Жмакин - Герман Юрий Павлович 12 стр.


— Так точно, — сказал Жмакин.

— Хорошо бы бросить, — сказал психиатр, — вы нервный субъект, надо бросить. Перенапрягаетесь.

— Мы в тюрьме отдыхаем, — сказал Жмакин, — наше дело имеет отпуск.

— Это верно, — сказал психиатр.

Они еще походили, потом посидели на скамейке. К ним подсел Подсоскин, седенький музыкант, автор всего написанного композитором Чайковским.

— Ну что, молодые люди, — сказал Подсоскин, — дышим?

— Дышим, — ответил Жмакин.

— Дышите, дышите, — сказал Подсоскин, — вода и камень точит. Я вам всем горлышки перегрызу, в могиле не подышите.

Врач сидел нахохлившись в своей меховой круглой шапке. Коричневые его глаза поблескивали как у зверя.

— Подсоскин сутяга, Подсоскин жулик, — скрипучим голосом опять заговорил музыкант, — но у Подсоскина выдержка, терпенье и бешеный темперамент. Для Подсоскнна нет невозможного. Так-то вот!

Он со значительным видом выставил вперед челюсть и ушел. Жмакин уныло смотрел ему вслед. А вечером он вновь лег в постель, подложил руки под голову и задумался. И ночью опять плакал.

Наступила весна.

Как-то ранним апрельским утром Жмакин, гуляя по больничному парку, забрел в мастерские, в которых работали некоторые больные.

Слесарная, в которую он вошел, была длинным светлым и узким сараем. Здесь работало всего двое: высокий, бледный старик в спецовке и юноша с выпуклым лбом, синеглазый, в толстовке и в сапогах.

— Милости прошу к нашему шалашу, — сказал юноша в толстовке.

— А чего у вас в шалаше? — спросил Жмакин улыбаясь. — Какой ремонт делаете?

— По хозяйству, — сказал бледный старик, — хурду-мурду починиваем. Паять-лудить…

Жмакин, по-прежнему улыбаясь и вспоминая детство, взял с верстака кровельные ножницы, щелкнул ими и швырнул на кучу обрезков жести. Старик заспрашивал, где он работал, какого разряда, давно ли психует. Жмакин аккуратно на все ответил и все наврал.

— Давай у нас пока что работай, — сказал старик, — копейку зашибешь. Слесаря чего-то никак не психуют, некому работать. Агенты по снабжению — те сильно психуют, как я заметил. Счетоводы психуют. А наш брат редко. Был один хороший слесарь — поправился. Теперь вот я остался да Андрейка. А меня Пал Петрович звать.

Старик говорил круглым говорком, а Жмакин, слушая его, развернул тисочки, зажал в них железинку и от нечего делать стал ее обтачивать напильником. Руки у него были слабые и неловкие, но ему казалось, что работает он отлично и что старик с Андрейкой должны на него любоваться. Напильник поскрипывал, Жмакин посвистывал. Посредине сарая догорала чугунная буржуйка, дышала жаром, а из раскрытой настежь двери несло острым апрельским воздухом, запахом тающего серого снега, сосен, хвои.

— Чего свистишь? — сказал старик. — Нечего тут высвистывать. Петь пой, а свистеть нечего.

— Ладно, — сказал Жмакин, — петь я тоже могу. И, прищурившись на тисочки, на напильник, он запел, и пел долго, думая о себе, о своем детстве и испытывая чувство торжественного покоя.

Каждый день он стал бывать в слесарной. Работал он мало, только для удовольствия и еще для того, чтобы не чувствовать себя больным. Былое ремесло возвращалось к нему. Пальцы стали гибче, сильнее, металл делался послушнее, инструмент покорнее. И со стариком Пал Петровичем наладились отношения. И с Андреем тоже.

В первую получку Жмакину дали четырнадцать рублей с копейками. Он улыбнулся, с интересом разглядывая червонец и рубли. На эти деньги можно было купить порядочно дешевых папирос, но он купил три коробки дорогих, купил конвертов, марок и бумаги и написал два письма. Одно Клавде, другое Лапшину. Клавде он написал, что жив и поправляется, чтоб она его забыла и что вот какая на эту тему есть песня, стишок.

Стишок был такой:

В больнице у Гааза на койке больничной
Я буду один умирать,
И ты не придешь с своей лаской обычной,
Не будешь меня целовать.
Я вор, я злодей, сын преступного мира,
Я вор, меня трудно любить,
Не лучше ли, детка, с тобой нам расстаться,
Не лучше ль друг друга забыть?

