зажигалка от Картье. Раньше она была блондинкой. Но когда она была блондинкой, ее звали Марлен. И это имя тоже ей шло. В ту пору она любила парчовые платья.
Живет Марилен в однокомнатной квартирке (XVI окр.[4], рядом с Булонским лесом, кварт. люкс, 30 кв. м., 7-й эт. окнами на улицу, лифт, паркет, ванн., кухн.). Или, может, вы считали, что она живет в особняке? Доступ в дом страховым агентам, сборщикам пожертвований и подписей под воззваниями запрещен.
Две ночи в неделю Марилен принимает у себя господина лет пятидесяти, с серебристыми висками, квадратным подбородком и пронизывающим взглядом. К тому же (почему «к тому же»?) господин этот возглавляет рекламное агентство. Ворочает большими делами, по воскресеньям играет утром в теннис.
Марилен держала Помм в приятельницах. Она прекрасно знала, что та не способна ни навредить ей, ни наговорить гадостей о ее бедрах и груди. И мало-помалу Марилен стала покровительствовать Помм.
Но в то же время Помм оставалась для нее загадкой. Она существовала как бы в другом измерении. И Марилен решила прибрать к рукам эту загадочную девчонку, раз уж не могла ее понять. Дело в том, что в этой внешне наивной — да и не только внешне, а действительно наивной — девчонке вдруг возникало что-то неожиданное, как если бы источник забил в переполненном метро, появлялась некая скрытая сила, непереносимо чуждая Марилен.
Марилен, конечно, не была способна определить, что так раздражает ее, когда она соприкасается с этой тайной. Ведь тогда ей пришлось бы признать, что она стремится положить этому конец, а значит, уничтожить то, чем Помм в корне отличается от нее.
И однако же, именно этого Марилен пыталась добиться. Она сразу же сказала Помм: «Так ты далеко не уедешь, надо подкрашиваться». И Помм начала подкрашиваться, сохраняя при этом всю свою свежесть, несмотря на неровно, неумело положенный тон. А Марилен почувствовала, как в ней зарождается досада.
Марилен пригласила Помм к себе. Они перешли на «ты». Помм поднялась на лифте, которым не имели права пользоваться поставщики, выпила виски. Виски ей не очень понравилось.
За час до появления приятеля Марилен Помм обычно уходила. Питалась эта пара только в ресторанах, а любовью занималась после театра.
Приятеля Марилен Помм никогда не видела, да и Марилен никогда не говорила ему про Помм. Все было вполне естественно: Марилен выпроваживала Помм перед его приходом, как поправляют прическу перед выходом из дому. (Позвольте! Позвольте! А не боялась ли Марилен показать директору рекламного агентства нашу маленькую дикарку, да еще такую миленькую? Правда, Помм уж слишком отличалась от того, что изображала из себя Марилен. Разве это не достаточно веская причина? К тому же наверняка были еще и другие!)
В мае Помм исполнилось восемнадцать лет. Правда, Марилен была приглашена в гости. Ели седло барашка.
С мамой Помм, которую она видела впервые, Марилен держалась очень любезно. Оделась она скромнее обычного, понимая, что идет к людям скромным. Марилен нельзя было отказать в известной тонкости, хотя и тут она хватала лишку. И своим поведением, и костюмом она явно давала понять, что пришла в гости к людям бедным и очень старается не поставить их в неловкое положение. Мать Помм ничего этого не заметила. Помм же была бесконечно признательна Марилен, хотя к этому и примешивалось возрастающее чувство стыда. Марилен все находила очень вкусным и преувеличенно благодарила всякий раз, как ей передавали блюдо или подливали вина. «К'слугам вашим», — говорила мать Помм, а девушке так хотелось, чтобы ее мать держалась иначе. Не зная толком почему, она чувствовала себя в чем-то виноватой.
Посреди пиршества Помм вдруг задумалась и надолго ушла в себя. Казалось, она разглядывала свечи, лежавшие на блюде с тортом, где еще осталась половина куска, предназначенного Марилен (которая, видимо, не любит сладкое). На самом же деле Помм ничего не разглядывала. Ее охватило безразличие и меланхолия, как сказали бы мы. Безразличен ей был, например, кусок торта, лежавший на блюде. Ей не хотелось двигаться, она страшно устала, тело ее набрякло и отяжелело, плечи словно придавило гирями. Она все глубже погружалась в сладостно-горький омут неизмеримого отвращения к себе.
