Собрание сочинений в шести томах. Том 2 - Домбровский Юрий Осипович 7 стр.


— Коллега, коллега, мы же с вами оба юристы и оба всё понимаем! Важен не грамматический, а правовой аспект фразы. Да, буквально вы нигде не написали «убей». Ну и что из этого? Призыв есть призыв. В этом-то всё и дело! И, говоря строго между нами, убийство всё-таки налицо, и если мы закрываем глаза на труп нациста, то это не значит, что мы его не видим.

Я молчал.

— Одним словом, сейчас я отдал вашу статью на изучение и консультацию. Как только будет установлено в ней наличие момента подстрекательства, то есть призыва к убийству лица, находящегося под государственной защитой, мы возбудим против вас формальное криминальное преследование и отдадим под суд. Ну а какой будет приговор, это уж дело совести присяжных. Это, так сказать, одна сторона дела. Но есть и другая. Есть, к сожалению, и другая. — Он взял со стола какую-то папку и положил её перед собой. — А может быть, впрочем, и к счастью. Это смотря по тому, к какому соглашению мы сейчас придём. Речь идёт о втором «разоблачённом» вами, журналисте, статью которого вы так заострённо, с восклицательными знаками и скобками в середине, но, извините, не всегда вполне лояльно и уместно цитировали.

— А он, кстати, вместе со мной ждал приёма, — напомнил я. — Но почему же неуместно и нелояльно?

— Да прежде всего потому, что вы, извините, передёрнули карты! — спокойно воскликнул прокурор. — Вы пишите: «статья», а цитируется-то письмо, пусть коллективное, но всё равно только письмо — документ совершенно частный и нигде не напечатанный.

— А что это было за письмо, вы знаете? — спросил я.

— О, не беспокойтесь, ваша фотокопия у меня, — значительно улыбнулся прокурор и постучал пальцами по папке. — Вот она! Документ, конечно, на редкость подлый, но опять-таки я же говорю не о моральной оценке его, а о том формальном и, простите, совершенно неоспоримом нарушении права, которое вы имели неосторожность допустить. Называя письмо статьёй и предавая гласности то, что имеет частный характер, вы совершаете преступление. Право опять-таки отнюдь не на вашей стороне. Поэтому, когда потерпевший обратился ко мне с жалобой...

Тут меня наконец взорвало окончательно, и я спросил грубо и прямо:

— Прямо-таки к вам? К самому королевскому прокурору? Этот фашист? С жалобой на оскорбление в печати? Да за кого, ваше превосходительство, вы, наконец, меня принимаете?

Я думал, он также закричит на меня, но он улыбался всё добрее и добрее.

— Да ведь в этом-то и весь вопрос, дорогой господин Мезонье, — сказал он очень добродушно и даже фамильярно. — В том-то и вопрос, за кого мне вас принимать. Вот говорят: «Принимай его за коммуниста». Я отвечаю им: «На это у меня нет никаких оснований, да и впечатление он оставляет совсем иное». Другие говорят: «Считай его за честного журналиста». — «А что такое „честный журналист“? — спрашиваю я их. — По отношению к кому он честен? Кому он служит? Его статьи, составленные вместе, представляют определённую систему нападений, направленную прямо против основных ценностей нашего мира. В том числе против, — он стал загибать пальцы, — содружества с нашим великим другом — раз, против права нашей маленькой нации быть великодушной и незлопамятной — два, против основ нашей послевоенной политики — три, против основ нашей конституции — четыре, против жизни честных граждан, привлечённых к делу охраны безопасности Европы, — пять!» Хватит? Вот видите, что получается, — и он показал мне сжатый кулак.

— Эти речи, ваше превосходительство, я уже однажды слышал из одного рупора, — сказал я, — только не знал фамилии диктора.

Я думал, что он хоть тут рассердится, но он только встал, подошёл и обнял меня за плечи.

— Дорогой господин Мезонье, а я ведь не диктор, — сказал он шаловливо, — вернее, я диктор, но никак не автор текста. Беда в том, что вы, мой дорогой, честный, но, увы, неосторожный друг, не учли нескольких важнейших моментов сегодняшней мировой обстановки и реальной расстановки сил. Отсюда и все ваши болести. Впрочем, давайте попытаемся что-нибудь сделать для их врачевания.

Он подошёл к столу, поднял телефонную трубку и приказал секретарю вызвать из комнаты ожидания редактора.

