И, когда пришла Клаша, односложно объявил:
— В понедельник не стряпай. Вернусь поздно. Актив.
— И я поздно, — весело откликнулась Клаша. — Моя смена.
К телеграфному стилю общения супруги Платоновы стали привыкать по почину Романа Гавриловича. Но сейчас, когда его пальцы помнили глянец блокнотного листка, маскировка жены выглядела особенно бесстыдно.
В понедельник в половине седьмого Роман Гаврилович сидел в Собачьем садике, надвинув почти до глаз кепку, и сквозь зубы напевал «Ди дри ля-ля, ди дри ля-ля, ди дри ля-ля, ля-ля». Расположился он вдали от клумбы, но так, чтобы был на виду входной турникет. Наступил безоблачный южный вечер. Множество людей, и молодых и старых, прохаживались вокруг клумбы, сцеплялись парами и уходили, кто к театру, кто направо, а кто налево.
Ненависть, которую Роман Гаврилович копил двое суток, испарилась, душу давила безнадежная усталость. Если бы его спросили, что он намерен делать, он честно ответил бы — не знаю.
Впрочем, тосковать Роману Гавриловичу удалось недолго. В семь часов десять минут, выделяясь из публики, жаждущей свидания, худобой и ростом, появился бывший адъютант Стефан Иванович, тщательно выбритый и напудренный. И брюки гольф, заправленные в добротные серые чулки, и клетчатая шляпа с перышком, и лохматый пиджак, украшенный всесоюзными значками МОПРа, Авиахима, Друга детей и Друга радио, все это прямо-таки кричало, что человек явился на рандеву.
Он встал у клумбы и надел пенсне.
— Ночи не сплю, голову ломаю, — пробормотал Роман Гаврилович, — а это вон кто! На белогвардейца променяла. А?
Роману Гавриловичу казалось, что он сидит и размышляет, но он уже не сидел, а шел и разговаривал сам с собой, а ноги помимо воли несли его к адъютанту.
Стефан Иванович отвернулся. Сделав вид, что не узнал. Ах ты, сивый мерин! Сейчас ты меня узнаешь!
— Целуемся? — спросил Роман Гаврилович, подходя со спины.
Адъютант дернулся и оглянулся.
— Не слыхать? Целуешь, спрашиваю. На клумбе?
— У вас лихорадка? — поинтересовался Стефан Иванович.
— У верблюда лихорадка. Записку писал?
— Нет… А как она к вам попала?
— Значит, писал.
— Кому? — адъютант дернулся.
— Тому, кому писал, сейчас увидим… А, черт!
До Романа Гавриловича вдруг дошло, что он ставит под удар всю операцию. Разве можно подходить, пока любодей не встретился с Клашей! Клаша — баба не простая. Ее надо ловить с поличным.
— Ступайте к клумбе и дожидайтесь, — сказал он. — Я подойду после…
И Роман Гаврилович свернул на боковую дорожку.
— Минутку, уважаемый товарищ… Одну минутку!
Теперь Стефан Иванович бежал за Романом Гавриловичем.
— Ступайте к клумбе, понятно? — озлился Роман Гаврилович.
— Да, я пойду, — торопился Стефан Иванович. — Но прежде необходимо объясниться! Только не пугайте меня, мой друг, — Стефан Иванович взял Романа Гавриловича под руку. — Волнение вызовет у меня приступ эпилепсии и не более того. Сейчас я вам все объясню… С той новогодней ночи, когда я проводил ее домой…
— Так ты ее и домой провожал?!
— Да, друг мой. Не стану скрывать. Да. Я проводил ее до дому и готов кричать городу и миру, что та незабвенная ночь была ночью чудного слияния двух, созданных друг для друга одиноких душ. Я ее обожаю, друг мой.
Роман Гаврилович сжал было кулак, но образумился. Торопиться некуда. Надо добыть возможно больше конкретных сведений.
— Я с детства ощущал себя пришедшим в мир для больших дел, — продолжал, ломая пальцы, Стефан Иванович. — Сочинял баллады и сонеты, учительствовал, бросался туда, сюда. Она помогла найти мне себя. Без нее я был робок — с ней не страшусь ничего. Без нее я был слеп — с ней я прозрел. Я увидел то, что смутно предчувствовал. Мы живем в переломное время. Грядет новая, великая революция!
— А нашей революции тебе, выходит, мало?
— А вам достаточно? Неужели вы не видите, что нэп провалился! Помните, какая была поставлена задача при введении нэпа? Задача решающая, все остальные себе подчиняющая!
