Подбитый глаз у него заболел и задергался, раньше вот не болел, а сейчас заболел. Маруся не выдернула ручку чемодана, она смотрела мимо него, куда-то на залив.
— А чего мне на вас обижаться? Я и кто вы такой, не знаю, старшина и старшина… У ВВС много старшин.
— Так, — сказал Черепец мертвым голосом, — такие, значит, пироги…
Они стояли под дождем. Черепец молчал, молчала и она тоже.
— Бабушку поцелуй, балбес, — кричал рядом с ними какой-то майор из морской пехоты.
— Я им отрез ваш вручить хотел и ватин с прикладом, они не взяли, — сказал Артюхов, высунувшись в окошко «пикапа», он был обижен за Черепца до последней степени.
— Ладно, я возьму, — вдруг сказала Маруся.
Артюхов поспешно полез в кузов, достал набитую наволочку, передал Черепцу, а тот Марусе.
— Хорошая длина выйдет, — вдруг лихорадочно заговорил Черепец слова, которые много раз говорил про себя и в разных придуманных обстоятельствах, только вот сегодняшнего обстоятельства он придумать не смог. — За модой не гонись, тебе тепло требуется, хотя немного приталить будет неплохо. Когда сошьешь, сфотографируйся, фотокарточку мне пришли. — Он помолчал. — Красива северная природа, — добавил он, — хотя южная тоже ничего себе. Может, прогуляемся… Ваш буксир еще не зачалил…
И они пошли вдоль пирса, вдоль огромной сырой кучи угля под дождем, он нес одной рукой чемодан и валенки, а другой вел ее под ручку. На рабочих ботинках его не было шнурков.
С буксира на транспорт заводили конец. Плечи Маруси и Черепца потемнели от дождя, ветер рвал полу ее тяжелого пальто.
— Давай посидим, — сказал Черепец, он смахнул рукой воду с цементной скамьи. Они сели, в кармане у Черепца была баранка, он ее размочил в луже, и они молча стали бросать кусочки чайкам. То он, то она. И Черепец подумал, что, наверное, сегодня лучший день в его жизни. И что ои его всегда будет вспоминать.
— У меня легкая форма, — вдруг сказала Маруся. — Глонти сказал, мие детей иметь можно будет… Я девушка здоровая, поправлюсь…
Г у-у-у-у-у-у… — загудел рефрижератор.
Шофер домел веничком кузов, закрыл борт. Белобров сунул ему тридцатку.
— Ну вот и все, — сказала Шура и оглядела дома, Базу, размытые дождем сопки, серые корабли под скалой. — Все, — сказала она, — как сон, Сашенька, как сон!
Не прощаясь, взяла ребенка у Екатерины Васильевны н, криво ступая, пошла по трапу. За ней поднимался Дмитриенко с открытым зонтом. На палубе ветер рвал брезенты с бесконечных штабелей бочек. Помощник ругался в мятый жестяной рупор. Транспорт опять загудел.
— Ну, бывайте здоровы. — Маруся пожала руки Черепцу и Артюхову. И потом еще раз Черепцу. — Ждите нас с песнями.
И, забрав в обе руки вещи, не оборачиваясь, полезла по трапу.
Майор из морской пехоты заиграл на аккордеоне танец маленьких лебедей. Матросы с грохотом потащили наверх трап. Буксир хрипло гуднул и стал вытаскивать транспорт. Шура на палубе мотала головой, потом ткнулась лицом в одеяло, в которое был завернут ребенок, и заплакала. Маслянистая полоса воды между транспортом и пирсом все увеличивалась, и винты буксира погнали по этой воде пенистые гребешки. Порыв ветра вырвал у Екатерины Васильевны зонт, он закачался на воде, а Екатерина Васильевна тоже заплакала, пе то из-за зонта, не то от тоски. Все кричали и с берега, это был крик, в котором нельзя разобрать слов. Майор играл вальс. Подъехал «виллис», из него выскочила Настя Плотникова и замахала рукой, а Шура опять закивала головой.
Маруся стояла на самой корме у штабеля бочек рядом с вылинявшим флагом, так и не выпустив чемодана и узлов. Винт транспорта вспучил и вытолкнул из воды масляные пузыри, тогда Маруся села на чемодан, облокотилась локтем на леер и так смотрела на Черепца и на пирс долго и неподвижно. Тугой сырой ветер все дул и дул с залива, транспорт отходил. За транспортом двинулся «бобик» — большой морской охотник, корабль охранения, матросы с него показывали на зонт в воде и смеялись.
