Седьмой сын (сборник) - Уруймагова Езетхан Алимарзаевна 8 стр.


Девушка едва поспевала за стариком. Высокие каблуки ее босоножек глубоко погружались в горячий песок, и она часто нагибалась, чтобы вытряхнуть его из туфель.

— Вот он, наш институт, — сказал чабан, останавливаясь. На склонах зеленеющих холмов густой россыпью темнели овечьи стада.

— Как их много, — тревожно прошептала девушка и смущенно посмотрела в коричневое, изрезанное крупными морщинами лицо старого пастуха. Потом перевела взгляд на далекие, величественные снежные вершины, высящиеся над зелеными пастбищами, над холмами и серыми скалами. И она вдруг показалась себе такой маленькой, что робость закралась в ее сердце, и слова старика о том, что здесь работа не женская, показались ей справедливыми. С тоскливой нежностью вспомнила она уют институтских аудиторий и впервые пожалела о том, что не приняла предложение профессора остаться при кафедре.

«Куда легче: институт, аспирантская стипендия, большой город, впереди научная работа. А здесь этот угрюмый старик, уверенный в правоте своей пастушьей науки, дикие безмолвные горы и одиночество», — растерянно думала девушка.

Ей вспомнились слова профессора, сказанные им в первой лекции: «Вы пришли к нам из далеких горных аулов, из степных кишлаков и станиц. Нетерпеливо ждут вашего возвращения те, кто послал вас сюда. Помните это, друзья мои, и старайтесь получить побольше знаний, а доучиваться будете на местах, у самой жизни, ибо жизнь — самая лучшая школа. Свет и мудрость науки понесете вы к себе, вы, которым суждено воплотить мечту в действительность. Вы строите коммунизм — прекрасное будущее, о котором веками мечтали многие поколения»…

«Но вот я вернулась к себе в горы, а старый чабан не очень рад мне, — с горечью думала девушка, идя по тропинке и глядя в спину старого пастуха. — Может, ошибся старый профессор, сказав, что нас ждут с нетерпением?»

Чабан остановился. Остановилась и девушка. Из двери низенького деревянного строения на нее пахнуло молоком, вареным мясом, черемшой и махоркой. Это была столовая пастухов.

— Вот, прими гостью и накорми, — сказал старик. Он поставил чемодан у порога и, не оглядываясь, пошел обратно.

Навстречу девушке вышла высокая седая старуха. Белоснежные пряди волос выбивались из-под ее черной шерстяной косынки. Оглядев девушку, она приветливо спросила:

— Кто ты, откуда пришла?

Потом потянула ее за руку, приглашая войти.

— Я из Заманкула. К вам на работу назначена. А зовут меня Замира.

Они вошли в помещение. Посреди длинной опрятной комнаты стоял дубовый стол, выскобленный до желтизны, вокруг него — табуретки, а у правой стены — полки с посудой.

— Садись, рассказывай. Мать, отец есть у тебя? Ты замужем? — спросила старуха и пододвинула ей табуретку.

— Мать есть, в колхозе работает, а отец с войны не вернулся. В извещении было сказано, что погиб под Ростовом… Я еще не замужем, мне только двадцать один год…

«И что она меня допрашивает?» — с досадой думала Замира, не спуская глаз со старухи.

— Вот как, и тебя, значит, война не помиловала… Так, так, — промолвила старуха. Затем сняла с полки чашку, достала из прохладного угла глиняный кувшин и поставила на стол перед девушкой. — Обед еще не готов, я тебя кефиром угощу. Пей, пожалуйста. А вот и хлеб. — Видишь, ма хур, при какой власти вам, молодым, жить довелось, — присаживаясь рядом с Замирой, сказала старуха. — При другой власти, при царе, скажем, кому бы ты, сиротка, нужна была? А теперь выучили тебя, дочь простого человека, и учили-то в каком городе! Так выучили, что ты на мужскую работу отважилась пойти… Да, — вздохнула старуха, — новое, золотое время пришло. Хотя бы твою вот мать взять. Не спорю, тяжела вдовья доля, но мать знает, за что вдовует: за свою власть, за счастье детей. И к тому же она при деле, человеком ее считают, заботятся о ней, не то что раньше «сидзаргас»[11]… Не дожил Коста до наших дней. Другие теперь вдовы, другая жизнь, — мечтательно устремив вдаль широко открытые голубые глаза, говорила она. — Вам, молодым, за эту власть жизни своей не щадить, защищать ее от всякой грязи, от самой маленькой царапины, любить ее крепко, как мать родную… А скажи, ты Москву видела? Сын мой видел, — не ожидая ответа, сказала старуха.

