Весны гонцы. Книга 2 - Шереметьева Екатерина Михайловна


Е. Шереметьева

Весны гонцы

Книга вторая

Глава первая

…С древнейших дней
Курса лучшего не бывало,
Не бывало ребят дружней!
Р. Гамзатов

Алена с Зиной и Валерием расстелили плащи, прилегли отдыхать.

Солнце обливает легким теплом. Небо высокое, светлое. Осинка чуть качнется, замечутся красные листья и долго не могут успокоиться, дрожат и дрожат… На Лилю похожа.

Уже обложили дерном осевшую за лето могилу, посадили астры… Строгие цветы, но их почему-то любила Лиля. Зачем только этот безобразный крест? Ограда тоже уродливая.

Олег и Саша Огнев ставят скамейку — тоже просила Ликина мать, — негромко переговариваются.

Три месяца прошло, а все еще думаешь: «О, рассказать Лильке. Надо спросить Лильку». И потом как удар: «Нет ее…»

Завтра воскресенье — с Глебом за город. Ужасно, что он так занят. Срочная работа… А в институте, как нарочно, такая бестолковщина. Новая секретарша факультета — девчонка, расписание — на два-три дня, как бог на душу положит. Путаница. Уроки и лекции заменяются, отменяются, в учебном дне зияют «окна», или, как сегодня, он вдруг обрывается. Беспокойно как-то…

Слышатся голоса Джека и Женьки — несут воду от колонки, — и вот уже можно разобрать слова:

— А что же тогда мещанство? — спрашивает Джек.

— По словарю…

— Без словаря! Стоячее болото, страх перед новым, если угодно, догматизм.

— Главное — собственничество, узость, эгоизм… — что-то свое отстаивает Женя.

— Косность! Все революционное — в движении. — Джек опускает на землю ведро и отскакивает: на ноги плеснулась вода. — А иначе штампы, бюрократизм, смерть!

Женя тяжело ставит лейку.

— Любишь страшные слова. Почему смерть? — И поворачивается за поддержкой. — Братцы?

— А ты не пугайся, — сердито отзывается Олег.

— Сколько я понимаю, Джек о естественном ходе жизни говорит. О движении, развитии искусства и всего вообще, — примиряет Валерий.

— А-а, этот Ев-гений!.. — Джек валится на землю рядом с Валерием. — Научился у ортодокса цитировать, только все путает и все не туда. А я, конечно, нигилист, скептик — свежо и оригинально.

Женя обмахивается платком, вытирает потное лицо, бьет кулаком по воздуху.

— …Утверждает, что прежние основы нравственности устарели, а новые не созданы. Так как?..

— Не знаешь, «что такое хорошо и что такое плохо», нечего делать в театре, — прогремел Огнев.

Джек хохочет, лежа на спине.

— Благодарю за справку!..

— Знаем отлично великолепные основы морали! — резко врывается Олег. — Еще чуть не в яслях: «Труд на благо общества», «Труд во имя светлого будущего». Дорогие слова затаскиваются, прежде чем становятся понятны, стираются, тускнеют.

Женя трагически вопрошает:

— Так что… их запретить?

— Сперва ребенок учится просто любить отца, мать, братишек, сестренок, товарищей… — Тонкие загорелые руки, грязные по локоть, взлетают над белой головой. Олег все еще похож на негатив. — Живые, горячие чувства, заботу, внимание надо разбудить в маленьком. А уж дальше… Покажи мне настоящего патриота, который близких не любит? Мура! Как в актерском мастерстве: не владеешь малым кругом внимания — нипочем не овладеешь и большим.

— Любу в Верхней Поляне помните? «Учить любви, как музыке», — пропищала Зина.

— Загибаешь, — властно бросает Саша Олегу. — Но, конечно, не словами воспитываются чувства… Все должно быть действенно. И обязательно интересно, то есть — будить чувство. «Никакими силами вы не заставите познавать мир через скуку», — это Алексей Толстой. А со мной в поезде ехала умная тетка — учительница…

С ним «в поезде ехала»! А может, со мной? Нелепый экземпляр. После приезда опять перестал замечать ее. А если замечает, так только, чтобы съязвить похлестче. Никто не удивляется — никто не знает даже того, что они приехали вместе, и тем более того, что было в дороге.