Провожающие расходились. Настя уехала на «виллисе». Черепец, Белобров и Дмитриенко залезли в кузов «пикапа» и накрыли плечи брезентом. К ним попросился майор с аккордеоном.
— Уехал мой балбес, — сказал майор, — и снова я одна. — Он хихикнул и заиграл «Давай пожмем друг другу руки».
— Вчера мухи появились, совсем весна… — сказал Черепец.
«Пикап» полз в гору, и чем выше он полз, тем шире становился залив. Манор играл, лицо у него было печальное.
— Черепец, дорогой, — сказал Белобров, — а я тебе воротник купил, — он кивнул в сторону залива и транспорта, — купил, понимаешь, не отдал. Из хорька воротник. Теплый.
— Я этого хорька знал, — подхватил Дмитриенко, — он Долдону двоюродный брат.
Но никто не засмеялся. У гарнизона они подобрали Гаврилова и Игорешку с шахматами под мышкой. Затемнение в парикмахерской было поднято, и за креслом Шуры работал молодой прыщавый матрос.
Транспорт все уходил и, совсем маленький, то исчезал в тумане, то возникал из него. Выходя из узости, он, как это делали все транспорты, загудел и долго гудел, пока вовсе не пропал из виду.
— Мы их разобьем так страшно, — вдруг сказал Белобров, — что веками поколения будут помнить этот разгром. Честное слово, ребята.
На развилке майор вышел, а они поехали дальше. Навстречу, подскакивая на ухабах, проехали два грузовика, в которых, держась друг за друга, пряча лица от холодного ветра, стояли летчики. Летчики пели. Вместе с ними у самой кабины стояла и пела хорошенькая девушка.
— Здравствуйте, сестрица! — заорал Дмитриенко и встал в «пикапе».
— Здравствуйте, товарищ гвардии капитан, — ответила девушка.
Рядом с ней в красивой позе стоял Сафарычев.
— Все, — сказал Дмитриенко и погрозил Сафарычеву кулаком, — «Окончен бал, погасли свечи». Надо было мне в ваш Мурманск ездить!..
Ночью, когда объявили тревогу и в «тридцатке» поднимали экипажи, а автобусы подходили к гарнизонным домам и в них, застегиваясь на ходу, садились те, кто был не на казарменном, я спал.
Экипажи шли к самолетам неразговорчивые, хмурые, пирожки и холодное какао раздавали с «пикапа» на ходу, их раздавал краснофлотец, пока не прибежала Серафима. Механики грели моторы, грохотали винты, поднятый ими ветер выдувал воду из луж.
— Вы моя сказка, — кричал за самолетом невидимый Белоброву торпедист, — вы для меня сон, дуну и вас нет… А она па семь годов его старше и вылитая треска.
— Бабушка, — прокричал второй голос.
— Ну, что у вас там? — кричал Белобров. сунул в рот остатки пирожка и полез в самолет.
— Торпеда готова по-боевому, — сразу ответил из-за самолета первый торпедист, и это был последний в жизни Белоброва голос, который он услышал не по СПУ, а на земле.
Под самолетом пробежал Долдон, Белобров закрыл люк и переключился на СПУ.
— Штурман в порядке? Стрелок в порядке?
— В порядке, в порядке, — ответил Звягинцев, нынче он шел штурманом с Белобровом.
— В порядке, — ответил Черепец.
— Тогда поезд отправляется, третий звонок.
Белобров взлетел первым, оставив за собой полосу пыли, и пошел кругом над аэродромом, ожидая, когда из этой пыли возникнут и подстроятся за ними Романов и Шорин. Остальные пока оставались на аэродроме.
Небо начинало желтеть, земля была черной, а залив уже голубым. Они вышли из-за столовой номер три строем клина, прошли над домами гарнизона, пирсами, над заливом.
Мощно и грозно гудели моторы.
Над Мотовским заливом в плексиглас ударило солнце, под самолетом прошли голые, поросшие красноватыми лишайниками скалы и сразу открылось море. Над водой стояла легкая дымка, и они еще с час летели над этой дымкой,
«Дорогая моя Варя, — начал Белобров. — Дорогая моя Варя!»
— Интересно, — сказал Черепец, — как муха на потолок садится — с попорота или с петли?
Они снизились, дымка внизу вроде бы расступилась, открывая студеную воду, и тогда они увидели первую бочку, то есть они не поняли сразу, что это бочка, она была полузатоплена, и Белобров решил, что это мина; сорванные мины ходили косяками, и их следовало наносить на карту, но это была не мина, а именно бочка, и вторая, и третья. Чем больше они снижались, тем шире расступалась дымка и тем больше открывалось этих полузатопленных знакомых бочек с рефрижератора помер три. Некоторые были разбиты, и на них сидели чайки. Больше ничего не было, только бочки, да угол какого-то здорового ящика, да доски, на которых тоже сидели чайки. Бочки, бочки, бочки!