Фашист вошёл и сел на второй стул, сбоку стола королевского прокурора, так что теперь я сидел перед ними обоими, как на скамье подсудимых.

— Ну вот, — сказал прокурор, — все мы в сборе, и давайте кончать это дело. Я не знаю в стране человека, который пожалел бы того негодяя. Своё он получил звонкой монетой, но мы-то...

Мне очень трудно передать полностью свои ощущения от всего этого разговора, но это было чувство какого-то совершенно неподвижного, безмолвного и даже просто тупого удивления, пожалуй, даже ошеломления всем тем, что происходит. Я не кричал, не протестовал, не возмущался, я даже не расспрашивал ни о чём. Просто вдруг в совершенно ясном и чётком свете я увидел то, о чём даже и догадываться-то не смел, — все эти тёмные лазы, чёрные ходы, разбойничьи подземелья, которыми были связаны все корпуса и фасады нашей государственности. Всё вдруг оказалось совершенно иным. Там, где я видел политических врагов — судью и преступника — оказались тайные, но преданные друзья, связанные общностью преступления, и в свете их общих задач вдруг прокурор стал не прокурором, Гарднер — не Гарднером, и преступник — не преступником. Внезапность этой перемены была настолько ошеломляющей, что я не сумел ни оценить, ни понять её сразу, а только смутно почувствовал, что отныне всё, что у меня было — моя вера в людей, мои убеждения, то дело, над которым я, правда, лениво и вяло, но зато с полной верой работал всю жизнь, взгляды, которые я исповедовал, и даже моя профессия и годы учения, — всё полетело к дьяволу. А как начинать сызнова, за что хвататься и с чем бороться насмерть, я ещё не знал. И когда высокий холёный человек в роговых очках, курящий папиросы специальной марки, не притворяющийся королевским прокурором, а всамделишный королевский прокурор, сказал мне добродушно и дружески: «Давайте-ка кончать это дело миром!» — я не нашёлся, что ответить ему.

Зато фашист с очаровательной улыбкой ответил за меня с другого конца прокурорского стола:

— А я всегда предпочитаю мир и всегда думаю, что нечего работать на третьего радующегося. Я согласен. Давайте скорее покончим с этим недоразумением.

— Тем более, — сказал прокурор, — что уже по вашей фотокопии видно, что нашему коллеге принадлежит только стилистическая правка документа, конечно, печального, но-о...

— Не совсем, не совсем, — вмешался фашист. — Я не только выправил документ, я его фактически обезвредил, так что в нём не осталось его ядовитых жал. В этом-то и есть моя претензия к вам, господин Мезонье. Вы написали про меня: «Составил нацистскую декларацию, доведшую моего отца до самоубийства», — а я отвечаю: нет, ничего я не составлял, наоборот, настолько обезвредил декларацию, написанную в стенах института, что её и печатать-то не стали. Именно поэтому она и осталась в бумагах вашего покойного батюшки в виде чернового проекта. Иными словами, я не породил эту гадину, а раздавил её. Вот факты.

— И эти факты вы, Ганс, никак не сможете отрицать, — серьёзно сказал прокурор, так серьёзно, что я почти поверил в его искренность, — в этом-то всё и дело.

— Всё дело в том, что мой отец погиб после того, как прочитал эту декларацию, — ответил я сдержанно. — Вот тут «после того» значило именно «ввиду этого». Это я и доказываю. А опубликовать эту бумажонку после его смерти не имело уже ровно никакого смысла.

Тут фашист закричал: «Однако же позвольте», — а я стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Ничего я вам не позволю, гестаповец вы этакий! Слушайте, господа, я уже совершенно перестал понимать, что у нас такое происходит. Вы, автор грязной, подлейшей бумажонки, оказываетесь благодетелем моего убитого вами отца. И вот я публикую несколько строк из этой гадости, причём у меня на руках имеется и подлинник, дающий мне полное право утверждать, что вы схвачены за шиворот, тогда как у вас в руках есть фотокопия, отнимающая у вас право отрицать это, и что же получается? Восстаёт правосудие, смертельно оскорблённое. Кем? Мною! Чем? Тем, что я ему указал на преступников. Я — убийца и подстрекатель, а вы — герой и друг королевского прокурора. И вот все вы вместе, во главе с тенью мёртвого Гарднера и клянясь его именем, устремляетесь на меня во имя чести и справдливости, гуманности и ещё чёрт знает чего. Да в уме ли вы, господа? Вот уж именно: «В наш жирный век добродетель должна просить прощения у порока за то, что она существует».