Лапшину он написал, что его пока что не выпускают из больницы, но что на днях он выйдет и заявится в управление. Но Лапшин приехал сам, опять привез лимон, леденцов и папирос.

— Ну как? — спросил он, когда они сели на скамью в парке.

— Можно в тюрьму, — сказал Жмакин, косясь на Лапшина. — Был такой случай. Медвежатник, некто Зускин, из Одессы, шкаф вскрыл несгораемый. Не в цвет дело вышло. Подняли по нем ваши дружки стрельбу. Подранили. Он, конечно, свалился. Его в больницу. Лечили, говорят. Бульончик, сухари, киселек. Чуткость такая была, спасенья нет. Он даже стих написал, на память персоналу. Вылечили. А потом десять лег строгой изоляции.

— Бывает, — сказал Лапшин равнодушно.

— То-то что бывает, — подтвердил Жмакин.

Они поглядели друг на друга, покурили; Жмакин сплюнул, Лапшин зевнул. Яркое весеннее солнце пекло им лица, от воздуха клонило ко сну. Уже набухали почки, пахло мокрой землей, березой.

— Давай съездим, — сказал Лапшин, — тебе полезно по улицам проехаться.

— Ох, об моем здоровье у вас сердце болит, — сказал Жмакин.

Лапшин, усмехаясь, зашагал по аллее. Жмакин шел рядом с ним, неприязненно на него косясь. Жмакина отпустили на два часа. У ворот больницы стояла машина. Лапшин, крякнув, сел за руль, машина двинулась весело, разбрызгивая весенние сияющие лужи.

— Начальничек, — сказал Жмакин, — за каким чертом вы до меня ездиете?

— Поглядишь, — сказал Лапшин.

— Вейцмана погляжу? — спросил Жмакин.

— А хоть бы и Вейцмана.

— Подходики, — сказал Жмакин, — кабы вы молодой были, а то ведь слава богу.

Лапшин сильно вывернул руль, объезжая колдобину, и не ответил.

— Не надо ко мне подходить, — опять заговорил Жмакин, — я больной человек, чего вы меня тревожите? Папироски, лимончики, В тюрьму так в тюрьму. Воспитание ребенка. Я не ребенок, я жулик.

— Правильно, — сказал Лапшин.

В управлении он своим ключом отпер кабинет, аккуратно повесил плащ на распялочку, сдвинул кобуру назад и еще проделал целый ряд хозяйственных дел, Жмакин взглядом следил за ним, ожидая подвоха. Вдруг Лапшин подмигнул ему:

— Ладно, Жмакин, — сказал он, — не сердись, печенка лопнет…

Засмеялся и позвонил.

— Давайте его сюда, — сказал он секретарю, — а нам чаю давайте, мы со Жмакиным чай будем пить. Будешь, Жмакин, чай пить?

— Буду, — веселея, сказал Жмакин.

Секретарь вышел. Лапшин велел Жмакину сесть рядом с собой и молчать, Жмакин покорно сел. Лапшин задумался, потирая щеки ладонями, большое свежее лицо его сделалось грустным. Тикали часы в деревянной оправе. Под большим зеркальным стеклом на сукне стола были разложены фотографии — незнакомые, суровые военные лица.

— Это дружки мои, — сказал Лапшин, заметив взгляд Жмакина, — ни одного в живых не осталось. Боевые дружки, не штатские.

И он с серьезным вниманием, несколько даже по-детски, склонил свою голову к фотографиям. Жмакин тоже глядел, чувствуя неподалеку от себя широкое, жиреющее плечо Лапшина…

Привели Вейцмана.

— Садитесь, Вейцман, — сказал Лапшин. — Следствие закончено, я вызвал вас побеседовать.

— Слушаюсь, — сказал Вейцман и покашлял в серый кулак с отросшими, нечистыми ногтями.

13

— Поглядите на этого товарища, — сказал Лапшин и, скрипя стулом, повернулся к Жмакину, — не упомните?

Вейцман поднял желтое лицо и, как засыпающая птица, взглянул на Жмакина, Жмакин, бледнея, выдержал взгляд.

— Не припоминаю, — произнес Вейцман металлическим голосом, тем самым, которым он когда-то разговаривал на собраниях.

— Постарайтесь, — велел Лапшин.