— Какая?
— Установление смычки между экономикой, которую вы начали строить, и крестьянской экономикой, которой живут миллионы и миллионы крестьян. Выполнил нэп эту задачу? Нет. Нэп провалился. Пропасть между рабочими и крестьянами расширяется. Серп обнимается с молотом только на гербах и на знаменах. Вместо смычки происходит размычка. Грядет голод. Выходом может быть новая революция, и в этой будущей революции я уже не стану бегать на цыпочках! Нет! В новой революции я пойду ва-банк… Разрубим гордиев узел, друг мой. Поверьте, вам она не нужна. Я видел, как обращались вы с ней в новогоднюю ночь. Сердце мое обливалось кровью. Зачем она вам? Подарите ее мне! Со мной она ступит из буфетного прилавка в светлый мир подвигов и великих свершений… Она окрылила меня. И мы вместе с ней рванемся через тернии к звездам. Она станет моей Модестой Миньон…
«Пора бить», — решил Роман Гаврилович. В этот момент с головы его слетела кепка и чьи-то острые пальцы вцепились в его рыжую шевелюру. Это была буфетчица столовой № 16 Магдалина Аркадьевна. Именно ей была адресована и передана официанткой, обслуживающей дальние столы, записка влюбленного поэта. С удовольствием прочитав записку, Магдалина Аркадьевна опустила ее в карман фартука, предвкушая возможность, вернувшись домой, положить в ларец, где вместе с часами-кулоном хранилась немногочисленная коллекция посланий такого рода. А Клаша вместе со своим барахлом в спешке захватила на постирушку и фартук Магдалины Аркадьевны. Буфетчицы часто путали спецодежду. Впрочем, это не беда. Беда в том, что Роман Гаврилович, прочитав записку, не только вообразил, что она написана Клаше, но и сунул ее в Клашин фартук. Клаша обнаружила записку в выходной; она сразу поняла, в чем дело, сбегала к Магдалине Аркадьевне и предупредила, что ее супруг в понедельник вечером может оказаться в Собачьем садике. Счастливый шанс, дарованный судьбой, Магдалина Аркадьевна вовсе не собиралась упускать и обратилась к товарищу Кукину. Разговор с участковым, украшенный подробностями о неуправляемом поведении Романа Гавриловича, привел к тому, что они несколько запоздали и Магдалине Аркадьевне пришлось применить чрезвычайные меры.
Дальнейшее не нуждается в художественном описании. Роман Гаврилович тщетно пытался оторваться от разъяренной Модесты Миньон, участковый свистел в свисток с горошинкой. Стефан Иванович дергался в припадке падучей, а бывалый доброволец из публики сидел на его журавлиных ногах, чтобы адъютант не повредил свою наружность. Вся картина представляла собой аллегорию бесполезной траты душевной и физической энергии.
Свидание в Собачьем садике закончилось тем, что Роман Гаврилович получил замечание по партийной линии, бывший адъютант стал пугаться Магдалины Аркадьевны, Магдалина Аркадьевна проклинала Клашу, а Клаша в конце концов подала заявление об уходе с работы.
ГЛАВА З
САТИН-ЛЮКС
Мите было жалко обоих — и папу, и маму.
Он лучше других знал, как мама любила свою работу, как она готовилась на выход, словно балерина, пришпиливала накрахмаленный до треска кокошник, распрямляла на спине бантик кукольно-крошечного передника, прилепляла локоны на височки и парадно являлась к буфетной стойке.
Теперь все чаще, прибегая со двора или из отряда, Митя заставал ее на кровати. Она лежала, отвернувшись к стене, а отец смотрел виноватыми, как у сеттера, глазами. За обедом он иногда подмазывался, рассказывал международные новости. Мама через силу слушала и через силу отвечала. Прошли времена, когда они запросто одалживали соседям трешки и пятерки. Хотя «Степная правда» объявила заборные книжки очередным достижением Советской власти, кормить семью стало сложней. Любимые Митины беляши появлялись на столе реже, а картофельные котлеты чаще. Статьи о Днепрострое и Магнитке перемежались советами разводить кроликов и рецептами «Сто вкусных блюд из сои». Свинина на вольном рынке подорожала втрое. У татар и китайцев, тайком торговавших мукой, рисом и спичками, товар отбирали в фонд беспризорных. А когда в церабкоопе появлялось пшено, вызывали милицию, чтобы выровнять очередь.
