И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные противоречивые отношения, от остроты которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко "гуляете". Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
— Ну, все?
Она вдруг громко фыркнула.
— Что ты? — спросил я недоверчиво.
— Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?! — сказала она и засмеялась, — у меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! "Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф" и дальше. Как его казнить повели, и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так и этак. И как будто сама все видишь, — она подумала и чуть затуманилась: — замуж хочет взять.
— Ну что ж, — сказал я, — выходи! Она задумчиво посмотрела на меня.
— …если он верно хороший человек-то… — солидно посоветовал я.
— А ну его! — засмеялась она. — Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай Бог увидит!
Прошло с неделю и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
— Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
— А если кто придет, зажги зеленую лампу. Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
— Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
— Ну, — спросил он блаженно, — все благополучно?
Я ответил, что да, все.
— Хорошо! Курить будешь? Папиросы "Ира". "Ира, Ява, зек, облава". Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил — не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
— Замерз! — он засмеялся и хлопнул меня по плечу. — Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под куфайки пышет? Печка! А ты — замерз! Ах, чудило-мученик! — он ласково и внимательно смотрел на меня. — И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела — она стояла тихая и задумчивая, и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
— Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
Я отошел, и они о чем-то заговорили.
В парикмахерской около зеркала стояла Маша и причесывалась. Она взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова повернулась к зеркалу.
Я стоял и смотрел.
Она вдруг тряхнула головой и волосы у нее посыпались на плечи, а она засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
"Как их обоих подняла любовь!" — подумал я и пошел в сад.
Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то было. После обеда Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
— Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на обороте, в которое он рассматривал свои потрясающие зубы, (это было его любимое занятие) и спросил:
— А что такое?
Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
— Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты — воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это? Я ведь не виновата, если ты…
— По лицу? — переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
— Как хочешь, Ваня, — повторила ванщица, — а я так не могу.
Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
— Хорошо, — сказал он спокойно. — Раз так, так так! Сегодня больных, видно, не будет. Посиди тут один. Не хотели вы, Марья Григорьевна, по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас…
Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на край лавки и сказал горько и насмешливо:
— Вот мы, мужики, а?
— А что? — спросил я.
— Ай-яй-яй! — повторил он раздумчиво, — и за что? За рюмку водки! Ах ты, дьявол, гладкая! Ну ладно! Я брат, только что от нее. Там чи-истого спирта привезли два ящика. Около чехауза лежит, вот она оттуда и того.
— Чувствую, — улыбнулся я.
— Граммофон откуда-то достала, мы все песни переслушали. Ах, одна хорошая есть "Ветерочек чуть-чуть дышит", — запел он пискливо.
— Тише, спят!
— Ай-яй-яй! — покачал он головой, не слушая меня, — и стрелок этот у нее, как они уж помирились, шут их знает!
— Какой этот?
— Да тот же самый! Ну Савельев! Ах, ты ведь зимой у нас не был! Тут, брат, такой огонь у нас был! Он ко мне сюда с ножом приходил. "Зарежу!" молоденький, да дурашный! Усы носит, а ума-то чуть! Вот она его и дразнит. Ну, пес с ними, мы сегодня с ним помирились и чебурахнули по банке: "Он зашел в ресторанчик, чебурахнул стаканчик" и что-то еще, ти-ли-ти-ли-тили-бом — не помню. А спирту он мне обещал еще дать. Он сегодня там заступает.
— Заступает и пил?
Копнев только рукой махнул.
— А как же заступает пьяный?
— Как же, как же… — рассердился он вдруг. — Взял да выпил, а тебя вот не спросился. Пойди, сними! Какой же ты, ей-Богу, шебаршной! Что да почему? Да отчего? Правда, Марья говорит… Стой, она и тебе кое-что послала!
— Это еще зачем? — удивился я.
— Пусть, говорит, ученый выпьет! — засмеялся он. — Нет, она баба ничего, ты зря про нее такого крайнего мнения. Пусть и ученый. Ах, дьявол! Ну ладно, сейчас… — и он вынул из кармана пол-литра.
— Да подожди, Иван, — сказал я (мне показалось, что дверь ванной скрипнула), — вдруг Маша…
И тут мы увидели ее. Она только что проснулась и стояла рассолодевшая, теплая, растрепанная, Копнев было осекся, но сейчас же успокоился и засиял.
— А, Машенька! — закричал он. — А ну-ка, разрешите вас… — он вскочил, схватил ее за руку и потащил.
— Да стой, Иван! Куда ты? Что ты? — говорила она, упираясь.
— Маша, Маша, душа ты наша, садись с нами, раскрасавица ты моя! — он чуть не плакал от умиления. — Вот тебе малокалиберная — пей с ученым!
А как это он с черненькой? Он шагает, а она его под ручку и "тю-тю-тю!" Ну покажи же! Все свои! он не обидится!
Маша пригубила и схватилась за горло.
— Ой, как огонь! Это же чистый спирт, где ты достал его, Ваня? Да, я вечером проходила, видела, лежат там возле цейхгауза два ящика… неужели…
Копнев обнял ее и чмокнул в щеку.