Но не приснилось же, что его беспокойный взгляд следил за ней, жесткие руки оберегали ее? А слова «Ты мне не безразлична» разве ничего не значили? Ведь это же все было. Нарочно? Разыграл? Издевался? А, весь он с потрохами не стоит того, чтобы думать о нем. Умный, конечно… талантливый… И голос…

— Ленин писал: «Без человеческих эмоций… быть не может человеческого искания истины». И физиологи говорят: кора и подкорка… Словом, неразвитость чувств ослабляет мышление. Пылкие чувства и манная каша в голове тоже не достижение… — При этом он взглядывает на Алену.

Что ему от нее надо? Раньше — понятно, враждовали и враждовали. А теперь? Ей нужно только простое человеческое обращение. Но когда представишь себе «простое человеческое», видятся раскосые глаза, налитые горячей нежностью, слышится глубокий обнимающий голос: «Ты мне не безразлична». Голос у него потрясающий… Опять на Джека обрушился.

— …И нечего путать, принимать недостатки, ошибки за существо, за смысл, за цель…

— И жить не формально! — взрывается Олег.

Джек сел.

— То есть?

— Если у тебя в квартире… скажем, труба лопнет, не будешь посмеиваться, ручки в брючки: «Вот, мол, какое безобразие!» — ждать, пока поплывут твои домашние туфли, Как миленький кинешься дыру затыкать, побежишь за водопроводчиком…А если в чужой квартире — «моя хата с краю»? Попросту это называется пошлостью. Дошло?

— Стоп! Я должен мусор на улице подбирать? Носы вытирать сопливым младенцам?

— Не корчи идиота!

— Родители у тебя золотые…

Джек резко перебивает Огнева:

— Оставим в покое предков. Кстати, не они, а советская действительность воспитала меня.

— Между прочим, и мы — действительность. Почему ты так мило ждешь, выйдет или не выйдет наш театр? Наблюдатель? Тебе ни жарко, ни холодно?

«Ему не безразлично!» — хотела вступиться Алена. Но Джек действительно ведет себя странно…

В первый же день учебного года Таранов пригласил к себе бригаду «целинников».

Развалился по-домашнему в удобном директорском кресле, дружелюбно оглядывал студентов, вопросы задавал метко, с умом. Но едва заговорили об организации молодежного театра, лицо Ивана Емельяновича изобразило скуку.

— Высокая патриотическая идея. Да ведь… По себе ли дерево-то рубите? Курс-то неполноценный.

— Что за бред? — Это вырвалось до того угрожающе; Алена сама смутилась.

Директор ласково рассмеялся, но взгляд небольших глаз, почти белых на загоревшем лице, не казался ласковым.

— Ух, стригунок норовистый! Малочисленный ваш курс. И прием в тот год маленький, да потери… — Он вздохом показал свою печаль о Лиле. — Да еще все ли поедут? — Как бы взвешивая на мясистой ладони что-то почти невесомое, Таранов усмехнулся. — Разве же это театр?

Олег весело возразил:

— А пусть нам добавят четыре-пять человек московских выпускников.

— Так для государства-то, — снисходительно, как детям, объяснял директор, — для государства целесообразнее направить полноценный курс из Москвы.

— Количество не синоним полноценности. А спаянность, работоспособность мы доказали в поездке. И мысль эта, и на целине уже нас… — Огнев говорил сдержанно, но глаза выдавали возмущение.

Таранов перебил:

— Всю документацию вашу изучил, вплоть до грамоты крайкома комсомола. А на мысль патенты не выдаются. — Он затянулся, легко пошутил: — Всяко бывает: Америку открыл Колумб, а осваивали другие. Даже вот название дали по имени Америго Веспуччи. — И вдруг простер к ним через стол короткие тяжелые руки: — Друзья милые, поймите меня правильно: я же не против. Дерзайте, добивайтесь! Но подумайте. Масштаб не надо терять. Интересы государства — на первое место, — растроганно добавил: — А курс, бесспорно, талантливый, я бы сказал даже мыслящий, инициативный. Я еще на приеме разгадал. Повезло вашей Анне Григорьевне.

Все поняли прозрачный подтекст похвалы: повезло — и только, Агеша, значит, ни при чем. Поняли, что «Таран» будет всячески противодействовать созданию театра. Вышли в коридор. Джек сказал:

— Надо было этому карьеристу намекнуть, что премии получает доярка, а не корова.