Только теперь Клаша осознала цену своей профессии, да было поздно. Она согласилась бы пойти в любую столовую, на любую должность, даже на мойку. Но, как только появились карточки, ни в ларьках, ни на лотках, ни в других самых заштатных точках Нарпита вакансий не оказалось. Вернуться в столовую № 16 не могло быть и речи. Должность Клаши больше месяца занимала супруга заведующего юридической консультацией. А главное, позорная история в Собачьем садике, разукрашенная картинными позами Магдалины Аркадьевны, была у всех на устах.
Однажды воскресным утром пришел свояк Скавронов, грузный мужик в белой просторной парусине, как кресло в чехле.
— Сама где? — спросил он, оглядывая комнату.
— В церкви, — ответил Роман Гаврилович.
— Чего она там не видела? Али поп кучерявый?
— Молиться пошла. Чтобы карточки отоваривали, — мрачно отшутился Роман Гаврилович, — а то вместо мяса соевую колбасу дают.
— По этому вопросу не богу надо молиться.
— А кому? Тебе?
— Ясно дело, мне, — Скавронов добыл из кармана теплую конфетку. — Малый где?
— Спит твой малый. Не знаю, чем тебя и угощать. Вчерась Митька наловил плотвы, да ты, чай, побрезгуешь?
— Вона куды докатились. Рабочий класс — не кошка. Его плотвой не прокормишь. Куда ты, партийный секретарь, глядишь?
— Бывший секретарь.
— Ничего. Злей будешь. Давай хоть плотвы… Где она у тебя? Да, докатилися… В кооперации керосинок и тех нету! В гражданскую войну этого дерьма было — завались, а нынче за керосинкой в Самару едут. Куда годится? Надо выручать государство, а не разводить контрреволюцию про соевую колбасу.
— Ты тоже рабочий класс. Чего же не выручаешь?
— Друг на дружку будем кивать — товару не прибавится. А если углубиться в ту же керосинку — ничего страшного она не представляет. Керосинка собирается из четырех ерундовых частей. На самом верху конфорка. А что такое конфорка? Мура. Круглый чугун. Под конфоркой стояк со слюдяным окошком. Под стойкой ревизуар с двумя дырками.
— Резервуар, — поправил Роман Гаврилович.
— А я что говорю? Я и говорю — ревизуар. Для керосина. Обратно мура. Кровельное железо. Вот четвертая часть — щелевая горелка. Каретка, вроде как в керосиновой лампе — фитили легулировать. Я бы ее сам собрал, да материала нету. На каждую керосинку требуется два медных гвоздя-регулятора и зубчатые колесики. А где я меди добуду? Из меди ноне пятаки штампуют. Вот как бы мы наладились нарезать стержни с зубчаткой, дело пошло бы валиком…
— Постой, постой. Кто это мы?
— Вот голова! Битый час толкую, а он ушами хлопает! Мы — это я да ты. Ребят наймем медные детали обтачивать, а на нашу долю — каркас загинать да красить…
— Ты это как, свояк, всерьез?
— Как хошь, так и понимай.
— Понимаю всерьез. Мы, значит, будем тебе керосинки собирать, а твоя доля — конфорки накладывать.
— Моя доля самая рисковая — сбыт.
— Так я тебе всерьез и отвечу. Хотя мы и висим на красной доске, а план по ремонту локомотивов за май месяц мастерские завалили. В июне, похоже, тоже завалим. Если в такой обстановке я поставлю вопрос о керосинках, как думаешь, куда меня пошлют?
— Зачем вопрос становить? Ты же не становишь вопроса про ребят, которые у тебя в цехе зажигалки из патронов паяют? Переключил бы ты их на сурьезное производство. Оне бы побольше заработали.
— Так ты что же, хочешь меня в частную лавочку втравить?
— Зачем втравлять? Твое дело найти ребят и дать задания: в ударном порядке нарезать триста медных пробок на три четверти и триста втулок со внутренней нарезкой шесть на девять. Материал ваш, деньги наши. Твое дело: считай детали да тащи мне. Жесть выгинать — беру на себя. Слюду — мусковит проводник с Забайкальского доставит. С ним у меня общий язык. И с эмалевой краской полный порядок. Красить посадим Митьку. В сараюге запрем, чтобы никто не видал. Пущай привыкает к полезному труду.
— Выходит, ты меня подначиваешь эксплоатировать человека человеком. Доедай рыбу и мотай, откуда пришел.