Наступила тяжёлая пауза, потом королевский прокурор развёл руками и сказал:

— Ну, что же, тогда, пожалуй, всё! Дошло уже до Шекспира! И того в гробу потревожили! — Фашист молчал. Прокурор повернулся ко мне. — Поверьте, мне очень жаль, Ганс, что всё происходит именно так, но, в конце концов, что же я могу сделать? — Он встал. — Прощайте, господа, — сказал он печально. — Желаю всего хорошего.

Так мы и разошлись.

...Вот обо всём этом я и рассказал при новой встрече Юрию Крыжевичу. Он сидел, слушал, а потом вдруг сказал:

— И всё-таки я вижу, что вы-таки ничего и не поняли.

— Боюсь, что всё понял, — ответил я.

— Боюсь, что ничего ровно не поняли, — отпарировал он. — Начнём с исходного пункта. Вы впервые встретились с Гарднером неделю тому назад. Раньше его в городе не было. Зачем же он приехал?

Я пожал плечами.

— Для вас тогда был вопрос, но ваш коллега объяснил вам, в чём дело. Бандита назначили на очень высокий международный пост, вот он и явился за ним. Я уточню. Здесь находится штаб-квартира того отдела объединённой международной полиции, во главе которой его и собирались поставить, заметьте — как крупнейшего специалиста по политическому сыску. Но тут произошло то, что они должны были предвидеть, но, конечно, не предвидели. Его встретил один из облагодетельствованных им, то есть вы, и сразу загорелся и развил бешеную деятельность. В результате всяких правд и неправд вам удалось протащить верблюда через игольное ушко, то есть разгромную статью о подвигах этого разбойника через газету. А это конкретно значило, что хозяева Гарднера попали в ужасное положение. Вы не только вырвали из колоды короля, но и сорвали весь их банк начисто, и если бы эта история продолжалась, дело дошло бы до запросов и тогда кое-кто слетел бы с поста. Но ведь их всегда выручает случайность. Гарднер случайно погибает от руки неизвестного, и сразу всё меняется. Во-первых, отпадают все разговоры о прошлом Гарднера, так же как и розыски покровителей Гарднера в правительстве, а назойливый журналист, то есть ваша милость, не только лишился прав задавать правительству каверзные вопросы и требовать ответа, но, наоборот, вдруг сам оказался привлечённым к ответу, — ибо кто бы там ни убил Гарднера (а этот убийца, будьте уверены, никогда не будет разыскан), но преступник отныне именно этот назойливый и чрезмерно активный молодой человек, который суётся в воду, не зная броду, и тут уж насчёт него возможны всякие соображения. Если он быстро не поймёт, что произошло, то его можно и за решётку. А самое главное — вдруг открылись неограниченные возможности вообще ударить по всей печати определённого рода. Вот, мол, до чего доводят такие статьи! Такие, с позволения сказать, разоблачения! До охоты за черепами! До убийств в предместье! До суда Линча! Понимаете? Вы говорите, что видели там этого прохвоста? Ну, это и есть его работа: он заведующий отделом печати прокуратуры. Для редактора фашистского листка это сейчас самая подходящая должность на свете.

Он говоил спокойно, ровно, не повышая и не понижая голоса. А я давно уже понял, не только что это правда, но и чьих это рук дело.

— Так что же теперь делать? — вырвалось у меня.

Он встал, застегнул плащ, взял со стола шляпу и, держа её в руке на отлёте, ответил:

— Ничего. Ждать. Посмотрим, до чего они посмеют дойти.

Но, по существу, и ждать-то было нечего. События обрушились на меня сразу, как лавина. Мне очень трудно описать, как и что это было, потому что ясного в памяти моей осталось немного

Дня через два после этого разговора я зашёл в клуб и опять встретился с прокурором. Он страшно обрадовался. На этот раз мы говорили почти исключительно о шахматах — в городе только что прошёл турнир на первенство страны, — и уже на прощание он мне сказал:

— А шеф ваш был перепуган до чрезвычайности, не за вас, конечно, а за газету, но я ему обещал, что газету-то мы не тронем.

У меня чуть не вырвалось: «А меня?» — но я вовремя спохватился и только пожал ему руку. Было уже совершенно ясно, что гроза разразится надо мной вот-вот. Но она грянула буквально через несколько минут.

