— Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих…
Снег мешался с дождем. По темным улицам Толмеццо тянулись бесконечные обозы, перемежаясь с колоннами всадников. Кто-то плакал навзрыд. Кто-то ожесточенно ругался…
«Казачий стан» генерала Доманова, прошедший походным порядком от Дона до Изонцо, выступал на свой последний этап…
Мы оставались.
Мы — это я с женой и шестилетним сыном, да приведенная к нам причудником-случаем рыжеволосая русская красавица, свершившая тот же, что и мы, путь от Ростова. Я назову ее Финик, именем, данным ей в семье в детстве. Кажется, тогда ее волосы были близки по цвету к этому экзотическому плоду. Теперь цвет их зависел от вкуса парикмахера…
О Финике нужно рассказать подробнее. Ей предстоит не раз еще показаться на страницах этой книги.
Финик — настоящая русская лебедка, пышная, цветистая, крупичатая. В как-будто недавние еще Лесковские времена, такие сударушки, накинув на плечи бухарскую шаль, садились у окон купеческих особнячков, жевали моченые, такие же крепкие ядреные яблоки, да на прохожих молодцов дугами смоляных бровушек поводили…
Кустодиев их еще видел и запечатлел на своих полотнах.
Ну, а теперь Финик — дочь профессора с большим, известным всем анатомам именем. Жила она в Ростове на пятом этаже вузовского дома, в уютной комнате с большим голубым диваном.
В крышу этого дома ударила двухтонная бомба и пронизала его до подвала. Голубой диван остался висеть на стене выпотрошенного здания в назидание уцелевшему потомству, а Финик с папой и собачкой Пуффи пустились в странствование.
Я встретился с нею сперва в Мелитополе, когда я потерял в извивах пути жену и сына. Потом — в Вене, в тенистом парке обсерватории, где никто ничего не терял, даже наоборот, нашли: папа Финика — гостеприимство у немецких профессоров, а я — жену и сына, доставленных немецким вахтмейстером.
Потом снова растеклись, чтобы слиться опять на площади итальянского городка, когда Финик потеряла не только папу и Пуффика, но и туфли, удирая под обстрелом из почти окруженной красными Вены.
И вот в жаркий солнечный полдень на площади яркого южного городка перед завитым кудрями барокко собором я попал в объятия кустодиевской сударушки, облеченной в некогда шикарную беличью шубу мехом вверх, но обутой во что-то, отдаленно похожее на античные сандальи. Дальше…
… дальше приятель-казак подшил к античным моделям какие-то седельные тренчики, и мы снова потекли вместе: Финик, жена моя Нина, сын Лоллюшка и я.
Потекли, куда нес нас ветер, дувший из альпийских предгорий.
Но в те пасхальные дни 1945 года мы еще не текли, а лежали все вчетвером на монументальной родовой кровати фамилии Тости, в комнате ушедшего с казаками в Австрию русского архиерея.
Итак, мы четверо остались.
пел Балиев в дни оставления Белыми Одессы. Разница лишь в том, что тогда мы бежали вместе с англичанами, а теперь бежим от англичан… Не все ли равно!
Но ни англичан, ни американцев в городе еще нет. Они только двигаются в северном направлении, как сообщает радио, и, несмотря на всю мощь заатлантической техники и полную капитуляцию немцев в Италии, двигаются очень медленно. Пока же, в ожидании их, итальянцы вывешивают флаги, орут на улицах и разворовывают немецкие склады, а оставшиеся русские прячутся по развалкам и не только не орут, но вообще по-русски говорят лишь шопотом. Причины к тому довольно веские: из горных селений, как муравьи, ползут итальянские партизаны и в их числе русский батальон имени Сталина, составленный из беглых «остовцев», при участии беглых из Франции русских эмигрантов — «патриотов» маклаковско-бунинско-ступницкого вида.
От них, кроме пули, нам ждать нечего. Застрявшие в пригородных деревнях ее уже получили, но в город сталинцев не пустило католическое духовенство, единственная в те дни реальная власть.
Наконец, после четырех дней безвластия долгожданные избавители явились: в город ползли пилотируемые неграми танки, а за ними вкатили упитанные, здоровенные, добродушные новозеландцы.