— Нечего острить! — вскинулся Олег. — В кабинете молчал почему-то!

Джек усмехнулся:

— Крику и без меня хватило.

О «приеме» у Тарана доложили Анне Григорьевне. Она не удивилась, как всегда, подзадорила:

— Надо стать полноценным курсом. Если на целине вас крепко поддержат, если вы заслуживаете… В общем всё в ваших руках.

Так же ответил Илья Сергеевич Корнев. И сами они понимали: победить можно только с помощью друзей на целине.

Полетели объемистые письма за тысячи километров на целину: Радию, Разлуке, Арсению Михайловичу… В сочинении этих посланий Джек тоже не участвовал.

* * *

Олег полощет руки в ведре, отряхивает с них воду, будто сейчас в драку.

— Сомневаешься, что на целине такой театр необходим?

— Необходим? — Джек покачивается, обняв колени. — Целина будет давать хлеб и без него. Полезен…

— Перестань, — негромко обрывает Алена. — Нехорошо… здесь.

Все замолчали. Олег с Женей поливают цветы. Саша и Валерий закурили. Зинка сосредоточенно обрывает чахлую ромашку. Джек, обняв колени, положил на них голову, его лица не видно. Почему он кривляется? Лилька говорила: «Из этого „стиля“ может вылупиться человек, а может — скот!» Очень он разный.

— Вот и наши! — говорит Зина.

Агния, Глаша и Сережа с двумя авоськами идут по траве от дороги.

Когда собираются все, невыносимо не хватает Лильки. Небо какое странное, светлое. А привыкла — уже не чужое.

— Штампованная ограда, серебряная, завитая, грубый крест разве не оскорбляют чувства? — рассуждает Валерий.

— В воспитании, конечно, нет мелочей, — тоже тихо гудит Огнев. — Только театр, где зрителю холодно вешают на нос мораль или купеческой пышностью оскорбляют Шекспира, картины — иллюстрация к тезису, неудобочитаемые романы — куда страшнее. «Кладбище идей», — говорил Алексей Толстой, но это и кладбище чувств… Очень интересно в физиологии…

— Хорошо всё сделали. — Агния села возле Алены. — Закрыть бы крест и ограду.

— А мы сейчас Рудного видели из автобуса. С сыном шел. Похож на него мальчишечка — красивый, — рассказывает Глаша.

— Лично я доволен. — У Сергея и в жизни безапелляционный тон Кулыгина. — И жду от него несомненно большего, чем от Галины Ивановны.

— Галочка, конечно, не даровита — педагог слабенький, но такая душевная… Мне жалко…

— Человека, друга всем жалко…

— И дай ей бог счастья там, на Урале…

— А муж у нее какой милый!

— Галочка — существо прелестное. Но в Рудном чувствуется личность.

Пожалуй, Валерий прав.

— Константин Павлович Рудный, — представила его курсу Соколова. — Ученик Николая Яковлевича Линдена и немного мой. Из довоенных выпусков. Краткие анкетные сведения: сразу был принят в театр, которым руководил Николай Яковлевич. В сорок первом ушел на фронт. После войны работал на периферии как актер и режиссер. — Потом обратилась к Рудному: — Хотите что-нибудь сказать?

— А это обязательно? — В вопросе смесь иронии и детской непосредственности.

Соколова засмеялась, взглянула на студентов.

— У них узнайте.

— Я же тронных речей произносить не умею. — Рудный с веселым беспокойством оглядел всех. — Извините. Уж познакомимся на работе. — До конца урока просидел молча, а выражение глаз у него менялось сто раз в минуту.

Как полагается, нового преподавателя разбирали по косточкам. Еще бы!

— Ведь два года с ним, вообще-то говоря, жить, — с опаской заметил Коля Якушев.

Зине Рудный показался «колючим», Глаша подсмотрела, что у него «нежнейшая улыбка», Агния решила, что он «какой-то несчастливый». Из-за его куртки поспорили «специалисты» — Володя и Джек: английская она или югославская? Женя ликовал:

— Рудный косолапит, братцы, как я!

Алена ревниво наблюдала за его отношением к Соколовой и одобрила: уважительно, без подхалимажа.

