Фронтовичка - Мелентьев Виталий Григорьевич 13 стр.


С этого мгновения — потому что все в эти не такие уж долгие минуты считалось уже не на секунды, которые вдруг стали необыкновенно длинными, — Валя обрела решимость и даже дерзость. Она быстро догнала Осадчего, вместе они разыскали свои последние вехи-веточки, выбрались на проход и двинулись прямо к огненно-дымной колышущейся громаде.

Здесь Валю не смутило то обстоятельство, что вздрагивающая земля была густо усыпана еще горячими осколками. Она все равно упрямо ползла вперед. На их счастье, у какой-то немецкой батареи был слегка сбит прицел, и несколько серий снарядов перепахали землю перед основной стеной отсечного огня. Раздвигая пахнущие серой и пашней, еще теплые комья земли, они свалились в воронки и замерли.

Над ними все с таким же оглушительным свистом проносились снаряды, выли мины. В короткие мгновения затишья слышно было, как свистят пули и с подвыванием фырчат осколки. Валя свернулась калачиком, надвинула поглубже каску и одним глазом покосилась на небо. Сквозь космы постоянно меняющегося в цвете густого дыма иногда проступали обидно спокойные, мудро насмешливые звезды. Но они не успокаивали, а только злили. Валя закрыла глаза. В одно из затиший она услышала бормотание, встрепенулась и слегка приподняла голову. Бормотал Осадчий, хрипло, с придыханием, и Валя поняла: он ругается. Несмотря на всю необычность своего положения, Валя удивилась: невозмутимый, хладнокровный и такой по-деревенски вежливый старший сержант ругается. Однако мгновенное затишье оборвалось, и она опять крепко зажмурила глаза.

Минут через пятнадцать — двадцать огонь стал стихать, затишье удлиняться, и наконец обе стороны замолкли. Только изредка взлетали ракеты да светлячком мелькала трассирующая пуля.

— Викторовна! — окликнул Осадчий. — Жива?

— Жива. Поползем?

— Айда…

Они выбрались из своих воронок и поползли, лавируя между комьями свежей земли, воронок и старыми, оставшимися еще с зимы, отвратительно пахнущими трупами. Потом скатились в лощинку и добрались до своей траншеи.

3

Первой, кого увидела Валя, была Дуся Смирнова. Она всплеснула руками и бросилась Вале на шею:

— Господи! Жива!

Было в ее голосе столько искренней радости, столько пережитого, что Валя даже растерялась: она никогда не думала, что снайпер Смирнова так хорошо к ней относится.

— Пойдем к нам. Моего-то нет, — обнимая, приговаривала Дуся. — Хоть в себя придешь. Вот ужас-то, вот ужас…

Счастливо и растерянно улыбаясь, Валя расслабленно покорилась Дусе и пошла за ней по ходу сообщения. Напряжение пережитого оставляло ее, и тело начинала бить мелкая дрожь.

Сладкая расслабленность все усиливалась, и ей хотелось плакать. Но слез не было. Дуся ласково подталкивала ее в спину, торопливо рассказывала:

— Мы уж тут так боялись, так переживали. Мой-то сгоряча приказал готовиться к атаке. Снайперы прибежали, только им-то ночью делать нечего. И ваш старшой, уж на что спокойный человек, так и тот из себя выходил. Только незаметно. Губы кусает и ежится, как будто ему за ворот каплет.

Валя блаженно улыбалась и часто судорожно вздрагивала.

— Так ведь и то сказать: когда первый взрыв заметили, решили, что это вы подорвались. Из штаба моему звонят, требуют обстановку донести, а что он донесет? Такой ужас, такой ужас!

Даже сквозь совершенно необыкновенное блаженство к Вале пробился особый смысл Дусиных слов, и она насторожилась.

— Ведь что тут самое страшное? А вдруг вы к немцам попадете? Ведь это что выйдет-то: сами в «языки» заползли. Мой-то молчит, а ваш Кузнецов не успевает отвечать по телефону: «Уверен в своих. Но что там произошло — еще не знаю».

На душе у Вали немного отлегло, и настороженность стушевалась.

— А вот когда уж второй взрыв раздался — так тут и началось… Тут уж все и заметались. Сверху звонят, у нас в батальоне как с ума все посходили: идем выручать — и точка. Это уж командир полка прискакал, так и моего успокоил.