— А сын ваш где? — спросила девушка.

— Мой сын? — переспросила старуха. — Мой сын погиб… Нет, не погиб он. Он защищал Москву, под Москвой и похоронен. Немца в Москву не пустил, значит, не напрасно кровь свою пролил. Значит, не погиб он. Когда он уходил на фронт, я напомнила ему слова Коста: «лучше смерть, чем позор». — Она сказала это с большой внутренней силой и гордо подняла свою красивую седую голову.

— А сын ваш учился? — спросила Замира, проникаясь глубоким уважением к этой женщине.

— Учился, ма хур, в Москве, учился на агронома, в том институте, который имя Ленина носит… Вот видишь: сын пастуха учился в Москве. Разве это не похоже на сказку?

«Что в этом удивительного? — подумала девушка. — Тысячи наших студентов учатся в Москве, в Ленинграде, во всех городах Советского Союза. Ничего в этом нет сказочного».

А старуха, как бы угадав ее мысли, продолжала:

— В старину для того, чтобы мальчика только русскому языку научить, отдавали его в казачью станицу в батраки. А теперь учат вас в больших городах, да вам еще и деньги за это платят. Разве не сказочные времена наступили?

Не шевелясь, не перебивая, слушала Замира старуху, вглядываясь в ее светлое лицо с глазами, устремленными вдаль.

— Вспоминаем мы иногда со стариком свою молодость, а что вспоминать? Нечего. Одни бараны да отары. То стужа, то жара, горы да тропинки… Старик, небось, неласково тебя встретил, — не обращай на это внимания, он только с виду сердитый, а на самом деле добрый. Боится, как бы ласковым словом сердца своего не показать. Ты присмотрись к нему, он свою работу знает, не подведет, многому научит. Он сорок лет пасет баранов. Мальчиком-подпаском в этот кутан пришел, много горя мы с ним видели, всего не расскажешь… А пришла наша власть, он себя человеком почувствовал, от всех ему почет, вот и орден за честный труд дали. Ему бы теперь только жить и жить, но смерть сына сердце ему надорвала, больше года болел. Однако, вылечили доктора. И опять он сюда пришел. Не стану, говорит, я силы свои утаивать от родной власти.

Старуха умолкла и, прислушиваясь, повернула голову к двери.

— На водопой их погнали, слышишь?

Она встала и направилась к порогу. Девушка пошла за ней.

На дворе лежали кучи хвороста, кирпич, доски.

— Будем новый стан строить. Приезжал председатель колхоза, говорил, что на днях начнем. Восемь тысяч баранов у нас, а на будущий год обещали удвоить и даже утроить. Ты смотри — их на водопой погнали.

Девушка поднялась на кучу хвороста и замерла в восхищении. Живыми перекатывающими волнами заполнили долину овечьи стада, спускаясь в прохладные ложбины к прозрачным замшелым родничкам.

II

По вишневой аллее, огибающей новые кирпичные постройки стана, перечитывая на ходу письмо, написанное своему профессору в Ленинград, девушка подошла к прохладному родничку, притаившемуся в тени мшистой скалы.

«Дорогой Иван Александрович! Прошло больше трех лет, как я покинула институт и уехала в горы.

Не скрою, Вы помогли мне первое время удержаться на работе, не впасть в отчаяние, которое, видимо, суждено пережить каждому молодому специалисту с первых шагов его самостоятельной работы. Было очень трудно в обстановке полного недоверия — дескать, девушке не под силу мужская работа.

Долго и терпеливо я завоевывала тот авторитет, которым пользуюсь сейчас в нашем большом коллективе. Старые чабаны упорно стояли на том, что наука ничего не смыслит в производстве овечьих стад и что, вообще, это не дело ученых. Но я всегда помнила Ваши слова: „Авторитет придет, если вы будете любить свое дело так же сильно, как любите свою мать, ребенка, дорогого вам человека“.

Я убедилась в правоте Ваших слов, ибо моих недоверчивых друзей покорила неустанным упорством и тем, что не могла жить без своей работы ни одного дня.