— Бочки! — быстро по СПУ сказал Черепец и облизнулся. — Бочки! Ворвань не затонула. Вот, командир, надо… — И вытер сделавшиеся мокрыми лоб и подбородок, он не знал, что надо, и никто не знал.
Море было пустое, студеное, чайки беззвучно визжали, беззвучно ходила волна.
— А-а-а-а-а-а-а! — вдруг закричал Черепец и, чтобы заглушить в себе поднимающуюся откуда-то из живота боль, ударил себя кулаком в лицо раз и еще раз, потом выключил СПУ и, уже беззвучно, заплакал. Турель, небо и вода подернулись на секунду пестрыми кругами, когда эти круги пропали, никаких бочек уже не было, и он включил СПУ.
— Почему отключились? — спросил Белобров. — Вы мне попробуйте еще раз отключиться… Иван Иванович, курс…
Сердце у Белоброва билось где-то у самой шеи, лицо совсем свело. Он попил из жестяной банки, остатки воды выплеснул себе в лицо, чуть приоткрыл форточку, и ветер негромко завизжал в кабине.
Динамики тихо шипели и посвистывали. Когда в них что-то треснуло, будто порвалась материя, все повернулись и, уже не отрываясь, смотрели на них. Командующий стакан за стаканом пил воду и тоже смотрел на эти динамики. Все были готовы и все равно вздрогнули, когда вдруг раздался громкий, резкий, напряженный голос Белоброва из репродуктора:
— Вижу корабли противника! Вижу корабли противника! Два эсминца типа МААС и подводная лодка… Маки, вперед! Маки, вперед! Всех на дно! Вы меня поняли, Маки? Всех на дно!
— Ракету! — крикнул командующий. — Всех в воздух!
Северное небо было ярко-желтым, было светло, но еще была ночь, база, и дома гарнизона, и город спали, когда в небо одна за одной пошли ракеты. И на Западном и на Восточном аэродромах порулили на взлет машины.
— Всеми силами карать гадов, — сказал командующий в микрофон, — расстреливайте, бомбите, жгите! — И вдруг добавил словами Белоброва: — Всех на дно! Вы меня слышите, товарищи? Всех на дно!
Стуча сапогами, пришла подавальщица Зина, она принесла горячий крепкий чай в стаканах.
Сначала Белобров увидел один корабль. Потом корабль и лодку. Лодка была повреждена и лишена хода. И эсминцы пытались взять ее па буксир. Сердце Белоброва забилось спокойно и ровно. Это была его минута, его мгновение, неповторимое и невозвратимое, к которому его готовила вся эта война и его жизнь военного моряка-торпедоносца. Впрочем, Белобров не думал об этом в эти минуты, как не думал сейчас о потопленном рефрижераторе, он работал. И эта работа состояла в том, чтобы уничтожить подводную лодку, низкую, серую, с этой надстройкой и с этой торчащей пушкой и черными фигурками людей вокруг этой пушки, а потом уничтожить эсминец, хотя бы один, и это была бы уже победа, хотя бы один, темный, низкий, стремительный, со срезанными трубами и тоже с черными каплями людей… Струи серо-черного дыма вырывались с кормы эсминцев, они ставили вокруг лодки дымовую завесу. Один из эсминцев качнулся, будто его толкнули, и на секунду стал оранжевым. Это по самолетам ударили орудия главного калибра.
— Маки, я Белобров, — сказал Белобров, покашлял и попил воды. — Я Белобров, Маки! Развернемся фронтом! Идем в атаку фронтом! Атака! Атака! Атака!
Подводная лодка укрылась за дымом, атаковывать ее было нельзя, и развернутые строем фронта «маки» пошли к воде, ниже, ниже, а затем, будто подняв крутолобые головы, чуть приподняв торпеды, пошли к эсминцам.
— Атака, атака, атака! — повторил Белобров. — Ближе! Ближе! Смелее! смелее! Вперед! Спокойнее!
Эсминцы опять обросли оранжевыми огнями, и воздух вокруг них стал белым и полупрозрачным.
— Чуть право, командир! Чуть право, — выкрикнул Звягинцев, — ординар — тысяча девятьсот.