Дуся опять тихонько подтолкнула Валю, та покорно вошла в землянку и остановилась на пороге: так не похоже было это фронтовое жилье на все то, что она видела до сих пор.

Земляные стены были завешены немецкими пестрыми плащ-палатками, на которых распластались яркие вышитые дорожки и медальончики. Вырезанные из журналов цветные картинки были вправлены в самодельные рамки из бересты, дубового и кленового корья. Завешенные чистыми, вышитыми полотенцами полочки с блестящей посудой на них, ровные стопки книжек, подобранных не по содержанию, а по размерам, маленькая, тщательно побеленная печурка, стол под скатертью, заплатанной, подштопанной, но все-таки скатертью, с настоящими вытканными узорами, и даже тахта-лежанка перед столом, у стены.

На тахте, покрытой пестрыми домоткаными ряднами, в строгом и, видно, раз и навсегда установленном порядке лежало несколько вышитых подушек. И только над ними не было ни картинок, ни дорожек. Из прикрывавшей стену русской, защитного цвета плащ-палатки торчали гвозди, а на самой плащ-палатке маслянистыми, темными контурами были отмечены места, где висело оружие.

Дуся сняла с плеча свою винтовку с зачехленным снайперским прицелом и повесила ее ближе к двери. Оружие сразу врезалось в суровую красоту плащ-палатки, закрыв собой маслянистый контур. Чуть дальше висел носатый и какой-то недоделанный немецкий автомат, а еще дальше контуры показывали место обычного советского автомата. Пистолетного контура Валя не нашла и поискала его глазами. Взгляд наткнулся на столик у изголовья. На нем рядом с аппаратом полевого телефона очень чинно и очень по-домашнему лежали ручные гранаты, длинные, зеленые, с рубчатой оборонительной рубашкой, пузатые противотанковые и черные, похожие на хвойные шишки. Но даже они не нарушали, а как бы подчеркивали уют хорошо налаженного жилья.

Еще ничего не зная об отношениях Дуси и ее… ее мужчины, ни о чем не спрашивая, Валя сразу поняла: здесь хозяйка женщина, Дуся. Она диктует свою волю, и ей подчиняются слепо, без рассуждений, как подчиняется каждый солдат и сама Валя своему командиру. В ней шевельнулись зависть и одновременно что-то похожее на насмешку над Дусиным мужчиной.

— Ты помойся маленько, — предложила Дуся, доставая из-под тахты старенький, облупленный эмалированный таз. — Я тебе сейчас тепленькой водички налью.

Она вышла.

Как только Дуся сказала о теплой воде, Валя поняла, что тело у нее нестерпимо зудит, белье сбилось и под ним — колющиеся травинки и пыль. Она торопливо стащила с себя маскировочную куртку, начала было стягивать шаровары, но в это время в землянку вбежала Дуся и, поправляя пышные, хорошо промытые волосы, заквохтала:

— Вот беда-то, вот беда. Даже курей накормить не успела — уже прутся. И сколько раз я своему говорила, чтобы он домой не таскал. Для этого штаб есть. Так нет — обязательно домой притащит.

Валя не поняла, кого именно тащит за собой этот неизвестный ей мужчина, но то, что он все-таки нарушает приказы хозяйки, почему-то развеселило ее. Она сейчас же вспомнила то далекое время, когда мать, не желая принять какого-нибудь отцовского дружка, поджимала губы, объявляла себя больной и либо начинала немедленно пилить отца, либо, страдальчески гримасничая, шныряла мимо беседующих. Отец, конечно, начинал сердиться и, как только смущенный гость уходил, устраивал скандал. Но мать оборонялась так стойко, так красиво-заученно говорила о страшной судьбе женщины, которая обязана угождать тем, кто ей абсолютно безразличен, да еще при этом выслушивать оскорбления мужа-мужика, что отец в конце концов сдавался, и мать назидательно говорила:

— Ведь я не против твоих товарищей. Но изволь предупредить. Ведь у нас семья, а не постоялый двор. Я обязана подготовиться как следует. Иначе ведь тебе самому будет неприятно, когда о тебе и твоей жене будут судить черт знает как.

«Интересно, что будет говорить Дуся?» — снова одеваясь, подумала Валя.

