Ди-Пи в Италии - Ширяев Борис Николаевич 5 стр.


— Но, ведь по-итальянски?!

— Все устроено. Переводчица найдена.

Через полчаса ходьбы по петлям и тупикам — других средств сообщения в Венеции нет, — мы в издательстве.

Его глава, доктор Монтворо, миланец, с мечтательно-грустными глазами, бегло говорит по-французски.

Да, он хочет выпустить эту книгу. Ко всему русскому сейчас большой интерес. Все издательства спешно переводят с русского. «Тихий Дон»… «Тарас Бульба»… Им выпущен уже «Конек-Горбунок» в переводе одной русской художницы с ее же рисунками… Но обзора новой русской литературы еще ни у кого нет. А он очень нужен. Ведь в Италии четыре славянских факультета: в Венеции, Падове, Риме и Неаполе.

— Вы беретесь? Срок три месяца. Объем — 250 страниц. Пятнадцать процентов с продажи — автору. Тираж от пяти до десяти тысяч…

Берусь ли я? И хочется, и колется… А даты? Перечни произведений и другие точные необходимые материалы?

Память у меня хорошая, но для такой работы ее недостаточно.

Синьора Паллукини угадывает мои сомнения и приходит на помощь.

— При славянском факультете есть русская библиотека… Декан его, профессор Гоациани — мой друг. Я устрою вам доступ.

Цезарь переходит Рубикон! Жребий брошен!

Мы подписываем контракт, и я получаю даже десять тысяч лир аванса. Вся сумма возможного гонорара, при продаже книги по 300 лир равна 450.000 лир. Десять тысяч аванса как-будто и маловато, но мне, не имеющему в тот момент ни одной лиры в кармане, они кажутся богатством Карнеджи.

Я не торгуюсь и подписываю контракт.

Книга вышла и имела «хорошую прессу», но эти десять тысяч лир были единственным моим гонораром. Ни лиры больше я не получил до сегодня.

Почему?

В контракт не был внесен пункт, утверждающий за мной право контроля продажи книги издательством. На все попытки адвокатов Международного Красного Креста, к помощи которых я прибегал, Монтворо неизменно отвечал, что продажа не превысила еще суммы аванса, хотя неизменное присутствие моей книги в витринах книжных магазинов Рима и Неаполя утверждало обратное. В Италии издательства продают магазинам только за наличный расчет.

И все-же я хорошо сделал. Спешная, напряженная работа над книгой вернула мне веру в себя. При помощи переводчицы, обитальянившейся латышки Ирины Долар я в августе 1945 года поместил в венецианском журнале «Lo Specchio» две моих первых в Италии антисоветских статьи. Вероятно, вообще первых в ней, после падения Муссолини.

Чувство обреченности, неминуемой гибели, бесцельности борьбы исчезло. Пружина сопротивления, смятая в комок в майские дни 1945 года, в августе уже распрямлялась и крепла.

— Есть еще порох в пороховницах! — кричал мне из витрин венецианских книжных магазинов старый Тарас Бульба, щеголявший на обложке итальянского издания в лихой черкеске, с непомерными усами, длиннейшим пастушеским кнутом и… в шпорах…

Иным он и не мог появиться в Италии. Это было бы неприлично. Позже я видел на экране, в такой же черкеске и даже со стэком, Дубровского. Видел и Потемкина, дуэлирующего с Калиостро, видел и худенькую вертлявую и чернявую Матушку-Екатерину, беспрерывно хлопающую стаканы «водка», подносимые ей бородатым, одетым, как архиерейский певчий дней былых, Безбородко.

Вы думаете, читатель, что только пинии и пальмы растут под небом Италии? Это все наши поэты выдумали. Клюква, тенистая, развесистая клюква — самое распространенное дерево в этой стране.

Но не будем строги к бедным итальянцам. Мудрые знатоки «души востока» и в Лондоне и в Вашингтоне по сей день глубокомысленно изрекают свои великие истины, сидя под тем же деревом.