Погода в тот день стояла солнечная, и Марилен повезла всех в Булонский лес. Подъехали к озерам. Помм по-прежнему что-то в себе переваривала, сама не зная, что именно. Мать ее тоже все больше молчала — из страха наскучить им. В какую-то минуту она сказала: «Я пойду сяду. А вы прогуляйтесь. И на обратном пути меня захватите». Вместо этого они всей компанией отправились кататься на лодке. Двадцать франков дали залога и еще чаевые парню, помогавшему сойти в лодку. Они никак не могли отчалить, и парень подтолкнул лодку багром.
Марилен забавлялась вовсю, кокетничая с прилипалами, которые катались в других лодках и, отчаянно работая веслами, нагоняли их. Мать Помм вскрикивала от страха, что они опрокинутся, и ногами и руками крепко держалась за доску, на которой сидела. Помм гребла — гребла увлеченно, как ребенок, и мало-помалу, с каждым взмахом весел вновь обретала свою целостность и душевный покой.
Вскоре после дня рождения Помм Марилен пришлось распроститься с обладателем квадратного подбородка. «Давно надо было это сделать», — заявила она вместо всякого объяснения. И добавила, что потратила пять лучших лет своей жизни (понедельники и среды) на такого хама, но ничего не поделаешь — все мужчины на один лад. Марилен тут выказала некоторое понимание своей натуры, но не мужчин.
Что ж! Конечно же, она ненавидела их всех — и прилипал, и самцов, и рекламщиков. Как и «альфа-ромео», цыганские рестораны, террасу ресторана «Фуке» и рубашки от Ланвена[5]. Марилен поведала Помм о своем новом отношении к «жизни вообще». Помм слушала, не говоря ни слова, — все это не мешало молодому адвокату Джордано, нежному, сильному, обнимать свою секретаршу Лину. Губы их сливались в целомудренном поцелуе, сулившем радости без конца и границ. Переливчатый звездный плащ расстилался над ними... И т. д.
За июнь Помм стала ближайшей подругой Марилен. Почти каждый вечер она сопровождала Марилен домой, и они вместе ужинали. Помм уже не надо было уходить, чтобы освободить место для человека с пронизывающим взглядом.
Она нередко оставалась на ночь и спала в большой кровати. Рядом с Марилен. Утром она торопилась встать первой, чтобы приготовить легкий завтрак. Марилен, как правило, вся перепачкивалась апельсиновым вареньем. Потом они вместе принимали душ. Плескались теплой водой, разбрызгивая ее по всей ванной. Терли друг другу спину. Марилен чмокала Помм в шею и говорила, что все мужчины — свиньи.
Мать Помм была очень довольна, что дочка сблизилась с Марилен. Можно только радоваться такой подруге, назидательно говорила она. Помм же немного раздражало то, что мать усиленно поощряет эту дружбу и строит на основании ее самые радужные планы. Конечно, Марилен — очень хорошая, куда лучше, чем она, Помм, но Помм вовсе не собиралась становиться такой, как Марилен, даже если бы и считала, что когда-нибудь сможет. С виду Помм казалась пустенькой, на самом же деле она не лишена была природного ума, и хотя ум ее и не был слишком развит, она умела мириться с жизненными обстоятельствами; она была смиреннейшей из смиренных — надо же обладать таким счастьем: всегда быть довольной собой; если не считать недолгого приступа меланхолии, охватившего Помм во время обеда на дне ее рождения, она никогда еще не испытывала мучительного желания стать иной. И вовсе не стремилась обладать чарами Марилен. Она просто любовалась подругой — и только. А кое-что в Марилен ей даже не нравилось. Ведь Помм относилась к числу людей в высшей степени наивных, а при такой наивности взгляд на окружающих и на вещи бывает порою удивительно острым.
Теперь Марилен всецело принадлежала себе. Этим следовало воспользоваться. И она, чтобы заглушить в себе чувство досады, решила, например, удариться в дружбу с ее многоцветными радостями. Появилась подруга — Помм. А кроме того, она как-то раз встретила одну свою старинную приятельницу. Та была замужем, и муж ее только что купил дом, недалеко от Парижа. Ну и приятельница, естественно, сказала Марилен: «Ты обязательно должна посмотреть наш дом». И Марилен с Помм поехали туда на праздник 14 июля.