Весны гонцы. Книга 2 - Шереметьева Екатерина Михайловна 3 стр.


Усадив ее, Илья Сергеевич сразу спросил:

— Рудный хорош, а?

— Хорош, — твердо сказала Соколова. В ту же минуту тупое ощущение тяжести стало мыслью: «Мне больно, что он так хорош? Ревность? С ума сойти! — Пот выступил на лбу и на верхней губе. — Да что же я такое?»

— Вы здоровы ли, Анна Григорьевна? — спросил Корнев.

— Здорова. — Соколова с трудом улыбнулась. — Старею. Мой же ученик меня догоняет.

Корнев расхохотался, не поверил.

— Долгонько еще ему за вами бежать.

До сих пор тошно вспоминать те нехорошие минуты. А может быть, и кстати болезнь? Надо иногда не спеша подумать.

Анка вошла из столовой.

— Вот тебе яблоко — изволь съесть. Микстуру не забудь. — Приказывает как старшая. — Еще что-нибудь нужно?

Из-за Анки выглядывает круглая рожица с томными черными глазами.

— Бусь, я тебе наррисую морре и коррабль. — Так и раскатывается недавно освоенное «р-р».

— Пошли, пошли, Пав! — Анка на секунду прижимается к бабушке. — До свидания.

«Топ-топ-топ!» по коридору. До чего же разные и внешностью и характером!

Анна Григорьевна поправила одеяло, зашуршали страницы отложенной книги: Светлов, пьесы…

* * *

На уроке студентам предстояло предлагать и защищать пьесы для новой работы. Глаза, лицо, гибкое, как пружина, тело Алены Строгановой — все было налито азартом нетерпения. Едва Анна Григорьевна спросила: «Кто первый?» — Алена слегка вздрогнула, встала с присущим ей выражением смущения и вызова.

— Песнею, поэмою, трибуною.
Ничего от близких не тая,
Повторись опять, моя сумбурная,
Юность комсомольская моя! —

на одном дыхании, торопясь, прочла она. Нежный, чуть глуховатый, но сильный голос звучал особенно низко от волнения.

— Анна Григорьевна, вы знаете? Светлов — «Двадцать лет спустя». Просто немыслимо… Вы же знаете:

…Споют о нас в сороковом году.
И молодежь подхватит песню эту
И пронесет через года побед…

Я же не учила, просто само запоминается. Так здорово! Мы же хотели — историко-революционную… Вот, пожалуйста, история комсомола, — она торопилась, словно боясь, что ее перебьют, смуглые тонкие руки взлетали и падали. — И роли все до одной замечательные. Никаких слюней, а романтика. — Она говорила внешне бессвязно, но со своей особой логикой чувств. — И все люди светлые, и все герои. Расходятся роли великолепно. Правда, мне играть нечего, только одна роль сумасшедше нравится — мужская, поэт Костя «Налево», все равно не дадите. — Скороговоркой, без знаков препинания Алена высыпала слова и, не обращая внимания на смех товарищей, рассказывала дальше: — Девятнадцатый год, гражданская война, комсомольцы… Работают, воюют, любят… Это так хорошо, такое настоящее. И если кому не понравится — тупость! — Теперь ее руки, как мечи, рассекали воздух, грозя снести головы противникам. — Просто тупость! Просто, значит, человек… вообще не человек! И вот я слышала, — она сердито глянула в сторону Огнева, — тут будут предлагать «Егора Булычова», так, во-первых, пьеса не молодежная и роли у нас не разойдутся… Конечно, Горький… Но я считаю — это язвы прошлого… Нам нужна поэзия: «Солнышко, месяц и звезды подарим маленьким детям своим!…» — Она покраснела, словно кто ошпарил смуглое лицо, руки, шею, сжалась, засмеялась, села, вскочила. — Скорей давайте читать. — И снова села, закрыла лицо книжкой, только жадные глаза блестели.

Соколова любила пьесу, но вовсе не так идеально расходились роли, как представилось воспаленному воображению Строгановой, и хватит ли в коллективе той чистой страсти, без которой нельзя играть Светлова?

Что они так долго возятся в передней?

— Опять не на ту ногу, растопотя! Нет, сам трудись, хватит баловства, — ворчит Анка.

Павлуша такой медлительный. Тихо. Вот быстрые шаги по коридору. Анка останавливается в дверях, уже в пальто, в шапочке.