Первые главы книги «La panorama delle letteratura russa contemporanea» закончены, переведены и сданы в издательство. Моя переводчица, студентка славянского факультета Ирина Долар оказалась, — кроме прочих ее достоинств, — вдумчивой, бережной к текстам подлинников поэтессой-переводчицей. Все приведенные мною отрывки стихов даны ею в ритмической форме, с сохранением размеров и большой близостью к оригиналам. Она не только знала, но и чувствовала оба языка, и ее переводы Блока, Есенина, Гумилева, Маяковского позже не раз появлялись в итальянских журналах при рецензиях о книге и в отдельных статьях.

— Не могли бы вы, профессоре, сказать это мягче, немножко сгладить ваши примечания?

Это говорит издатель Монтворо. Перед ним — листы перевода. Его глаза еще более мягки и грустны, чем обыкновенно. Прямо ангел рафаэлевский, а не ловкач-издатель.

— О чем вы говорите, дотторе?

— Смотрите, какое впечатление создают ваши биографические сведения: Гумилев расстрелян, Клюев погиб в концлагере, Есенин повесился, Маяковский застрелился…

— Ну, и что же?

— Такую книгу не будут покупать! И самое название главы «Гибель поэтов»?… Разве это возможно?

— Все факты верны, дотторе. Не могу же я заставить расстрелянного Гумилева второй раз умирать от тифа или холеры?

— Но это же ужас!

— Вполне с вами согласен.

— Я не коммунист, профессоре, я демократ. Но я хочу объективности.

— Я вам даю только точную запись фактов. Где же здесь субъективная их оценка?

— Но нам не поверят!.. Вся пресса говорит о расцвете культуры на вашей родине…

— В вашем Риме, дотторе, доживает теперь свой век Вячеслав Иванов, поэт-символист, соратник и вдохновитель вот этого самого заморенного в СССР Блока, «Незнакомкой» которого вы изволите восхищаться. В Париже известный вам Ремизов, Бунин, недавно там умер Мережковский. Декоративную часть вашей знаменитейшей миланской «Скала» ведет Бенуа, сын крупнейшего русского художника, а отец его — тоже в Париже. Я назову вам еще десятки имен первоклассных русских писателей, художников, музыкантов… Как вы думаете, по какой причине они сидят здесь, ютятся в мансардах и питаются жареными каштанами, а не возвращаются на свою родину, где так хорошо живется артистам?

— Да… но… — глаза Монтворо совсем тускнеют. Вот-вот из них брызнут слезы. — Но все это очень странно…

Петлю Есенина, пулю Гумилева и прочие мероприятия партии по развитию русской культуры, «национальной по форме», мне удалось отстоять. Но при выпуске книги Монтворо, доктор миланского университета и член христианско-демократической партии, все-же отхватил последнюю главу, в которой я рассказывал о «творческом плане», «социальном заказе», «ждановщине» и прочих подобных, пожалуй, небезынтересных для итальянского читателя вещах. Взамен этого он всадил в книгу портрет Ленина, «купающихся красноармейцев» Петрова-Водкина и какой-то индустриальный пейзаж… Тарас Бульба ведь не может обойтись без кнута и черкески, как же лишить Есенина ненавистной ему фабричной трубы и Гумилеву обойтись без Ленина, пославшего ему смертную пулю?

Монтворо был по-своему прав. Он выражал желание видеть итальянской интеллигенции, желание ее видеть свою оценку фактов, но не самые факты.

«Тем хуже для фактов», — воскликнул когда-то Гегель, вступив с ними в некоторые противоречия. Почему же отставать от него доктору философии Монтворо?

И не ему одному. Позже, в Риме, я познакомился с главою итальянских «знатоков русской души» профессором Эрколе Ло-Гатто, переводчиком с русского, автором четырехтомной «Истории Русской Литературы» и множества статей о ней, деканом Славянского Факультета Римского университета и главою Общества итало-советской культурной связи, блестяще говорившим по-русски, по-польски, по-чешски и по-сербски, безусловно серьезным ученым. Его представление о России, где он два раза побывал в советское время и где сам в период НЭП-а скупил на Сухаревке у торговавшей там русской профессуры ценнейшую русскую библиотеку, ничем не отличались от воззрений Монтворо.

И все-же понять Россию он не мог, даже стремясь к точной передаче ее быта и языка. Случались нелепые комизмы. Давая перевод к фильму «Иван Грозный», он выразил русское свадебное восклицание «Горько!» итальянским термином сивухи — очень плохого вина. Восхищенные фильмом зрители несколько недоумевали, почему русский царь на своем свадебном пиру угостил своих «boiare» такою дрянью. Но он был точен в переводе.