— Вот кого я люблю! Ее! У ти, моя лелесая, у ти, моя!..
Маша отодвинулась.
— Ну не лезь, пожалуйста! Несет как из бочки! Небось, опять у той, кобылы…
— У ти, мой утеночек! Рассердилась, смотри как губки дрожат! Где я был, там меня, Машенька, нет, а тебя это…
— И-ди, и-ди! Бессовестный! Ишь ты подлый какой, что выдумал! — Она встала и выплеснула ему мензурку под халат. — Слышишь, не подходи, а то я сейчас…
И уж из коридора крикнула:
— И с этого часа все наши с тобой разговоры пустые!
Она ушла, а он поглядел на меня и горестно сказал:
— Вот ведь какие мы, мужики, а? И за чего? За рюмку водки! Это же уму непостижимо! — и налил себе и мне по полной. — А ну, давай!
Но когда я проснулся среди ночи, они уже помирились, ворковали и стонали, как голуби. Помню, проходя мимо ванной, я еще подумал: "Ну, от Машки что-нибудь добиться, это раз плюнуть!" А когда я минут через двадцать шел обратно, они уже сговаривались снова.
— Но поклянись мне святой иконой, Ваня, что ты никогда, никогда больше… — стонала Маша.
— Машенька, — отвечал Копнев, — ты же знаешь, я человек глубоко неверующий.
Ложась спать, я взглянул на часы. Было половина первого, а в три меня разбудили. Я вскочил. Горел весь верхний свет. Возле меня стояла старуха дежурная сестра приемного покоя — и маленький татарин.
— Где ваш старший? — испуганно спросила старуха.
Я быстро поглядел на соседние лавки — на них лежала постель, его не было.
— Одевайтесь и берите носилки! — приказала она. — Быстро!
Только что она вышла, я бросился в коридор к ванной.
— Нет его там, — спокойно и досадливо сказал парикмахер. — Он только что мимо меня прошел, я спрашиваю: "Ты куда?" А он мне: "Не ложись. Сейчас принесу, пить будем". Да, пожалуй, выпьешь, подвела ведьма точку свою!
Вошел дежурный врач, завязывая халат на рукавах.
— Готовы? Ой, скорее копайтесь! Там же нашего товарища убили.
— Как? — крикнул я.
Он ничего не ответил и вышел. Мы — я и парикмахер — с носилками пошли за ним.
Ох, как помню я эту ночь и следующее за ней утро!
Светало. Звезды еле мерцали на бледном небе. Все предметы выглядели четко, резко, жестко, как вылитые из железа. На дворе нас уже ждал конвой. Четыре рядовых и начальник. Когда мы с носилками сошли с крыльца, высокого, как эшафот, они молча двинулись вперед. Почему-то из всего этого памятного утра мне особенно запомнились серые штыки, поднятые к такому же серому недоброму небу.
В холодке рассвета мы прошли двор, вошли через арку в сад, и тут возле здания с амбразурами и решетками увидели двух человек. Один лежал животом на окровавленной траве, другой стоял поодаль под деревянным грибом. Он держал винтовку наизготовку и дико, но спокойно смотрел на нас. Между нами громоздилось что-то покрытое брезентом. Это и был спирт. Мы поставили носилки на землю.
Раненый (или убитый) лежал во весь рост, вытянув ноги в солдатских сапогах со стертыми подковами.
— Берите, — приказал доктор и, наклонившись вперед, тронул за пульс. Я взялся за ноги, парикмахер за плечи, и тут раненый развернулся, и я увидел, что это точно Копнев.
Лицо его с закрытыми глазами не изменилось, только смерть или боль выгладила его, стряхнула всю шелуху и мелочь, и оно стало спокойным, важным и белым-белым.
— Понесли, — приказал доктор.
Краем глаза я увидел, как уводили стрелка. Это был молоденький (хотя, может, только моложавый) парень, кудрявый, с усиками, нагло-голубоглазый, усиленно-спокойный. У него уже взяли винтовку, сняли с него пояс, и он шел по росистому визжащему гравию в расстегнутой шинели, нарочито не торопясь, засунув глубоко руки в карманы галифе.
Он взглянул на нас, на носилки, на умирающего и равнодушно отвернулся.
— Сразу же на стол, — шепнула мне хирургическая сестра и отворила нам дверь. Тут я впервые увидел предоперационную. В ней все было иссиня-белое, холодное, блестящее — пол, стены, мебель. "Цвет смерти" — остро и тоскливо подумалось мне.
Мы положили раненого на стол, и тут он простонал и на мгновение открыл глаза.
Сестра наклонилась к самому его лицу. Она была очень хорошенькая, тонкая, голубоглазая, с нежным хрупким лицом и очень красными губами.
— Ну как, милый? — спросила она нежно и взяла его за руку тонкими, постоянно холодными пальцами. Он что-то бормотнул и снова закрыл глаза.
— Что? — не поняла она и коснулась горячими губами его лба.
Копнев вдруг снова открыл глаза и посмотрел на сестру.
— Не дайте умереть, — выговорил он очень отчетливо и строго.