— Только не смей совсем вставать, буся! Я ведь все тебе поставила. Приду сегодня рано, разогрею обед, накормлю…

— Иди, иди, беспокойная душа.

— Вся в тебя. — Анка подмигивает, машет рукой, убегает.

Не столько лицом, как характером и повадкой похожа на отца и деда. Они живут в ней.

Ушли ребята. Теперь совсем тихо.

Пять лет назад невестка Светлана, Ланка, Ланок, как звал ее Алеша, измученная, виноватая, жалкая, привезла четырехмесячного заморыша, а едва он пошел на поправку, улетела к своей партии, на север Красноярского края, искать алмазы.

Светлана много плакала, но чей ребенок, почему не вышла замуж, почему назвала мальчика Павлушей — именем свекра, мужа Анны Григорьевны, а отчество записала «Алексеевич», не сказала.

— Мамочка, он только мой и ваш. Вы ведь не откажетесь от него? — просила она. — Потом расскажу все. Вы ведь у меня одна-единственная…

Кого тогда было больше жалко — беспомощную Ланку, у которой никак не строилась жизнь, или морщинистого, пищавшего ребятенка?

Нелегко дался этот малыш. Почти год — бессонные ночи, болезни, уколы, банки, ванны, кварц. А сколько тревог? Незаметно хворый Павлуша стал для Анны Григорьевны внуком. Так в годы войны Ланка, сначала только жена Алеши, стала дочкой.

Год назад, как бы мимоходом, Ланка сказала:

— Почему-то отец интересуется Павлом.

Анна Григорьевна уже знала тогда, что отец Павлика — начальник большой геологической экспедиции, в которую входила партия Светланы. О нем писали в газетах, и он писал интересные статьи… А как он относится к жене и дочкам? Что для него Светлана? Что он думает о Павлуше? И оставлять семью он не собирался и со Светланой не порывал все эти шесть лет. Почему заинтересовался сыном, когда тому минуло четыре года? Почему человек мирится с тем, что его сына воспитывает совершенно чужая, даже незнакомая, старая женщина? Как живется мальчику, не нуждается ли он хотя бы в материальной помощи — это не волнует отца?

Когда он узнал, что будет ребенок, сказал:

— Ты сделала меня подлецом. Оставить семью — подло, отказаться от тебя и ребенка — подло.

Что придет в голову такому папаше, как защитить мальчика от недоумений и обид? Даже если отец не вмешается в его жизнь, впереди много грустного. Придет день, когда Павлик поймет, что погибший за восемь лет до его рождения отец Анки никак не может быть и его отцом. Что бабушка ему не бабушка… Года три назад Анка, прощаясь перед сном, крепко обняла Анну Григорьевну и, дыша ей в ухо, спросила:

— Бусь, Павка ведь родился не у моего папы?

— Не у твоего.

— А ты не знаешь этого… Ну, как его?.. — не договорила, явно не желая назвать отцом Павлуши какого-то неведомого человека.

— Не знаю.

Больше она ничего не спрашивала, но уже не так охотно писала матери, не так весело ждала ее приезда, и в отношении к Светлане появился едва уловимый холодок. Анке нелегко — беспокоит этот неизвестный, вошедший в жизнь матери, жалко Павлушу, но погибшие отец и дед не тронуты, бабушка остается бабушкой… Павлику будет куда труднее.

Светлана не опора, не защита для детей. Добрая, нежная и неустойчивая, без своего огонька, всегда светится отражением чужого.

Тихо в квартире. Сколько ночей в памяти — вот так же жестко тикали часы в столовой, завывал вентилятор (значит, ветер на улице!), вдруг, будто сырое полено в печке, стрелял паркет возле окна. Разной бывала эта тишина.

Прочесть курсу «Двадцать лет спустя» вызвался Рудный. Одной из первых его ролей был тот самый поэт Костя «Налево», который так приглянулся Алене. Константин Павлович читал прекрасно. Строганова то смеялась, заражая других, то пряталась за Олега, пыхтела, сморкалась, что-то шептала ему.

— «Молчи! На посту нельзя разговаривать». — Рудный захлопнул книгу.

Взволнованные лица, блестящие глаза устремились к Соколовой — возражать стало трудно.