«Вот как жилось бедным русским под гнетом их царей», — вероятно сочувствовали бедным русским боярам зрители, расходясь.

Вечером дня беседы с Монтворо мы сидели у профессорской четы Паллукини в его кабинете со стенами, сплошь заставленными книгами. Разговор шел на ту же тему.

— Как? Мы итальянские интеллигенты имеем дикие представления о России?.. Мы, читающие Tolstoy и Dostoevski — восклицал профессор, — вот, вот глубокая монография о ваших замечательных Nesterov и Vasnezzov, вот о вашем Andreo Rublev, — вытягивал он с полок роскошно изданные книги.

— Вот еще опровержение ваших слов, — улыбнулась милая и изящная, как всегда, профессоресса. — Я приготовила вам сюрприз, достала русские пластинки.

Она включила электрический грамофон, и из него понеслись звуки «Испанского Каприччио» Римского-Корсакова.

— Как это прекрасно! Как сумел он уловить и разбить эти столь чуждые ему ритмы и мелодии… Необъятна душа славянина… — молитвенно шепчет синьора.

«Каприччио» сменяет «Трепак» Мусоргского в исполнении какого то русского баса…

… Крутит поземка… вихрится русская метелица…

Эй, мужичёк, старичёк убогий,
Пьян напился, поплелся дорогой!..

… взвизгнули и завились в снежном хороводе кудлатые ведьмы…

А метель-то злая поднялась, взыграла,
С поля в лес дремучий мужичка загнала!..

— Что это? — спрашивает меня венецианка. — Вы говорите, «trepac» — пляска? Но как же можно танцевать под такой бешеный изменчивый ритм?

Эх, небеса, небеса да тучи,
Степь да метель, да снежок летучий…

… кружатся, крутятся злобные, колючие морозные ведьмы.

За окном тихая гладь озеркаленного розовой луной канала.

Да, здесь нельзя плясать под этот ритм. Возвращаясь в наше палаццо, мы с женой останавливаемся на мосту. Под нами — темный бархат канала. Сегодня какая-то феста, праздник.

Пролеты каменных арок играют огоньками разноцветных фонариков. Их отражения порхают по бархату резвыми, шаловливыми мотыльками. Итальянцы любят и умеют легко жить.

Запад есть Запад. Восток есть Восток.
И с места они не сойдут.
Пока не предстанет Небо с землей
На Страшный Господний Суд

— цитируя я Киплинга.

Не сойдут и не поймут.

— А сам-то ты себя понимаешь? — спрашивает жена. — С кем ты? Куда ты стремишься? К кому? Кто сам-то ты? Знаешь?

Я смотрю на темный бархат канала с резвящимися на нем мотыльками и пытаюсь найти ответ в сумраке его глубин, хранящих тайны ушедших веков.

— Нет. Не знаю! Идем!..

…Пьян напился, поплелся дорогой, — напеваю я, — а метель то злая… поднялась… взыграла… Эх!

9. Куда вели все дороги

Прожив шесть месяцев в Венеции, я кое-как объясняюсь по-итальянски и смог понять обращенную ко мне, судя по протяженности, очень красивую речь демократического чиновника. Впрочем, смысл ее был краток и определенен.

— В течение 48 часов вы должны выехать из Венеции.

Цифра 48 была для верности даже выписана на бумажке. Подытожив этой цифрой всю бездну перлов своего красноречия, чиновник показал мне часы на его левой руке, обвел пальцем правой полный круг по циферблату и подтвердил ультиматум:

— Quoranto otto ore!

В остроумии при объяснении с иностранцем ему, конечно, отказать было нельзя.

— Куда? — спросил я.

— Куда только вы пожелаете! — любезно развел он руками, символизируя этим движением всю необъятность мирового пространства.

В моем представлении вселенная была несколько меньше, а, принимая во внимание все свободы западного мира, в том числе незафиксированную еще в числе демократических свобод свободу передвижения, она ограничивалась для меня приблизительно Италией, на всей территории которой, кроме Венеции, наиболее знакомым мне человеком был Его Святейшество Папа Пий XII. Его умное и энергичное лицо я хорошо запомнил по портретам.