— Как хошь. А все ж таки подумай, — проговорил Скавронов миролюбиво. — Об себе не хочешь, так о семье надо заботиться. Клашка-то твоя не в церкви. Она на толкучке топчется — теплушку плюшевую загоняет. Я мимо прошел, вроде ее увидал. Совестно…
Разговор этот от начала до конца выслушал Митя. Он лежал, притаившись в короткой кроватке, сработанной Скавроновым лет восемь назад. Кровать наполовину заслонялась комодом, и от стола были видны только Митины скрюченные ноги. Он слушал, открывши глаза; с открытыми глазами слова становились слышней и понятнее.
После ухода Скавронова отец гневно шагал по комнате и возмущался:
— Вот суки, а? Из песка веревки вьют, сукины дети. А?
И чем отец больше сердился, тем было ясней, что он согласится на рисковое дело.
Недели через две, ярким июльским утром отец самолично вытер на столе клеенку и велел Мите позвать из кухни маму.
Клаша переступила порог и ахнула.
На столе, выдвинутом к середине комнаты, горела в солнечных лучах широкая лента алого сатина, закиданная белыми кругами размером с райское яблочко. Сатин свисал с обоих краев стола и тянулся по полу чуть не до самых Клашиных ног, освещая розовым сиянием комнату.
— Батюшки! — Клаша прижала щеки ладонями. — Где ты добыл такую красоту? Ромка! Рыжик!
Эта ласковая семейная кличка вспомнилась ей впервые с прошлого года.
— Премия, — ответил отец, небрежно закидывая ногу на ногу. — За ударный труд. Бери ножницы и крои. Хоть сарафан, хоть что… Метраж — четыре восемьдесят.
— Гляди, мам, и картинка приклеена, — заметил Митя. — Тюрьма нарисована. И золотые буквы.
— Где ты тюрьму увидал! — отец нахмурился. — Это не тюрьма, голова — два уха. Это фабрика. Текстильное производство. Не цапай! Замараешь!
— А вон она, пломбочка! Свинцовая!
— Не цапай, тебе говорят.
На шум зашла соседка Лия Акимовна. Сатин, словно теплый костер, озарил и ее лицо и сервизный молочник в ее руках.
— Да. Прелестный сатин, душечка. Жар-птица! — Лия Акимовна печально вздохнула. — В дни моей молодости такой цвет называли турецким.
— Лия Акимовна, у хозяина кофей… — сунулась в комнату босая прислуга Русаковых Нюра. Она увидела сатин, и срочные дела вылетели у нее из головы. — Это откудова? — пристала она к Клаше. — Ой, ослепну! Где дают? Где брала?
— А где «здравствуйте» дают? — благодушно подковырнул ее Роман Гаврилович. — Сразу видать, с лопатного уезда. Во-первых, брала не Клаша, брал я. И не брал, а получил в торжественной обстановке. Премия за ударный труд. А я вручаю своей супруге Клаше тоже в торжественной обстановке в знак семейного примирения и признания своих прошлых ошибок. Пусть шьет сарафан.
— Ладно тебе, Гаврилыч, — отмахнулась Нюра. — Ты у нас шибко грамотный. А только, если из этакой красоты Клаша примется сарафан кроить, ее весь двор на смех поднимет. Это же не отрез, а платки на голову! Видишь, полосы?
— Какие такие полосы?
— Замечательно! — прервал дискуссию красный специалист инженер Русаков. Он появился сердитый, с серебряной ложкой в кулаке. — Кофе стынет, а они базар развели. Лия, подадут сливки или нет?
— У тебя на губе желток, Ваня, — заметила Лия Акимовна.
— Я спрашиваю: сливки подадут или мне самому греть прикажете? — он уставился на материал. — А это что такое?
— А это, Иван Васильевич, премию отвалили. За трудовую и общественную деятельность.
— Поздравляю… — Иван Васильевич сосредоточился и прочел английскую надпись на ярлыке: — Манчестер! Грейтбритн! Сатин-люкс! Поздравляю! Подарок царский. Богатеет профком с наших членских взносов.
— Ну вот! А Нюрке узоры не нравятся… Полосы, мол, белые! Это же надо выдумать!
— Как же, как же, Нюрочка! Разве можно большевику дарить красный материал без узоров? Роман Гаврилович немедленно вывесит его на заборе и напишет: «Да здравствует мировая революция!»
— Да вы поглядите, Иван Васильевич, — не отступалась Нюра. — Это платки.