Фронтовичка - Мелентьев Виталий Григорьевич 20 стр.


После паузы опять рвались снаряды и мины, проносились шипящие очереди и осколки, но она брела с упорством обреченной и в то же время с великой надеждой, что ее ничто не тронет.

И ее действительно ничто не тронуло. Вскоре она наткнулась на разведчиков, которые укладывали Кюна в воронку, чтобы идти за Валей. Они ничего ей не сказали, сразу же извлекли Кюна из воронки и поползли к своей передовой, волоча за собой фельдфебеля.

Валя не могла ползти. Она только старалась стать как можно меньше и незаметней, подгибала колени, сутулилась, но все так же, глотая влажный воздух и стараясь не шевелить левой половиной тела, упорно шла вперед.

Осадчий и Женя перевалили бруствер, сдали немца бойцам и сейчас же бросились к Вале. Осадчий подхватил ее, как девчонку, на руки, добежал до траншеи и осторожно передал бойцам. Те почтительно приняли ее и потом снова передали Осадчему. Скользя в траншейной грязи, прижимая к себе Валю, Осадчий свернул в ход сообщения и почти бегом двинулся в тыл, к передовому медицинскому пункту. Задыхаясь, он оправдывался:

— Ты уж прости, Викторовна, нельзя было немца бросать. Никак нельзя. «Язык». Ведь вот что война делает: своего бросаешь, а врага спасаешь.

Перед самым ПМП старший сержант поскользнулся, Валя ткнулась больным плечом в осклизлую стену хода сообщения и потеряла сознание.

8

В передовом полевом госпитале женская палата расположилась в просторной избе с добела отскобленными бревенчатыми стенами. Старенькие койки и топчаны с сенными матрацами были застелены стареньким, но пахуче-чистым бельем. На тумбочках — поставленных друг на друга консервных ящиках — вяли цветы.

Боль улеглась, и Валя успокоилась. В сущности, отделалась она легко: три надломленных ребра и трещина в ключице — вот и все, что смог сделать фельдфебель Кюн. А сам он, доставленный к майору Онищенко, несколько дней рассказывал, чертил и разрисовывал карты — большой участок немецкой обороны предстал перед советским командованием во всей своей детализованной красе. Уже потом, много дней спустя, гвардейцы генерала Баграмяна, руководствуясь этими картами, шли в бой севернее Орла.

Впрочем, об этом Валя Радионова никогда не узнала. В те дни она знала другое. «Язык», который был взят группой захвата, был убит случайной пулей перед самыми нашими траншеями, и Кюн был подлинным оправданием всей операции: смертям разведчиков и летчиц, которые потеряли несколько человек во время сумасшедшей бомбежки. Правда, из той группы, которой руководил Кюн, удалось взять еще одного тяжелораненого солдата, но в «языки» он не годился: его еще выхаживали в госпитале.

Все это Валя узнала от Ларисы, которая прибежала в госпиталь на следующий же день, простоволосая, потная, с побледневшими, ненормальными глазами. Еще ничего не узнав толком, она заплакала, запричитала, а уж потом, странно быстро успокаиваясь, рассказала все новости, которые могла узнать в аховской столовой и от девчат. Когда слезы просохли, Лариса запричитала:

— Ведь что делается, Валька, что делается… Вся дивизия знает, что ты «языка» взяла, а наши-то начальники всех до единого, ну, скажи, кого и близко не было, к орденам представили, а тебе только медаль. Говорят, девчонка. Что она могла сделать? Один Онищенко и заступился. Говорит, если бы вы только знали, что эта девчонка со взрослым мужиком может сделать. А комдив его и обрезал: «Видать, говорит, с тобой уже сделала». Веришь, Валька, майор чуть не заплакал — у него ж как раз душевная трагедия началась. Женился он в прошлый отпуск, а его-то милая возьми с другим и спутайся.

— А ты откуда знаешь? — сердито спросила Валя.