Спрашивать, почему меня выселяют, я не стал. Причины подобных путешествий перестали меня интересовать еще на моей свободнейшей родине.

— В Рим, — твердо произнес я, зная с детских лет, что именно в этот город ведут все дороги, следовательно, опасность заблудиться отпадает.

— Прекрасно! Завтра утром вы получите все бумаги. Аванти, синьор, аванти!

На обратном пути я забежал в иезуитский монастырь и поведал о происшедшем падре Лозару.

— Через два часа я буду у вас, — ответил он, — тогда будем знать все и подумаем…

Весть о моей эвакуации, понятно, взволновала русских, обитавших во дворце Дожа Фоскарини.

Еще бы! Все ходим под Богом! Нынче — ты, завтра — я. Но явившийся в срок падре внес дозу успокоения.

— Я узнал, что приказ относится только к вам одному.

— Но чем я лучше других?

— Ваша книга, — поднял вверх падре, — о ней узнали коммунисты, чиновники муниципио. И, кажется, несогласны там с чем-то…

— Но ведь в Италии свобода слова?

— Конечно. Вы и можете писать, что вам угодно… Почему вам этого не делать в Риме?

— Кажется, прежде всего мне придется купить три билета в этот город, что при наличии ста лир в кармане несколько затруднительно.

— Господь о вас позаботился, — падре сложил руки, как-бы ловя мячик, падающий с неба, точь-в-точь, как статуя Сан Джеронимо на фронтоне его монастыря, — я прошел в муниципио и уговорил их оплатить вам проезд. Там еще прислушиваются к голосу Святой Церкви…

— Я тоже об этом подумаю, — решительно и деловито заявила венецианская мадам Беттерфлей, участвовавшая в совещании.

И подумала. Вечером при прощальном визите к профессорской чете ее муж вручил мне конверт.

— Двадцать тысяч лир. Вы расплатитесь из гонорара. Я уже договорился с Монтворо. Лишь подпишите доверенность.

Милый бедный мечтатель! Вряд-ли он и теперь, через пять, лет, получил по этой доверенности хоть пять лир. В своем последнем письме он заверял, что не претендует на получение этой суммы…

Но муниципио на билеты деньги выдало. Добрый падре Лозар, провожавший нас, перекрестил отходящий поезд и мы покатили на юг, одною из тех дорог, которые неминуемо скрещиваются в Вечном Городе.

Кроме благословения, падре вручил мне 1.500 лир и письмо.

— Возблагодарим Господа! Я успел побывать еще у начальника карабинеров и получил для вас на питание в дороге. Там тоже прислушиваются к голосу Церкви.

Милый падре опять сложил руки корзиночкой и поймал упавший в мой карман небесный дар.

Я перекрестился под пиджаком. На станции было людно, а от навыков, привитых в стране, освободившей свои народы от «опиума», отвыкнуть не так легко. То, что дары Неба поступают к нам иногда и при посредстве шефа карабинеров, я полностью усвоил несколько позже.

На конверте данного мне письма стояло: Padre Filipp de Redgris. Via Carlo Cattaneo, 2. Collegium Russicum.

Больших сведений об этом адресате отец Лозар мне сказать не успел, разъяснив лишь на своем объединенно-славянском диалекте:

— Тамо русские… Русские, какие за Папой…

И вот, дорога нас, действительно, подводила к Риму. Вдоль линии железной дороги уже потянулась цепь арок акведука. Воспринятая в юности сентенция не обманула. Позже я узнал ее глубину: действительно, все дороги вели в Рим… По крайней мере нас, российских профугов 1945 года. Эти дороги тянулись и из-под альпийского Толмеццо, и из доков солнечного Неаполя, и из Белграда, и из Тираны, и из Франции. А если бы порхать по ним в обратном направлении, так можно было бы и до Арарата и до калмыцких степей добраться…

Точка скрещения этих дорог была возле двери с надписью: Pontificiom Collegium Russicum, вернее, в полутемном, торжественно-тихом кабинете за этой дверью, в которую я и вошел по единственному имевшемуся у меня адресу.

Назад Дальше