Но Дуся не говорила. Она быстро убрала таз под тахту, сунула щепки в печь, поправила подушки, гранаты, успев при этом еще раз взбить пышные волосы и расправить под тугим ремнем много раз стиранную гимнастерку. Валя следила за ней и понимала, что не только помыться, но даже поправить сбившееся белье она уже не сможет. Не сможет даже почесать зудящее тело: вокруг, как всегда, будут мужчины.

В комнату без стука вошел розовощекий майор Онищенко, сдержанно поздоровался и сразу же сел на тахту, за стол. Потом вошел старший лейтенант Кузнецов, еще какой-то пожилой подполковник и, наконец, командир батальона капитан Колков, статный, с красивым лицом. Он прежде всего взглянул на Дусю, и его темные глаза потеплели и заблестели. Потом Колков повесил автомат на свое место на плащ-палатке и сказал:

— Прошу, — но уже совсем иным, мягким, почти воркующим голосом попросил: — Дусек, ты бы сбегала, сообразила чего-нибудь… Есть хочется…

Валя сразу поняла, что Колков и есть Дусин мужчина, и это почему-то слегка обидело ее. Колкова она знала, как знала всех комбатов, и он ей нравился своей неяркой, еще не проявившейся как следует, будто мальчишеской, красотой, своей сдержанностью и в то же время внимательностью. Но она никогда не думала, что он — чей-то. Когда она услышала его просьбу, она сейчас же посмотрела на Дусю, ожидая, что она, как и многие жены, постарается показать посторонним людям свою власть над мужем, сделает что-то по-своему. Но не только глаза у Дуси горели таким же, как и у Колкова, теплым светом, но и вся она лучилась, вся тянулась к нему и была так откровенно счастлива, так обрадована, что он жив, что он рядом и что он чего-то хочет.

Она быстро взглянула на Валю и кивком попросила ее выйти вместе с ней, но майор Онищенко болезненно поморщился и приказал:

— Радионова пусть останется.

И как только Дуся поняла, что старший в этом ее доме не Колков, она с тревогой посмотрела на мужа, но тот ответил ей все тем же спокойным мягким взглядом, и Дуся ушла.

— Почему вы не доложили о прибытии? — сухо спросил Кузнецов.

Слишком разительным было обращение к Дусе и к ней, слишком много она пережила в эту минуту, чтобы не обидеться. Но даже обида не помешала ей вытянуться в струнку перед своим командиром. Хотя смотрела она зло и отчужденно. Незнакомый пожилой офицер кашлянул и примирительно сказал:

— Слушай, майор, ты вызови старшего сержанта.

Колков и Онищенко переглянулись, и Колков по телефону приказал дежурному прислать Осадчего.

— Ну, чего молчите? — спросил Кузнецов.

Валя молчала. Набившиеся под белье травинки и пыль медленно скатывались вниз по голому телу, покалывая и вызывая страстное желание почесаться.

«Ну вот, — подумала Валя, — спаслись от верной и неминуемой смерти, а для вас не нашлось даже теплого слова, да какое там слово — взгляда, а только вот эта сухость, граничащая с подозрительностью, вот это жесткое отношение начальника к подчиненному».

Пропали зуд и неудобство от сбившейся одежды, недавние страхи и сладкая расслабленность после них. Она была зла до предела, но армейская, уже въевшаяся в нее дисциплина не позволяла возмутиться открыто. Валя гневно посмотрела на Кузнецова, отвернулась и сразу же увидела свое отражение в зеркальце. Оно сиротливо висело в сторонке над гранатами, почти незаметное, словно понимающее, что пробралось сюда незаконно и не оно здесь главное.

Из этого чересчур скромного, спрятанного зеркальца на Валю смотрели ее потемневшие, запавшие глаза, ее сбившаяся и свалявшаяся в войлок челка, ее узкое, перепачканное глиной и копотью лицо и плотно, стоически сжатые губы с черной запекшейся корочкой на них. Рука дернулась, чтобы взбить волосы, смахнуть с лица грязь, но Валя со злостью подумала: «А, да черт с ним, со всем» — и отвернулась от зеркала.

Что она могла ответить Кузнецову? Что она не помнила себя, что ее попросту увели, что даже если бы она хотела, и то в тот болезненно сладкий момент возвращения она не смогла бы ни доложить о своем прибытии, ни связно рассказать, что с ней произошло. Но недаром в нее уже въелась армейская дисциплина, и, трудная, тяжелая, иногда невыносимая, она сама пришла Вале на помощь. Даже не выискивая оправданий, она механически, не думая, ответила:

— Я считала, что о возвращении обязан доложить мой командир — старший сержант Осадчий.