— Так кто же не знает? — глаза Ларисы гневно округлились, но она сразу же опустила их. — Вот он и ходит сейчас такой… не в себе вроде… Тут уж и другие офицеры говорить начали, что неверно это. Одна девчонка в разведке, и ту обижают…

Так было произнесено то самое слово, которое ждала Валя. Ей, усталой и толком не разобравшейся во всем с ней происшедшем, это слово показалось самым главным, определяющим. Откуда она знала все глубины и быстрины высоких штабных и политотдельских соображений? Как она могла предполагать, что и в разведроте и в других подразделениях было много давным-давно отличившихся, но еще не награжденных бойцов и командиров. Их скромные, много раз повторенные подвиги сами по себе казались недостаточными для награждения, да и в стоявшей в обороне дивизии не было подходящего случая, чтобы представить эти подвиги в нужном для вышестоящих инстанций освещении. Теперь показания фельдфебеля Кюна, сложные условия поиска давали возможность представить нужных людей в нужном свете. А Валин подвиг был еще не подвиг, потому что этим она как бы только начинала свою суровую боевую жизнь, и как она пойдет дальше — сказать было трудно: девушка в разведроте явление не частое.

Эти и многие иные соображения высшего командования Валя не знала и знать не могла. Она просто почувствовала себя обиженной, причем не столько представлением к медали, которое само по себе было очень приятной неожиданностью, а тем, что вот и у Онищенко была своя, пусть неудачная, но все-таки любовь. Она помнила бешеную скачку в лесу, его необыкновенное лицо и хотела верить, что те минуты были ее минутами. Оказывается, и они принадлежали другой. Была она обижена и Виктором, и тем славным Андреем, который похоронен на солдатском кладбище, и веселыми офицерами, — словом, всей своей судьбой.

За этими обидами как-то забылись и Осадчий, и Кузнецов, и не очень уж справедливое присвоение ефрейторского звания, и многое другое. Лариса заметила Валино состояние и беспрерывно, на разные лады, растравляла ее.

— Ведь я тебе так скажу: это только в нашей дивизии такое поганое отношение к девушкам. Ведь вот, скажи, Дуська-то Смирнова, снайпер, год с лишним уж воюет, сколько этих фашистов на тот свет переправила, и счета нет, а что получила? Медаль. А почему? А потому, что она баба. — Лариса скромно умолчала при этом, что Смирнова жила с мужем, а во фронтовых условиях это ценилось выше любого ордена. — А мужикам как? Чуть что — ему и награда. Вот они после войны вернутся и начнут задаваться — мы-с-то до крыс-то… А чего, спрашивается, задаваться, если и начальнички-офицерики одни мужики? Разве они поймут, как нашей сестре на фронте приходится?

Валя и слушала и не слушала Ларису, а соседки по палате слушали и сейчас же ввязались в разговор, припоминая все истинные и выдуманные обиды, которые им пришлось претерпеть в своих частях. Вале был неприятен этот разговор, хотелось оборвать Ларису, но ощущение обиды не проходило и нужных слов не нашлось.

— Вот сами, девчонки, посмотрите: в мужских палатах там и санитарки, и сестры так и вьются, а к нам хоть одна приходит? Небось скажет: сами бабы, сами сделаете и — смотается. Разве не так?

И это было так.

В разгар этой горячечно-грустной беседы Лариса вдруг спросила:

— А тут по-женскому доктора принимают? — Девчонки вначале не поняли ее, и она грубо уточнила: — Ну, по абортам. С абортами здесь лежат?

Трое в палате покраснели и отвернулись, а Лариса удовлетворенно вытерла уголки губ и решила:

— Значит, имеются. Ну, так вот, девоньки, ждите меня. Я тоже тут в скором времени буду. Не могу допустить, чтоб моя подруга и вот так неубранная лежала.

Она наскоро взбила Валину подушку, смахнула крошки с тумбочки и, чмокнув Валю, убежала.

На следующий день ощущение обиды немного притупилось, но не прошло. Оно как бы проросло, ушло вглубь и закрепилось.

В полдень Валю повезли в ближний тыловой госпиталь на рентген. В кабину крытой грузовой машины сел брезгливый, сытый фельдшер, с густыми бачками на выбритом, до красноты вымытом одеколоном лице, а раненых погрузили в кузов, на матрацы. Валя оказалась единственной девушкой, и ей уступили место с краю, у головного борта.

Машину трясло на ухабах, раны и переломы разбередило. Мужчины, не стесняясь, ругались, курили и гадали, куда их пошлют после госпиталя: в тыл или опять на передовую. Потом не очень деликатно стали расспрашивать Валю о ее болезнях. Кто-то из раненых знал Валю и грубовато попросил перестать «трепаться».