— Давайте прикинем роли. Сделайте, как обычно, каждый свое распределение. За эту неделю почитаем еще другие пьесы.

Распределение ролей принесли уже на следующий урок. Если так сильно заинтересовались, пожалуй, можно рискнуть? Правда, препятствий много. Тамара Орвид найдет начало роли, но пробуждение и рост прекрасной материнской силы, пожалуй, не одолеет. Разве что сама родит, замороженная душа. Не все роли ложатся, как хотелось бы. Не легко Алене воспитать в себе Дунины качества, хотя…

После отчетного концерта на заводе Рудный возбужденно говорил:

— Отличный курс! Строганова — явление. Ради нее одной стоит работать.

Первое отделение концерта, как воз у необъезженной лошади, шло рывками: то еле двигалось, то летело стремглав, то катилось в сторону, грозя вовсе съехать с дороги. Трудно было не зайти в антракте за кулисы, хотелось взбодрить растерявшихся «детей». Однако на целине их никто не взбадривал, а справлялись. И тут справились. Рассказывали, что Алена задала тон второму отделению. Когда задребезжал последний звонок, «Строганиха на реактивной скорости выдала речь»:

— А ну, братцы, тряхнем целиной — не можем, что ли? Ни пуха ни пера! К черту! Айда начинать!

Зина и Олег острили, что лучше всех в концерте «сыграл» Глеб Щукин — его появление решило исход боя. Рудный хвалит этого Щукина — они, оказывается, в сорок втором году целый месяц лежали на соседних койках в госпитале. Пусть бы уж она и любила своего капитана. Нелегко девушке, когда в ней обаяние таланта, женская привлекательность, необычайная возбудимость и ненасытное любопытство. А внутренней дисциплины нет, уменья владеть собой нет, и болезненное самолюбие не преодолено. Будто ветер ее носит и крутит. Тревожит Саша Огнев. Любовь у него нелегкая — ревнивая, страстная, жадная и, может быть, жестокая. Удивительно противоречивое существо! И не докопаться — откуда, как сложился такой дикий характер? Уж очень замкнут.

За Валерия беспокойно: талант незаурядный, умница, добрый, но ленивый, слабовольный, не только поддается — ищет чьего-нибудь влияния. Родители! Надо бы укреплять волю, а деспотичный папа до сих пор водит взрослого сына в «строгом ошейнике». И сын научился обманывать отца…

К какому берегу прибьется Яша Кочетков? («Джек» — до чего глупо!) Тоже одаренный, и происхождение его недостатков не загадочно — опять родители. Побоялись, что в сельской школе сын получит немного меньше знаний, и отправили в Новосибирск, к дальним родственникам. Чужие люди недоглядели, и попал мальчишка в компанию забалованных деток с «собственными» машинами. Ничего еще не понял в жизни, а успел уже пресытиться всеми радостями. Почему умные, хорошие родители не поняли, что нехватку знаний легче пополнить? А в двадцать лет перестраивать отношение к миру…

Макаренко повторял и повторял: если не воспитать до пяти лет, как нужно, потом придется перевоспитывать. Перевоспитывать, собрать наново изломанное существо. Многим это под силу? Макаренки родятся не каждый день.

Приходят в институт семнадцати-двадцатилетние люди, и по первой беседе видно, что у каждого из них дома. Приходят доверчивые, прозрачные, как Глаша, Олег, Женя; занянченные домашние гении — их много! — запуганные наказаниями, застуженные ханжеским морализованием, — всякие. Но самые трудные — отравленные недоверием к людям. Как Лиля Нагорная! Слепая, неукротимая любовь к негодяю, случайная смерть ее — разве случайность?

Много бед, разрушений принесла война сердцам. Голод, холод, страх, тревога за близких. Гибли отцы и матери, возвращались искалеченные или (самое уродующее!) заводили другие семьи, как Лилины родители…

Война. А было и страшнее.

Светлана могла быть совсем другой… У восторженной девчонки-комсомолки отняли, опозорили отца, заставили ее отречься от него. Ей как будто сказали этим, что человеческие привязанности ничего не стоят и нельзя верить даже самым близким.

Анна Григорьевна взяла книжку Светлова, взглянула на открывшуюся страницу: «Мы шли, в походах отдыха не зная, чтобы потом, чтобы в конце дорог земля уродливая, грязная, больная такой красавицей легла у ваших ног».