— Я работал в разных местах, у меня было много рабочих и служащих, не припоминаю…

— Это был случай исключительный, — сказал Лапшин, — надо помнить…

Вейцман поморгал, покашлял опять в кулак. Он, видимо, действительно не помнил.

— Сейчас я вам поднапомню, — сказал Лапшин и, зазвенев связкой ключей, принялся рыться в левом ящике стола.

Пока он рылся, Жмакин поглядел на Вейцмана. Он отлично знал этот тип заключенных — не раз их видел.

Эти люди во всем сознались, и все им стало скучно и безразлично. Судьба их не принадлежала им самим. И камере такие, как Вейцман, помалкивали, на допросах были сонливы…

— Вот, — сказал Лапшин, — оно самое.

Он еще полистал вперед и назад и, назидательно подняв кверху палец, прочитал басом:

— «Я, Вейцман, показываю также, что, будучи завдывающим гаража № 16 Облрыбаксоюза начиная с июли месяца того же года, систематически травил работников гаража Алексеева, Спиркова и Жмакина, выступившихс самокритическими выступлениями…» Выступивших с выступлениями, — укоризненно произнес Лапшин, — а еще высшее образование… Так. «Монтер Жмакин был мною дисквалифицирован, и мною же были похищены аккумуляторы, находившиеся на заливке у Жмакина. Семь аккумуляторов я вывез из гаража на персональной моей машине, а два вынес в пакете. Через несколько дней, точно не помню когда, я вызвал упомянутого Жмакина к себе в кабинет и категорически предложил ему сдать аккумуляторы…»

— Четырнадцатого августа, — сказал Жмакин, с ненавистью и ужасом глядя на сонного Вейцмана, — после перерыва он меня вызвал…

— Ладно, — сказал Лапшин, — неважно! «Категорически предложил ему сдать аккумуляторы. Жмакин, волнуясь, сообщил, что сдаст в ближайшие дни. На следующее утро я передал дело в товарищеский суд, на председателя коего нажал. Во время заседания товарищеского суда я сообщил, что имею новые данные, и предъявил суду расписку, в которой было написано, что шофером поликлиники номер два приобретены девять аккумуляторов у Жмакина, с адресом последнего и с суммой — точно не помню, какой. Шофер этот за неделю до суда умер, и потому я находился в безопасности. По решению суда Жмакина сняли с работы, а комендант общежития предложил ему освободить койку, что Жмакин и выполнил. Таким путем я дискредитировал вожака лиц, выступавших против меня. Несколько раз меня вызывали органы следствия, но я имел неопровержимые данные, и кроме того осенью Жмакин бросился возле гаража на меня и стал меня душить, что еще подкрепило мой авторитет… На суде Жмакин был нетрезв и угрожал мне неоднократно, что произвело на судей неблагоприятное впечатление. Суд приговорил Жмакина к году принудительных работ. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Алексеев же и Спирков вскоре после суда явились ко мне и попросили у меня прощения за свои выпады, мы поцеловались и решили вместе бороться с неполадками в работе гаража…» Правильно?

— Правильно, — сказал Вейцман и как бы в задумчивости покачал головой.

Лапшин молча закрыл папку, сунул ее в ящик стола и щелкнул ключом. Лицо его выражало усталость, точно он читал эти показания не пять минут, а по крайней мере сутки. Жмакин осторожно поднялся, подошел к окну и, ничего не видя, стал глядеть на площадь Урицкого, на дворец, на трибуны и на кучи ноздреватого, еще не вывезенного талого снега.

— Ладно, — сказал Лапшин за спиною у Жмакина, — идите.

Жмакин обернулся и быстро оглядел длинную фигуру Вейцмана. Такая же гимнастерка из саржи, и галифе, и остроносые, фасонные сапоги с ремешком под коленями. Хлопнула дверь. Жмакин опять отвернулся к окну. Было слышно, как сзади ходит по кабинету Лапшин, как он ступает на пятки и отфыркивается по своей манере. Потом он подошел совсем близко к Жмакину и положил руку ему на плечо.

— Что ж теперь будет? — спросил он каким-то необыкновенным голосом.

— Ничего не будет, — сдерживаясь, сказал Жмакин, — Вейцман налево, а меня в тюрьму.

— Брось, Жмакин, — сказал Лапшин и надавил ладонью на плечо Жмакину.