Итальянцы орали во всю мощь своих всемирно прославленных глоток. Престарелые матроны совещались о важном вопросе:
— Отелло явились. Дездемоны найдутся. Но возьмут ли потом в свои приюты черных ребят святые отцы?
Я тоже ломал голову над проблемой, как избежать непосредственно протянувшихся ко мне нежных лап отца народов, так как за час до того в бывшую комнату архиерея ввалилась толпа густо обросших волосами и столь же густо завешанных всеми видами оружия гарибальдийцев, меня подняли с монументальной усыпальницы рода Тости и повели в бывшую немецкую комендатуру.
Что же, дело привычное в наш век осуществления демократических свобод восточными, западными, народными, социалистическими и прочими радикальнейшими методами.
Русских, подобных мне, там было уже человек пятьдесят, сбитых во внутреннем дворике комендатуры. У дверей его стояло два пулемета, наведенных на двор, и два — дулами наружу. Между ними живописная группа какой-то помеси красногвардейцев 1918 года и соратников Фра Дьяволо в исполнении статистов очень захудалой труппы провинциального театра. Это были спасшие Италию славные гарибальдийцы. Думается, что пленявшая воображение наших гимназистов знаменитая «тысяча» этого достопочтенного вождя мало чем от них отличалась.
— Как свечереет — драпанем! толкнул меня под бок знакомый казак, — я окошко уже присмотрел. Эти разве укараулят? Им только на огородах воробьев пугать!..
Но дождаться вечера под охраной фра дьяволов мне не пришлось. Не прошло и получаса, как на внутреннем, выходившем на двор балкончике я увидел здоровенного новозеландца и рядом с ним… моего Лоллюшку.
Лоллик тыкнул пальцем в моем направлении, вслед за ним туда же уставил указательный перст новозеландец и, не прерывая жеста, указал большим той же руки себе за плечо.
Этого было совершенно достаточно, чтобы и я, и славные потомки гарибальдийцев и казаки — все поняли.
Гарибальдийцы со всей своей экспансивностью замахали мне руками и даже потрудились раздвинуть пулеметы у дверей.
Казак хлопнул меня по плечу:
— Вали, браток, вечером и мы к вам будем.
А я через минуту сидел уже в джипе и гордо катил в свою архиерейскую комнату.
Что же произошло за это время?
В момент моего ареста в комнате, кроме меня, никого не было. Финик и жена ушли менять одеяла на что-либо съедобное, а сын был углублен в разборку сваленных в палисаднике патронов и пулеметных лент, но меня в сопровождении моего оперного эскорта он увидал и, как полагается по закону джунглей, пошел позади, выслеживая, куда запрячут меня защитники всех видов свободы. Узнав, он вернулся и рассказал о происшедшем Финику и моей жене.
Но и их фуражировочный рейд тоже не обошелся без приключений.
— Не лучше ли подождать? Поголодаем денек, посмотрим… — робела, выступая в поход моя жена.
Но Финик храбрилась. Занятые у хозяйки туфли придавали ей духу.
— Пустяки! Я буду говорить по-французски, а вы молчите. Идем!
Сначала все шло благополучно, но в уличной толкучке, говоре и шуме, Финик совсем осмелела:
— Пустяки, кто нас услышит… — и заговорила по-русски.
— Russi! Russi! Kozaki! — раздался сзади женский взвизг. Этого было достаточно. Пестревшие в толпе внуки Гарибальди тотчас стеклись на сигнал травли и, схватив женщин за руки, потащили их куда-то.
— Влопались! Ничего. Встретим американца, я сумею ему объяснить, — еще храбрилась Финик.
Но, как на грех, ни одного американца, ни даже негра навстречу не попадалось… А гарибальдийцев все прибавлялось. Теперь уже целая дюжина их окружает военнопленных, галдят, дергают за платье, тычут грязными волосатыми пальцами.
— Хоть бы один американец! Ни одного.
— Помоги, Мать-Заступница… — шепчет жена. Триумфальное шествие победителей сворачивает в боковую улицу. Надежда на заатлантическую помощь близится к нулю. Еще поворот, и пленницы видят место предстоящего им заключения. Это штаб какого-то партизанского отряда. У его ворот человек двадцать «героев» и «героинь». Они тоже орут и машут руками, радуясь «трофеям» новой «победы». «Трофеи» уже среди них…
— Да здравствует свобода Италии! Смерть фашистам! Evviva Stalin!