— Давайте, — шепнула сестра.
Мы сняли с раненого рубаху, под ней оказалась фуфайка, под фуфайкой рубаха с красными фигурными вензелями, а дальше я увидел мокнущий черно-кровавый бугристый гриб-дождевик, величиной с кулак. Только потом я понял, это выперли кишки. Вошел хирург, высокий, моложавый, рыжий, в белой шапочке, снял пенсне, молча наклонился над раной. Потом взял Копнева за руку.
— Больной, — сказал он отчетливо, — как ваша фамилия?
Копнев открыл глаза.
— Не дайте умереть, доктор, — произнес он тихо и отвернул лицо.
— Под общим, — обернулся хирург к сестре и отпустил его руку.
— Несите! Ну а вы, товарищи… Мы сложили носилки и вышли. На крыльце приемного покоя, как на эшафоте, стояла Маша. Она смотрела на нас и плакала:
— Беда, однако, — покачал головой татарин, — что наделала, ведьма!
— Жив? — спросила Маша сверху.
— Жив, — хмуро отрезал парикмахер. — Все кишки вон! Понесли резать.
Я возвратился домой в таком нехорошем мутном состоянии, что на другой день опоздал в Измайловский парк на свидание с девушкой в красной шляпке и молочных туфельках, а когда пришел, то толку от меня тоже было немного: я мямлил, был рассеян, начинал что-нибудь говорить, а в середине терял нить, останавливался и мекал. Оно и понятно: говорил-то я про одно, а думал совсем о другом.
— Слушай! Да что с тобой такое? — спросила вдруг моя спутница и заглянула мне в глаза. — Ну так и есть! Опять к тебе эта ведьма пристает.
Я ответил, что нет, не в ведьме тут дело — тут совсем другое.
— А именно?
Я коротко, но все-таки очень бессвязно рассказал ей кое-что, и только произнес проклятое имя, как из поворота аллеи вышла она, неожиданная, как призрак. Я так и онемел.
— Добрый вечер, — сказала она очень ласково, — гуляете? Приятной вам прогулки.
С десяток секунд мы все трое молчали, и рассматривали друг друга.
— Та самая? — толкнула меня моя спутница. Кастелянша повернула голову и взглянула на нее.
— Какая хорошая барышня, — сказала она. — Вы никуда не торопитесь? Ну, я… мне вас только на два слова. — Моя спутница посмотрела на браслетку. А вы, девушка, не беспокойтесь, я не зарежу. Мне только два слова.
— Пожалуйста, — очень вежливо ответила моя спутница, не сводя с нее глаз, — но отойдем. Несколько шагов мы прошли молча.
— Да, ведь вот какая беда с Иваном, — вздохнула кастелянша.
— Как он сейчас? — встрепенулся я.
— Умер сегодня ночью.
— Умер? — мы оба так и встали.
— Умер, умер! Царствие ему небесное, — набожно ответила кастелянша.
— Вы верующая? — вдруг очень серьезно спросила моя спутница.
— Я, барышня, — строго ответила кастелянша, — хоть и не придерживаюсь всего, но я еще старого обряда. Мои деды с Заволжья. Я кержачка. Вот.
Ухнул барабан, загудели трубы и публика повалила к эстрадам.
— А вот тут гулянье, — вздохнула кастелянша. — Ивану гроб в подвале, а тут музыка — всем частям сбор. Да, умер, умер Иван. Меня уж призывали. Вам, знаю, тоже повестка выписана.
— Ага-а! — поняла что-то моя спутница и кивнула головой.
— Она у вас? — спросил я, думая, что это и есть причина ее появления.
— Ну, у меня? — улыбнулась она моей глупости. — Повестка своей путей пойдет, а… — она прямо взглянула на меня. — Пусть бы барышня вперед прошла, я б вам два слова.
— Я не барышня, — ласково ответила моя спутница, — и поэтому вперед не пойду. Ну, говорите, я не слушаю.
Я молчал. Моя спутница повернула нас в боковую аллею. Тут было тише, прохладнее, пахло сырой землей и цветами, и оркестр через кусты сирени звучал как через толстое стекло.
— Так я специально у вас была, — обратилась ко мне кастелянша. — Тут вот какое дело: ночью вы с покойным вдвоем оставались, значит, должны были знать, зачем он полез на винтовку? Как туда попал? Неужели так у него губу разъело, что он так и умер не в себе, а об этом особый протокол писать будут. Вот и меня спрашивали, а что я знаю? Вы там трое сидели, меня с вами не было.
Я посмотрел на ее наглую улыбочку, спокойные ореховые глаза и вдруг даже задрожал весь — так она мне стала ненавистна!
— Так что вам, собственно, от меня надо? — спросил я тихо и бешено. Она встала в тупик. Никто и никогда не слышал от меня такого тона.
— Да мне, — насмешливо начала она, но поглядела на мою спутницу и запнулась.
А меня уж колотило. Ее плоское лицо с вздернутой губой и косой улыбочкой так и прыгали у меня перед глазами. Я и до сих пор отчетливо помню его — раз и навеки, как при вспышке молнии.