Красавицей становится земля. Но люди?.. Недавно дурында Лопатин принес откуда-то:

— Экономический прогресс упростит и разрешит моральные проблемы.

И, конечно, Сычев, Кочетков и даже Ольсен подхватили. Разговор вышел жаркий, в общем хороший. Нет, не понимают они, что не может быть для человека счастья вне человеческих отношений.

На тумбочке у кровати зазвонил телефон. Соколова услышала знакомый высокий девичий голосок, с прорывающимися от волнения басовыми нотами:

— Анна Григорьевна, здрассте, как ваше здоровье? У нас все в порядке — троек нет! Три четверки — Якушев, Сычев, Лопатин. В общем, конечно… — Глаша не кончила фразу, громко вздохнула, стало слышно, что рядом с ней кто-то что-то шепчет.

— Что замолчали? Что там у вас еще?

— Так, ерунда, Анна Григорьевна. Болтовня… Только наша Елена Андреевна сразу с ума сошла.

Ясно представив Алену в минуты волнения, когда ни один мускул ее не находится в покое, Соколова рассмеялась:

— Так отчего же она с ума сошла?

— Ай, Анна Григорьевна! — вдруг осевшим голосом сказала Глаша. — Вагинские режиссеры говорят, что Илью Сергеевича Корнева от нас куда-то забирают.

Неужели правда? Неужели опять все покатится под гору? Вернется прошлогодний смрад?

Осенью Таранов смущенно рассказал Соколовой, что приглашенный еще Рышковым заслуженный артист Косматов, талантливый, с отличной школой, получил ответственную роль в кино и внезапно отказался от преподавания, а новый курс в качестве руководителя принял заслуженный деятель искусств, бывший главный режиссер крупного периферийного театра Ларион Николаевич Недов.

— А в наших театрах вы никого не нашли? — спросила Соколова.

— Из министерства товарищи его рекомендуют, у нас в Управлении культуры он произвел прекрасное впечатление, — веско возразил Таранов. — А знаете, эти совместители… Он энтузиаст, яркий, интересный человек, сами увидите, находка для института.

Впервые Соколова встретилась с «находкой» в гардеробной. Спускаясь по лестнице, ощутила тонкий запах духов. У зеркала стоял рослый человек лет пятидесяти. Светлый костюм, яркая шелковая рубашка с небрежно расстегнутым воротом, порядочная лысина (он старался закрыть ее, расчесывая редкие рыжеватые с сединой кудри). Быстро пряча гребенку, Недов повернулся от зеркала.

— Простите, вы, конечно, Анна Григорьевна? — Он почтительно склонился. — Недов Ларион Николаевич.

— Соколова. — Она не успела отнять руку, так стремительно он приложился к ней.

Одежда, довольно красивое лицо, глаза, улыбка, певучий тенор и даже запах духов — все почему-то резко не понравилось ей.

— Я счастлив познакомиться, я бесконечно много слышал о вас!

Потом Соколова узнала, что эту фразу он повторял почти всем.

На одном из первых заседаний многолетний заместитель Барышева по кафедре отказался от заместительства, ссылаясь на здоровье. Вероятно, его уговорили бы, но тут встал Недов, укоризненно оглядел всех: как же так — заездили человека!

— Товарищи, предлагаю использовать меня, — сказал он с нагловатой наивностью. — Здоровьем не обижен, голова варит. Вы, конечно, меня не знаете, но ведь под руководством… — Он почтительно глянул на Барышева. — А буду плох — снимете!

И его выбрали, потому что большинство воздержалось от голосования.

Воздержалось!

Недов легко оттеснил Барышева, которого тяготили обязанности завкафедрой, и даже властного, хитрого директора перехитрил и прибрал к рукам.

Таранов ослеплен им. Удивительно — неглупый, энергичный, превосходный организатор, казалось бы, идеальный директор. То, что он в прошлом актер (пусть плохонький!), дало ему знание специфики. Казалось, директор понимал даже сложную работу Рышкова, гордился тем, как художественный руководитель бережно и настойчиво помогал талантливым педагогам обрести крепкие методические основы, освобождал институт от ремесленников. Таранов ходил на уроки актерского мастерства, читал, занимался методикой, просил Рышкова разрешить ему ассистентскую работу, вел ее усердно, скромно.

Назад Дальше