Прошло три года, и я хочу сказать Вам, дорогой Иван Александрович, что не жалею ни о чем. Сейчас наш колхоз „Путь к коммунизму“ имеет девятнадцать тысяч овец. Были и такие весны, когда у нас не погибал ни один ягненок… Тысячи маленьких курчавых теплых комочков. Мне кажется, что среди миллионных стад я узнала бы своих приемышей. Не смейтесь, Иван Александрович, над тем, что о своих ягнятах я говорю, как влюбленная. Ведь я Ваша ученица. Разве Вы меньше влюблены в свою работу?

Я послала в печать статью, так кое-что из моих наблюдений. Может, и пригодится молодому специалисту, только что пришедшему на работу. Прошу Вас, Иван Александрович, написать мне свое мнение о статье… Не забудьте, что Вы обещали приехать на время своего отпуска к нам в Осетию. Уверяю Вас: будет, что посмотреть, особенно людей. Какие у нас люди! Говорят, что этот кутан принадлежал когда-то крупному овцеводу. Чтобы стада не достались их настоящим хозяевам — беднякам, владелец отравил баранту. Старые чабаны и сейчас без возмущения не могут говорить об этом мертвом кутане. Но все это давно осталось позади. Приезжайте, посмотрите: там, где раньше были убогие, пастушьи шалаши, сейчас благоустроенные кирпичные здания. Я теперь очень хорошо, наглядно понимаю, что значит ликвидировать разницу между городом и деревней, между умственным и физическим трудом. И я представляю себе, как будут люди жить при коммунизме. Если бы Вы знали, как я счастлива и как мне хочется всех наших людей сделать такими же счастливыми!..»

Замира подумала: «Надо написать, что я вышла замуж и жду ребенка, что муж мой замечательный человек, лучший тракторист в районе… Нет, не напишу, посмеется Иван Александрович и все сведет к моему личному счастью, скажет: девушка влюблена в мужа, ждет ребенка, и ей все видится в розовом свете. Нет, не напишу. Любовь — это личная жизнь, нельзя смешивать ее с работой. Личная жизнь! Разве может быть у человека две жизни? Люди говорят: личная жизнь — одно дело, а общественная — другое. Так ли это? Нет, надо спросить…»

Замира прислушалась и улыбнулась. Здесь, у родника, она каждую субботу встречала мужа. Он приезжал из тракторной колонны, расположенной в тридцати километрах от кутана. Замира быстро спряталась в небольшую пещеру, где любила отдыхать в свободные минуты. Но, услышав близкий цокот копыт, не удержалась и вышла навстречу мужу.

— Ты опять пряталась? Ведь все равно найду, — улыбаясь, сказал молодой тракторист в синем комбинезоне и, соскочив с коня, нежно обнял Замиру. Ей показалось, что муж чем-то озабочен. Потом ее удивило, что он постригся — она так любила его упрямые густые кудри.

— Без волос ты такой смешной… как маленький мальчик, — ласково сказала она.

— Скоро уборка, на комбайне очень жарко будет…

Она прижала его голову к груди и прошептала:

— Я с каждым днем люблю тебя все сильнее. Скажи, это хорошо или плохо?

— Не знаю, наверное, хорошо, — сказал он, прижимаясь обветренной щекой к ее щеке. — Пойдем к нашему родничку, посидим немного. — Он обнял ее правой рукой за талию и тихо сказал: — Ты была такая тоненькая, тоненькая, а сейчас… Скажи, скоро?

— Скоро, — ответила она, поднимая голову, и он заметил желтоватые пятна на ее усталом лице. — А кого ты хочешь: мальчика или девочку?

— Девочку… похожую на тебя, — сказал он, целуя ее, и усадил на камень у родника, а сам пристроился на земле у ее ног. Замира говорила, гладя его стриженую голову:

— Да, забыла тебе сказать: сегодня сняли первый урожай с моих вишен. Помнишь, три года назад здесь был только серый песок, а теперь целый вишневый сад. Это мой труд, моя гордость.

— А разве я тебе не помогал? Кто саженцы привозил? Кто выпрашивал их в питомнике? Я умолял их, а они надо мной смеялись: на камнях, мол, вишню разводить собирается.

Они помолчали.