Долго прикидывали, сколько ему лет: двадцать восемь или все сорок пять? Среднего роста, ладно скроенный, крепкий и легкий, как спортсмен, по-своему изящен, несмотря на замеченную Женей косолапость. Резкие от худобы, но правильные черты, лицо бледное, издали совсем юное, вблизи видно, что густо исчерчено мелкими морщинами. Черные глаза беспокойные, молодые, но вдруг взгляд становится пронизывающе острым, как у старика. В темных волнистых волосах ни седины, ни намека на лысину.

— Да! Мы гадали насчет возраста… Не меньше сорока ему — дочке уже семнадцать. Красотка, говорят… — Глаша вздыхает. Если б не мальчики, сейчас бы, конечно, заныла: «Неужели я замуж не выйду?»

— А говорят, он с женой расходился, — подхватывает Зишка. — А теперь, будто бы через восемь лет, опять…

— Где вы это собираете? — возмущается Огнев.

— Ничего не собираем — говорят. А тебе не интересно?

— Соваться в личную жизнь?

Алена не выдерживает:

— А зачем собираем биографию для роли? До мелочей… Все в человеке личное. Не для сплетен ведь — понять хочется, какой…

— Мне тоже интересно. — Олег сел подле Алены. — Разошлись. Много лет врозь. Теперь опять вместе. И дети… Сколько за этим… Ведь не с квартиры на квартиру переехать…

— Безусловно, личная жизнь, — мягко вступает Валерий, — она же на все влияет…

А Огнев посмеивается.

— Вся жизнь у человека личная! Что не личное? Работа? Или дружба? Или ссоры? Целина, что ли? — спрашивает Алена.

Огнев, будто не слышал, смотрит в небо, улыбается:

— Значит, я в меньшинстве. Но меня больше интересуют не его семейные дела, а что он скажет после отчетного концерта.

Ох, скорей бы этот концерт!

* * *

— Просматривать будем не в аудитории, а со зрителем, — решила Соколова. — Вам так привычнее. Организуйте шефский. Только всё сами, как в поездке. Я к вам и не зайду — буду полноправным зрителем. Даже обсуждать с вами концерт попрошу Константина Павловича Рудного.

Бригада всполошилась. Конечно, ответные волны из зрительного зала поддерживают, но… Как примет зритель большого города — искушенный, даже избалованный? А папы-мамы? Ох, не все одобряют выбранную дитём профессию! Что скажут они, впервые увидав на сцене драгоценное чадо? И еще этот непонятный Рудный. Нет, хоть и страшно, а со зрителем интересней. Но все ерунда, а вот Соколова уж ничего не пропустит, ничего не простит хоть со зрителем, хоть без зрителя. Скорей бы уж концерт!..

* * *

— Открывай лимонад, Сергей. И подгребайте поближе все. Отдышимся… Стихи почитаем потом.

— Подожди, Глафира! — остановил Валерий. — Одно только. Просто о нас написано:

Я с ребятами встречи жажду,
Загрустил по студентам я…
* * *

Осень стояла неторопливая, ясная, яркая.

Утрами, по пути в булочную, Алена заворачивала на минуту к ближнему мосту. У реки просторней взгляду. Вставало медленное солнце. Над влажными крышами, над пламенем садов, над рекой таял тонкий дымок, отливал то розовым, то чуть зеленоватым золотом. Вода с каждым днем бледнела и казалась холодней.

Трамваи, подвывая и дребезжа, скатывались с моста, фыркали грузовики у светофора. Густо двигались пешеходы. Мелькали на мосту красные галстуки школьников. Важный дядя с заграничным портфелем деловито вышагивал на толстом каучуке. Две девушки в ядовито-зеленых пальто дробили каблучками. Тетеньки с кошелками разных мастей торопились в очередь.

Куда девать силы? Что делать? Все будто ждешь чего-то, а чего? Так было и на целине, только там в суматохе поездки беспокойство это сразу уходило. А здесь… так трудно без Глеба!

Даже думать о нем хорошо. А сидеть рядом, близко чувствовать его, смотреть на него… Кажется, что особенного? И что смотреть-то? Все наизусть выучено, знакомо, как свое: мускулистая темная в светлых волосках рука, узловатый шрам повыше локтя, сильное плечо под немыслимо белой рубашкой. Почти сливаются с загаром волосы. Концы торчат вверх — им вообще положено круто виться, а он…

Дальше