Въехали в лес и сразу же забуксовали в большой луже, потом кое-как выбрались и, подскакивая на ухабах, скользя в колеях, двинулись дальше. Под брезент проник прогретый солнцем пахучий и ленивый лесной дух, и раненые замолкли, точно умиротворенные этим необыкновенным воздухом. Машина остановилась, и послышался визгливый крик фельдшера:

— Куда лезешь?! Куда, спрашивается, лезешь?!

Ему ответил молодой, еще ломкий голос:

— Легковой обязан уступить дорогу.

— Плевать мне на твою легковую! Я раненых везу. Понял, балбес?!

Тогда раздался третий — очень спокойный, даже как будто усталый — голос:

— Сидоренко, пропусти!

— Так я что, товарищ подполковник… Не я ж спешу, — ответил тот же ломкий голос, и невидимая машина заурчала мотором.

Спокойный подполковник, не повышая голоса, сказал:

— А вам, товарищ лейтенант медицинской службы, должно быть стыдно.

— Товарищ подполковник, вы извините, конечно, я ведь не заметил, — с придыханием, извиваясь голосом, быстро заговорил фельдшер. — Невозможно иначе с этим народом, ведь у шоферов никакого разумения. Лезут, а не понимают, что я же раненых везу.

— Везете не вы, а ваш шофер, которого вы к тому же оскорбляете. Проезжайте, — резко сказал подполковник и уже другим тоном добавил: — Госпиталь, — он назвал номер, — далеко?

— Километров семь, товарищ подполковник, — весело ответил шофер санитарной машины. — Как из лесочка выедете, так, никуда не сворачивая, и жмите. А с пригорка увидите. Тут недалеко.

Санитарная машина качнулась и запрыгала по колдобинам и корням. Кто-то из раненых усмехнулся:

— Славно поговорили.

— А что ж, в самом деле, еще и балбесом называет.

Отвлекая себя от сдерживаемой боли, раненые всесторонне обсудили сытого фельдшера, признали его «заразой» и замолкли, И тут только молчаливой Вале показалось, что голос подполковника ей знаком. Вернее, не весь голос, а какие-то нотки в нем. Она слышала их когда-то, и они показались ей очень родными. Робкая догадка была немедленно отвергнута:

«Откуда здесь возьмется отец? Да и вряд ли его выпустили…»

И все-таки догадка не покидала Валю и тогда, когда ее доставили в рентгеновский кабинет, где установили, что срастание Валиных ребер идет вполне нормально. Она стала торопить фельдшера. Но у того оказались какие-то дела в соседнем селе, где стоял армейский военторг, и он укатил, оставив раненых во дворе, под раскидистыми деревьями.

И эта ненужная задержка тоже обидела Валю и только укрепила, подкормила посеянное Ларисой.

В свой госпиталь вернулись уже затемно. В палате тускло горела коптилка, лежачие девушки спали, ходячие ушли в кино. Разбитая дорожной тряской, усталая и покорно злая, Валя добралась до постели и долго смотрела в потолок. Потом боль утихла, и она уснула.

Только утром она увидела на своей тумбочке записку, с непонятным трепетом взяла ее и долго не решалась развернуть. А развернув, даже не начав читать, поняла, что вчера в лесу она встретилась с отцом, что он искал ее и не мог остаться, чтобы повидать. И только наплакавшись, она, наконец, прочла записку.

«Родная моя, единственная!

Хоть и не встретились, а все-таки отыскались. Был у тебя в Москве, но говорить там о себе не мог, что-то не позволяло. Надеюсь, ты поймешь что. Главное — нашел, и нашел такой! Я горжусь тобой, Валька, моя девочка! И люблю, как всегда. Ты можешь меня не стыдиться. Недавно получил повышение — еду принимать полк. При первой же возможности встретимся. Теперь без совета со мной — никуда. Поняла? Замуж не вышла? Если нет — держись. Время еще суровое. Но, впрочем, ты ведь сама стоящий вояка. И еще боевой командир. Нового адреса не знаю. Но ты пиши по старому — мне перешлют. Как я хочу тебя видеть! Целую крепко. Твой папка».

И почерк его — с сильным нажимом, косой, только буквы немного прыгают: наверное, волновался. Жалко, что лица, фигуры не могла представить. Но ее радовало главное: отец жив!