— Матерь Божия, помоги, — шепчет жена.
…На другой стороне улицы показываются два солдата в хаки. Финик стремительно прорывает окружение и несется к ним.
Вряд-ли поняли эти новозеландцы поток отрывистых слов, среди которых было очень мало английских, но смысл всей сцены им был понятен. Подобное они видели уже не раз в занятых ими городах Италии.
Новозеландцы присваивают «трофеи». Что же, если им нравятся эти женщины — можно и уступить. Не спорить же с ними? У них висячие на белых портупеях пистолеты, которые могут и выстрелить. «Герои» расступаются…
— Evviva aliati!
Так-то лучше.
Новозеландцы, пересмеиваясь, отводят женщин к первому встречному офицеру и что-то лают ему. Тот сажает Финика и жену в свой джип и взглядом спрашивает:
— Куда?
Мало надеясь на свое знание языка Байрона, Финик прибегает к языку жестов и без приключений доводит джип до дому.
Здесь — снова сюрприз…
Увидев слезы жены, вместо ожидаемой им улыбки, англо-сакс, оказавшийся при дальнейшем исследовании тоже новозеландцем, удивился такому выражению восторга со стороны спасенной им женщины. Финик стала снова спрягать глагол to have и to be, добавляя к ним существительное man, то указывая на Нину, то на проходивших гарибальдийцев, то куда то вдаль мирового пространства… В результате этой миммограмматики новозеландец все же уразумел повесть Лоллика.
Он посадил его в свой джип, а остальное уже известно.
Вечером он снова пришел к нам, вернее, к Финику. Очевидно, кустодиевский стиль пленил и его маорийское восприятие.
Финик долго и детально разъясняла ему на трех европейских языках, что мы — русские антикоммунисты и бежим от русских. Он хлопал глазами и в промежутках заглядывал ей за разрез ворота.
Убедившись в бесплодности лингвистики Финика, вполне прилично говорившей по-французски и по-немецки, я прибег к помощи лучшего из языков, вернейшего эсперанто: поднялся к соседу и купил у него за тысячу лир бутылку хорошего итальянского коньяку.
— О'кэй!
Мы чокнулись. Новая Зеландия и Старая Россия вступили в честный союз на основе полного равноправия и содружества великих наций. База для дальнейших соглашений была найдена много легче и успешнее, чем при пятисотом заседании ООН с участием Вышинского. После шестой рюмки я формулировал конкретную программу.
— Монинг. Авто (я тыкнул новозеландца в грудь). Венеция. Фррр-ту-ту-у-у… (я закрутил рукой). Подальше, подальше от этой чертовой мышеловки! На юг! Зюд! Хэв ю, понимаешь?
— О'кэй, — ответил новозеландец, хлопая одновременно десятую рюмку и меня по плечу.
Финик, напрягши все свои лингвистические способности, еще пыталась разъяснить ему разницу между нами и подданными «доброго Джо»… Успеха мало.
— Ваши старания излишни, дорогой Финик, — говорю ей я, — вы останетесь гласом вопиющего в пустыне. Но на данном этапе это нам не важно. Ваш бюст и мой коньяк поняты и оценены высококультурным англо-саксом. Это дает довольно твердую надежду, что он предоставит нам ленд лиз в виде идущего на юг джипа…
И желая польстить столь молодому, как я думал, Сержанту, я тыкнул в нашивку на рукаве его расстегнутой рубахи футболиста:
— Лейтенант? Иес?
— Кэптен, — ответил он мне, указывая на свой воротник.
Я всмотрелся в его симпатичное лицо колониального фермера и мне вспомнился почему то первый прибывший к нам на Демин хутор под Ставрополем немец-кашевар с лучистыми глазами и лбом мыслителя.
— О'кэй! Бывает и так в наш век торжества культуры. Но ты, Новая Зеландия, хороший парень! — хлопнул я его по плечу после двенадцатой рюмки. — О'кэй!
Коньяк я с новозеландцем допили и потом провожали его все вчетвером. Бояться теперь было нечего. Весь Толмеццо уже знал о происшедшем, и на нас лежало новозеландское табу.