— Чего бросать-то, — уныло отозвался Жмакин, — вы мои дела, начальничек, как следует знаете. Кражи были? — Были. Побеги были? — Были. Теперь сажайте, больше не побегу, был попрыгушка, да весь вышел. Можете получать Жмакина без риска для жизни…

Он усмехнулся, закрыл рот рукою и заплакал, а Лапшин стоял, не двигаясь, несколько позади и сосредоточенно морщился.

В шесть часов пополудни он вышел из здания управления, свернул под арку Главного штаба и тихим шагом свободного человека побрел по улице. Наступила весна, было еще совсем светло и, как всегда весною, особенно шумно, многолюдно, весело и просто. Жмакин купил подснежников, сунул букетик в петлицу и внезапно почувствовал беспокойство и вместе с тем радость, что вот он опять на улице, что его толкают, что пахнет весной и что ему, в общем, пока что никакие пути не заказаны.

Две девушки в белых беретиках о чем-то смеялись, он обогнал их и заглянул им в лица. Они опять засмеялись, уже ему; он приостановился, несколько шагов прошел рядом с ними и перекинулся парой слов — вольных, ни к чему не обязывающих, веселых.

Но тотчас же ему взгрустнулось, вспомнилась Клавдя, он зашагал быстрее, кося глазами на витрины, думая: «Выпью, закушу, завью горе веревочкой…»

Выпил в одном подвальчике, потом в другом. Добродушные пьяницы, пропившиеся до того, что стали уже тихими, пригласили его за свой столик. Жмакин со скуки сказал им, что работает воспитателем в детдоме.

— И тяпаешь?

— Тем не менее, — сказал Жмакин.

— А что, — подтвердил лысый пьяница, — правильно, я слыхал, французские дети все напропалую пьют. По-ихнему шнапс…

Опять Жмакин побрел по улицам. Вытерпел в кинематографе картину с такой пальбой, что сосед Жмакина, коренастый командир, два раза сказал:

— Ух ты!

После кино решил в свой сумасшедший дом не ходить, а прошататься по старой памяти до утра. Денег было совсем немного, он пересчитал их в подворотне, но на выпивку достаточно.

Расстегнул пальто и, курлыкая песенку, спустился вниз в подвальчик, давно и хорошо знакомый. Ливрейный швейцар отворил ему дверь и низко поклонился.

— А, Балага, — вяло сказал Жмакин, но подал руку и поглядел в набрякшее и нечистое лицо старика.

— Все ходите, — почему-то на «вы» сказал Балага.

— Хожу.

— А был слушок, что вас взяли.

— Возьмут — уверенно сказал Жмакин и не торопясь сел за столик под гудящим вентилятором.

Официанту он велел подать вина и фруктов. Тот принес стопку водки и огурцов. Жмакин потребовал еще пива.

— Верное дело, — сказал официант.

Охмелев, Жмакин послал официанта за Балагой. Тот подошел в своей ливрее, полы ее волочились по грязному, усыпанному опилками кафелю.

— Садись, — велел Жмакин.

— Нам нельзя, — сказал Балага, — мы теперь при дверях. А часиков, скажем, в двенадцать мы в туалет перейдем в мужской. А сюда один мужчина покрепче станет. На случай кровопролития.

— Так, — сказал Жмакин. — Выпей.

— Не пью, — смиренно сказал Балага.

— А какие новости на свете?

— Разные, — сказал Балага.

— Ну примерно?

Балага вытер слезящиеся глаза и попросил в долг пять рублей.

— Бог подаст, — сказал Жмакин, — говори новости.

Вентилятор назойливо гудел. Жмакин захлопнул дверцу вентилятора и сурово приказал:

— Садись и не размазывай.

— Корнюха сорвался, — не садясь, свистящим голосом сказал Балага, — большие дела делает.

Жмакин молча глядел на Балагу.

Балага тоже замолчал, к чему-то примериваясь.

— Ба-альшой человек, — сказал Балага.

— А где он?

— Прогуливается, — сказал Балага, — город велик.

— Ох, Балага, — негромко пригрозил Жмакин, — хитришь…

Балага подмигнул и ушел к своей двери. Жмакин сидел не двигаясь, пил пиво, поглядывал на Балагу. В двенадцатом часу ночи Балага подошел опять к нему и сказал:

— Иди до гостиницы бывшей «Гермес», — там он прогуливается. Какой мой процент будет с дела?

— Фигу с маслом, — сказал Жмакин, пошатываясь встал, расплатился и вышел.

Назад Дальше