Когда она говорила это, то представляла, как рассердятся ее командиры, как они возмутятся этой ее попыткой оправдаться, но вместо этого пожилой подполковник расхохотался круглым, добродушным баском, а остальные засмеялись и с ехидцей посмотрели на Кузнецова. Старший лейтенант подавил улыбку и сердито сказал:

— Надо же понимать, что дело не в командире, а в вас…

Все еще злая, но уже весело обескураженная, Валя хотела было сказать, что ведь у Осадчего звание выше, но смолчала, потому что почувствовала в словах Кузнецова, в его тоне что-то такое, что верно подсказало ей: да, суть в ней, в том, что делает она. И никакие звания не могут заменить этого дела. Потом она вспомнила, что именно Кузнецов был уверен в них и не кто иной, а именно вот этот самый Колков готовился идти в атаку, чтобы спасти их, пойти им на выручку. И тут же пришли на память слова немецкого лейтенанта, который не предполагал и не мог предполагать, что его солдаты могут попасть к русским «языками», и все-таки не разрешил другим немцам поползти за своими боевыми друзьями и спасти их.

— Неужели вы все еще не понимаете, что мне нужно доложить выше о том, что там произошло? — спросил Кузнецов.

Валя молчала, медленно опуская взгляд на грязные, в комьях глины носки сапог.

— Ведь за вами, Радионова, за вашей боевой работой сейчас следили все, вплоть до штаба армии, а я ничего не могу им доложить.

Она только на мгновение вскинула посветлевшие, широко открытые глаза, увидела слегка ссутулившиеся плечи Кузнецова, его черноволосую голову с хохолком на макушке, и другие воспоминания нахлынули на нее.

Она опять потупилась и тихонько ответила:

— Виновата…

— Кстати, вы не очень виноваты, — сухо сказал Кузнецов. — Я понимаю, что после пережитого сделать это было нелегко. Но вы должны были это сделать. Вы понимаете, почему должны?

Валя подняла голову и честно призналась:

— Нет. Не понимаю.

— Да потому что все, что мы делаем на войне, прежде всего нужно для других. Понимаете? Для других. А мы, наши жизни, смерти, боли и обиды — дело десятое. Каждый солдат вообще, а разведчики в особенности всегда работают для других. Ради них. На них. Вот почему пусть хоть мертвый, хоть живой, а он должен довести свою работу до конца. Вы в этот раз довели ее не до конца.

Он умолк и сразу погрузнел, осунулся.

— Я, кажется, понимаю, — пролепетала Валя.

Пожалуй, она и в самом деле поняла, что она собой представляет, и, пожалуй, тут перед ней и открылось ее настоящее место в армии, так отлично совпадающее с ее собственным представлением о жизни. Ведь на войну она шла все-таки не для себя…

И в эту минуту долгого, настороженного молчания, когда офицеры смотрели на нее с интересом и сочувствием, она со всей очевидностью поняла, что на войну она шла не только для других. Нет, она шла и для себя. Ей хотелось выделиться, стать необычной, ей были очень важны собственные обиды и неудобства, собственное достоинство. И пока она стояла перед офицерами, эти родные и столько лет близкие ей мысли болезненно съеживались и уходили, пропадали в ее собственных глубинах.

Пожилой подполковник шумно вздохнул и предложил:

— Пойдемте покурим, товарищи.

И все трое молча протиснулись за ним. Валя все еще стояла на месте, шевеля кончиками сухих от засохшей земли пальцев, кусала зашерхнувшие, покрытые копотью губы и молчала. Она слышала, как за дощатой дверью подполковник сказал: «Эх, девчата, девчата» — и подумала, что у него, должно быть, есть дочери. В землянку ворвалась Дуся, рывком вытащила из-под тахты таз, поставила его на печурку и плеснула в него из принесенного с собой ведра теплой воды. Потом она достала полотенце, чистое белье и коротко бросила:

— Мойся.

Валя вздохнула и стала стягивать с себя противно волглое, неприятно пахнущее обмундирование. Дуся гремела посудой, змейкой проносясь в земляночной тесноте. Из-за двери донесся голосистый, гордо торжествующий петушиный крик. Дуся приостановилась и озабоченно сказала:

Назад Дальше