На улице густел лиловый сумрак, но итальянская луна старалась во всю ради приезда алиатов. В ее лучах таяла покачивающаяся фигура уходившего кэптена. Он пел песню на непонятном нам лающем языке. Но ее мотив мы знали, знали до боли крепко. Это была… Лили Марлен.
— Lily Marlen… — звучал где-то во тьме его удалявшийся голос.
— Лили Марлен… — сзади меня послышалось рыдание. Это плакали моя жена и Финик.
4. Мы становимся профугами
Новозеландец сдержал свое нечленораздельное «О'кэй». Утром не только джип стоял у нашего подъезда, но его шофер вручил мне какую то зелененькую филькину грамоту с написанной по-английски моей фамилией. По милости судьбы, именно этой бумажке было суждено в будущем стать моей индульгенцией в заатлантический рай с предшествующим ему ировским чистилищем. Она доказывала, что я был в Италии уже в апреле 1945 года и не был военнопленным. Она стала путевкой в жизнь Ди-Пи, да и просто путевкой в самую обыкновенную жизнь, а не в Римини, Лиенц, Дахау, или иное место, где пышные злаки цветут теперь на земле, густо политой кровью таких же, а, быть может, и более русских людей, чем я.
Мы комфортабельно размещаемся на железных сидениях. В джип втискиваются еще две итальянки, успевшие заметнуть с шофером, и мы катим к югу… Куда точно? Черт его знает! Но мы едем. Этот факт неоспорим, и в нем уже благо.
Первой и конечной станцией нашего джипа оказывается Удине, тот самый городок, в котором 145 лет назад первые итальянские делегации восторженно встречали ее освободителя фельдмаршала Суворова, шедшего во главе армии «реакционнейшего» из российских императоров — Павла Первого.
Памятник, бюст Суворова с патриотической надписью стоит и до сих пор на главной площади Удине, злой иронией судьбы, именно на этой площади негр-шофер приказывает нам «освободить» его машину.
Спорить не приходиться. «Освобождаем».
— Теперь куда поедем? — спрашивает сын.
— Меня это тоже интересует, — отвечаю я, — но я не совсем уверен, что мы поедем, а не пойдем.
Так и получается. Ехать не на чем, да и незачем.
Мгновенно собравшиеся вокруг нас итальянцы дружно машут руками вправо, в одну из вливающихся в площадь улиц и твердят хором:
— Cinema. Tutti i profughi a cinema. Avanti, signori, avanti!
Почти все понятно, кроме слова профуги….
Что оно, собственно, означает?
— Да ведь это мы теперь профуги, — догадывается Финик. — Штатенлоз. Пересадка. Компостируйте ваши билеты.
— К добру это или к худу?
— Господь разберет! Но шагать надо. Не ночевать же на площади. Все равно прогонят.
Шагаем и переволакиваем на короткие дистанции свои тюки. Нечто вроде перебежки цепью. К счастью близко. Кино тут же за углом.
Оставляю жену караулить вещи, а сам я с Фиником иду на разведку.
В синема — толпа. На его дворике еще гуще. У стен накидана солома. Говорят на всех языках и больше всего по-русски.
— Записаться где-то надо, — рассуждаю я вслух.
— Надо полагать, за тем столиком регистрируют, — отвечает мне некто, в ком я узнаю земляка-ставропольца, армянина, державшего духан при немцах. Идем к столику.
— Петрос-Оглы, — твердо заявляет регистратору мой спутник и добавляет уже мне: — документов здесь, видно, не спрашивают.
— Национальность?
— Турок, — не менее твердо выговаривает он, из Эрзерума!
Регистратор машет рукой:
— Какие тут еще Эрзерумы!
Мы перетаскиваемся и ищем места на соломе. Вот оно. Как раз на четырех. Но некто в жилетке, без пиджака, отталкивает наши рюкзаки.
— Занято, занято! Сейчас хозяева вернутся!
— Эге! Русский? Ну, тогда все понятно, — говорю я. — Когда хозяева вернутся, освободим, а пока располагаемся.
Жилетка ворчит и нервически крутит размашистые усы, но боя не принимает.
На средине двора давка. Там монахини раздают макароны. Их сыплют в тарелки, в плоские немецкие котелки, в бумагу, в пригоршни.
Античный профиль юной инокини в чепце с белыми крыльями реет над толпою. Она очень молода и столь же красива. Что толкнуло ее в монастырь?