Когда я спустился к вешалке, ко мне подошёл один из секретарей клуба и, отозвав меня в сторону, вполголоса сказал, что по делу Сюзанны Сабо девочки, застрелившей своего отца, — меня хочет видеть какая-то женщина. Я позабыл сказать о том, что девочку, как невменяемую, прямо с суда отправили в одну из больниц для морально дефективных больных, где она находилась уже второй год. Дело Сабо в своё время меня очень заинтересовало, и я посвятил ему целый цикл небольших заметок под заглавием «Погубившие малых сих». Это и было моей основной мыслью. А тезис цикла был: «Не убийца, а убитый виноват». Ибо действительно, убитый — отец девочки — казался мне виноватым значительно больше, чем его малолетняя убийца. На процессе выяснилось, как тщательно и любовно выращивали родители в ребёнке того зверя, который под конец и слопал их обоих. Какие книжки они ей покупали, каким диким играм обучали, какие страшные истории рассказывали, на кого натравливали и от чего остерегали. Я приветствовал оправдательный приговор ещё потому, что, как мне показалось, присяжные — два почтальона, два лавочника, один шофёр поняли ту сокровенную сущность дела, которая оказалась недоступной для всех профессоров психологии и криминалистики, и именно поэтому в пику им и оправдали убийцу. Понятно, что, когда мне сказали о посетительнице, которая хочет сообщить нечто новое об этом деле, моим первым движением было спросить:

— Где же она?

— Я провёл её в библиотеку, — ответил секретарь нехотя. И только что я по шёл, о кликнул: — Постойте! Не лучше ли сказать ей, что вы сегодня уже уехали и вас надо искать завтра в редакции?

— А что такое? — спросил я, приостановившись.

Также нехотя он ответил:

— Да ничего, только странная она какая-то, пьяна или кокаинистка. Чёрт знает, кто она...

— Ну, посмотрим, — сказал я бодро. И только вошёл в библиотеку, как увидел её. Она стояла возле шкафа, маленькая, худенькая, в каком-то покрывале или тёмном пледе. Лица её мне не было видно, но я почему-то остро и быстро подумал: «А ведь, пожалуй, лучше бы в самом деле завтра в редакции...» Я громко спросил:

— А что же он вас оставил тут? Пройдём в зал.

Она покачала головой и отбросила от лица плед. Тут я и увидел, что она и есть Сюзанна Сабо. Признаюсь, я был так ошеломлён, что пробормотал что-то глупое, вроде того: «Так вас, Сюзанна, разве выпустили? Давно ли? Я не знал...»

— Два дня назад. Меня взял на поруки мой друг. — Она выговорила это чётко, жестоко, хлёстко, не двигаясь и смотря мне прямо в глаза.

Я тоже смотрел на неё и видел, как она возмужала, огрубела за эти два года. Тогда это была просто девчонка, завитая и подкрашенная, позирующая и изломанная (это когда ей, например, задавал вопросы королевский прокурор или когда она чувствовала на себе глаз фотоаппарата), такая же простая, как и все девчонки её возраста, когда их постигает горе. Однажды я видел, как она — это было в перерыве — сидела в полутёмном зале, о чём-то тихо разговаривала с конвоиром, здоровым рябым парнем с добродушным плоским лицом и пышными усами, и задумчиво сосала дешёвую карамельку в пёстрой обёртке. Рядом с ней на деревянной лавке лежал бумажный пакет. Имено тогда, поглядев на этот мятый бумажный кулёк, на эту карамельку в тоненькой руке, я и понял, не умом, а всем своим существом, остро, твёрдо и совершенно бесспорно, — вот это-то и называется, наверное, «меня как осенило!», — что не убийца, а убитый виноват, и название статьи — «Погубившие малых сих» само пришло мне в голову. Но сейчас передо мной была уже не девочка и даже не девушка, а взрослая, издёрганная женщина. У неё было худое, страшно бледное, несколько припухшее лицо, яркие, ядовитые губы, вырисованные с особой тщательностью, глубокие чёрные глаза, обведённые бурой синевой. Они глядели на меня откуда-то из необъятной глубины, и этот взгляд выражал чувство такого одиночества и беззащитности, что мне сразу стало и тоскливо и жутко. Вообще в этой тёмной комнате, где горел только верхний зелёный свет и тускло поблёскивали дубовые шкафы, было неестественно тихо и мёртво, и центром этой тишины была именно она, как бы струящая это молчание. Всё это мной владело всего несколько секунд. Потом я сбросил с себя оцепенение и спросил очень чётко и даже резковато:

Назад Дальше