Впервые за несколько дней она позволила себе глубоко вздохнуть и даже не поморщилась от боли. Лежать в палате стало невмоготу, она вышла на крыльцо и села на порожках. Все еще грязная, изъезженная деревенская улица и сама деревня, крепкая, обойденная войной, с густыми садами и заросшими бурьяном огородами, с пустыми хлевами, возле которых притулились госпитальные машины, старые липы и тополя с первым пухом на них, дальняя округа с густо и победно зеленеющими, заросшими парами, и скромно, горделиво отдающие сытой матовостью озимые посевы, и леса, и даже крохотная речка, петляющая в густых зарослях осоки и камыша, — все казалось Вале необыкновенным, чистым и милым. Она часто запрокидывала голову, подставляя худое, изможденное лицо ласковому утреннему солнцу, и тихонько улыбалась.

На сердце было необыкновенно чисто и светло, как в вымытом ливнями, пронизанном летним солнцем небе, празднично, просторно и чуть-чуть грустно. Словно в комнате, из которой вдруг вынесли какую-то старую, уже ненужную, но привычную мебель. Не было и той, лишь изредка шевелившейся, а обычно молчаливо и насупленно дремавшей в уголке сердца не то обиды на отца, не то недоумения. Теперь это неопределенное, так и не определившись, ушло и уж, конечно, не вернется вновь.

Он нашел. Он честный, и он ее. Не материн, а только ее. И ради него, усталого, ей стоило жить.

Она мечтала о том, как они встретятся, как будут жить вместе и как она будет служить в его полку переводчицей, разведчицей, кем угодно, и никогда никому не скажет, что она его дочь. Просто однофамильцы. Хотя пусть лучше все знают, что она его дочь, и удивляются или даже не удивляются, а умиляются тем, что вот она служит с ним и воюет. Мечты становились расплывчатыми, неясными, но очень приятными. И чем дольше она думала, тем сильнее хотелось узнать о нем хоть что-нибудь.

Она медленно пошла в штаб госпиталя, медленно поднялась на крыльцо и, сдерживая улыбку, украсившую ее бледное, вытянувшееся лицо, спросила у писарей, кто видел вчера подполковника, который разыскивал Радионову.

Оказалось, что его видели все, и она со странной тревогой, точно ожидая, что они скажут что-нибудь такое, что перевернет ее сегодняшнее светлое представление об отце, попросила:

— Расскажите, какой он. Я не видела его… много лет.

Писаря — пожилые, серьезные люди — переглянулись и взглядами предоставили слово одному — лысому, в больших очках.

— Как вам сказать… Обычный подполковник. Спокойный, по-моему, очень культурный. Видимо, из кадровых. Лицо чистое, но уже, извините, в морщинах. И виски седоватые. А так… особых примет нет. Руки и ноги целы.

Валя облегченно вздохнула:

— О чем он спрашивал?

Писаря опять переглянулись.

— Так ведь о чем в таких случаях спрашивают? Какое ранение, опасно ли? А у вас, как известно, ранения нет. Ну, где воевали. Уточнили, сколько могли. Да… вот еще. Тут как раз вчера пришла выписка из приказа на ваше имя. Вам звание сержанта присвоили, так вот он очень этому обрадовался.

Валя не успела обрадоваться новому званию, но она радостно улыбнулась, потому что этому обрадовался отец. Она хотела спросить еще что-нибудь, но это казалось уже неудобным, а уходить ей не хотелось. Положив руку на грудь, она стояла у двери и, нерешительно переминаясь, разглядывала помещение штаба — вчера здесь стоял отец и тоже разглядывал и эти шкафы, и обитые железом ящики, и походные столики, и этих пожилых, солидных писарей.

В комнату кто-то вошел, писаря вскочили со своих мест и отдали честь. Валя не обратила на это внимания: она была занята своими мыслями. Вошедший остановился возле нее и строго, слегка визгливо спросил:

— А вы почему не приветствуете старшего по званию?

Валя вздрогнула и посмотрела на спрашивающего. Это был упитанный фельдшер с колбасками бакенбард. Валя сразу вспомнила вчерашний день и все с той же полуулыбкой на счастливом лице мягко и даже проникновенно сказала:

— Если бы вы только знали, как я вас ненавижу за то, что вы не поехали вчера сразу же домой. Ведь из-за вас я не увидела отца.

Назад Дальше