— Сегодня, Замира, у нас с тобой важное дело. Как комсорг, ты должна созвать митинг. Весь мир собирает подписи под Стокгольмским воззванием, против атомной бомбы. Мы, советские люди, в этом деле, конечно, должны быть первыми. Наше государство, наш строй, наши люди и личная жизнь каждого советского человека устремлены к миру и к счастью всех людей на земле.

— Вот ты говоришь: личная жизнь. Скажи, как ты понимаешь это? Только перед твоим приездом я думала о том, где грань между общественной и личной жизнью? Я не вижу этой грани.

— Ты права, моя девочка, в нашей жизни этой грани нет, — сказал он. — А теперь пойдем, пора собирать народ.

Он легко вскочил на ноги и протянул Замире обе руки.

Молодой месяц робко дрожал в синей воде родничка. Первые звезды выглянули на небе, и острым снежным холодком повеяло с гор.

…На широкой площадке перед станом, обсаженной молодыми вишнями, собрались пастухи. За столом сидел старший чабан Афако, три года назад так неласково встретивший Замиру. Теперь он с гордостью называл ее «наша Замира». Он часто обращался к ней за советом, делился самыми сокровенными мыслями, говорил, что сожалеет лишь о том, что человеку дана только одна жизнь. «Небось, в коммунизме, на большом пиру забудешь меня помянуть, Замира, а?»

К столу подошла старуха, жена Афако.

— Я хочу первая подписаться под этой бумагой, где люди протестуют против войны, — сказала она. Замира подала ей стул, но она не села. Одной рукой она оперлась о край стола, другой сняла с головы черную повязку и бросила ее на землю, как это делают пожилые осетинки в самых торжественных случаях. Пастухи, тесно сидевшие вокруг стола, встали и сняли шапки. Мальчик-подпасок поднял платок и положил на стол. — Я хочу сказать, потому что писать не умею. Пусть мои слова под этой бумагой напишет Замира — ей предстоит скоро стать матерью. Я дочь пастуха, родилась в кутане. И замуж вышла за пастуха, и сына родила в кутане в ту ночь, когда над миром всходило солнце новой жизни, когда Ленин сказал всем пастухам: «Боритесь настанете людьми…» Война убила моего сына, который учился в Москве. Война осиротила Замиру. Я не хочу, чтобы матери оплакивали убитых детей. Я не хочу, чтобы дети оставались без отцов. Я не хочу, чтобы невесты оплакивали женихов, жены мужей, сестры братьев. Я хочу, чтобы дети учились, чтобы каменщики строили красивые дома, чтобы там, где когда-то было горе, всегда светило солнце…

Она взяла лист бумаги и, высоко подняв его, призывно протянула вперед.

К столу, как в час торжественной клятвы, один за другим подходили пастухи и ставили свои подписи…

III

Небо дрожало синей россыпью звезд. Серебром отливала роса на ромашковых лугах. Замира лежала на спине. Подушка жгла ей голову, и она то и дело переворачивала ее.

— Мне страшно, нана[12].

Старуха сидела рядом и большой белой рукой гладила ее разбросанные волосы.

— Потерпи немного, уже ягнята заблеяли — это к рассвету.

Замира приподняла голову и посмотрела в окно. На темном предрассветном небе большая яркая звезда рассыпала вокруг себя голубоватые дрожащие снежинки.

Тяжело опуская голову на подушку, Замира облизнула сухие воспаленные губы и прошептала:

— Ох, больно мне, нана, трудно…

— Скоро утро, — певуче сказала старуха.

Она опустилась на колени перед кроватью, провела рукой по щекам Замиры, пригладила ее волосы и ровным тихим голосом продолжала, как бы убаюкивая:

— Кричи, милая, кричи, не стесняйся, это право роженицы… Потому и неугасима любовь матери, что ребенок ей в великих муках достается… Скоро утро, повезут тебя в больницу, белую, как снег, чистую, как сама любовь матери. Вспоминаю, как я родила своего сына. Была зима, февраль. В это время, сама знаешь, овцы уже котятся. Лет мне было гораздо меньше, чем тебе сейчас, и рожала я не в белой больнице, а в темном пастушьем шалаше, на соломе, прикрытой войлоком. Теперь у тебя, ма хур, овцы котятся в лучших условиях, чем женщина рожала тогда…

Назад Дальше