Эсминцы успели развернуться, убрав из-под удара борта, но и в этом положении они не могли больше дымить; дым сносило, и лодка обнажилась — длинная и беззащитная, она, видимо, пыталась продуть цистерны, чтобы погрузиться, и вдоль бортов у нее вскипали пузыри.
Самолеты пошли на второй круг.
— Внимание, Маки! Я Белобров! Я Белобров! Атакуете лодку! Идите фронтом! Спокойнее, ближе, ближе. Атака! Атака! Атака!
Теперь машины разделились. Романов и Шорин выходили в атаку на лодку, а Белобров шел к эсминцам, заставляя их развернуться, чтобы они не могли ставить завесу. И лодка осталась голой. Видно было, как пушку на лодке облепили черные фигурки людей, длинные желтые вспышки выстрелов из этой пушки, затем лодка исчезла, на ее месте возникла огромная черная клякса. Эта клякса вспучилась, приобрела объем, вдруг превратилась в бесформенное черно-красное пятно, потом это пятно растворилось, осело и осталась грязная вода, большая поверхность грязной воды, на которой кое-где неярко горела нефть.
— Атака, атака, атака!.. — сам себе скомандовал Белобров.
— Девятьсот, — бесцветным голосом выкрикнул Звягинцев, — восемьсот, семьсот, шестьсот… Доверни чуть вправо, командир…
— Бросаю…
— Торпеда пошла-а-а!.. — заорал Черепец.
Странный, не по-нашему раскрашенный прямоугольниками борт эсминца летел Белоброву навстречу, а длинная серебристая торпеда застыла в плотном, белом, наполненном раскаленным металлом воздухе. В борту эсминца что-то треснуло, и по воде покатились тяжелые шары пара. У основания правого крыла торпедоносца тоже что-то треснуло. Это самолет задел и срубил антенну эсминца. На долю секунды под ним прошла деревянная желтая палуба, черные дыры труб, задранные счетверенные установки, враскорячку присевшие вокруг них стреляющие люди. Затем счетверенная очередь прошила широкое беззащитное брюхо самолета и убила Звягинцева. От удара об мачту самолет повело вправо, он попал под бортовую пушку второго эсминца, что-то грохнуло, все заволокло дымом, самолет все тянуло вправо, пронзительно визжала под ветром содранная на брюхе обшивка. Впереди было бледное голубое небо, сиреневые, длинные чужие облака.
СПУ работало, по СПУ Белобров слышал какое-то бормотание и хотел что-то сказать, но тут же сам услышал, что не выговаривает слова. Челюсть была разбита, он ударился лицом о пеленгатор и обернул-ля, чтобы показать штурману и Черепцу свой кровавый рот, показать, что не может говорить, но увидел, что Звягинцев висит на ремнях и скорее всего умер, что в самолете полно едкого рыжего дыма, а потом увидел Черепца, тоже раненого, ползущего к нему из хвоста самолета.
Черепец дополз до Звягинцева, потрогал его неживую руку и, придерживая живот, пополз дальше. Затем, опираясь на руки, сел и обхватил Белоброва за ноги у колен.
Зажимая рот, из которого лилась кровь, Белобров наклонился к Черепцу, погладил его по щеке и погладил ему голову, как ребенку.
— Сейчас, — сказал он, — дорогой мой, сейчас… — Он хотел еще что-то сказать, но не смог, изо рта опять полилась кровь.
Черепец снизу сосредоточенно и серьезно смотрел на него и что-то при этом шептал, укоризненно шевеля бровями.
— Умираем, командир, — сказал он и замолчал.
Мысли путались в голове у Белоброва, непереносимо болело в боку, он чувствовал, что Черепец обнимает его ноги крепко и любовно, и все смотрел слепнувшими глазами на далекий суровый каменистый и еще снежный берег, на свое небо, на свое море. Потом он почувствовал, что боли нет, никакой боли нет, и наступила тишина, такая, какой не бывает на белом свете. Беззвучно крутились винты, и он вел самолет, все глубже уходя в эту тишину.
Странный, ободранный, с прилепившимся к крылу куском мачты и антенны немецкого корабля, чадя одним мотором, он летел домой, и торпедоносцы Романова и Шорина шли по бокам и чуть впереди, пытаясь вести его.
Так он дошел до базы и пошел на посадку.
Полоса была освобождена, «скорые» и «пожарки» с воем неслись рядом с самолетом, отовсюду бежали люди, и у всех уже появилась надежда, когда огромный самолет вдруг клюнул носом, ударился о землю, тут же скапотировал, поднимая тучи песка и пыли, с грохотом, вдруг ставший немыслимо легким, повернулся вокруг собственной оси, ломая крылья, и встал.