— Смирно, — процедил Петр Александрович, и прапорщик Бек выскочил на два шага вперед и крикнул:
— Hab acht! [99]
Чья-то нога, обвязанная тряпкой и касавшаяся земли лишь носком, лихорадочно затряслась.
— Эт-то что? — показал на нее Петр Александрович. — Раненый?.. Зачем?..
Стоявший поблизости русский солдат испуганно и взволнованно стал шепотом объяснять Посохину.
— Пустяк, — говорил он, смущенно улыбаясь. — Загноилась в дороге…
Так, в строгом достоинстве, Петр Александрович прошел вдоль всего фронта и только тогда сбросил с румяного старческого лица маску официальной холодности.
— Что скажете, доктор?
Посохин пожал плечами.
— Отрепье!
Когда они возвращались вдоль того же фронта, Посохин с досадой водил взглядом по нескладным, в большинстве изможденным телам, как палкой по забору. Зато Петр Александрович развеселился.
— Оскудели наши уважаемые поставщики. Оскудели. Когда нет людей — беда! А у них… видите… этого материала… людей… уже нету. Без этой… вонючей… смазки… даже на Большой Берте [100] далеко не уедешь… И слава богу… слава богу… слава богу!
— Папа, папа, — снова заговорила Валентина Петровна, но отец ее, наслаждаясь отличным настроением, не хотел нарушать его.
— По-том, по-том, не ме-шай, Валя, не ме-шай.
Но так как приятное настроение его питалось приятным зрелищем, он опять остановился перед гусаром, перед стройным, подтянутым рядом.
— В седле, — пробурчал он как бы про себя, — в седле… мадьяры… хороши! Но, Валя… сумеет ли он править упряжкой?..
Он еще раз постучал розовым пальцем по груди гусара.
— Ма-ладец!
И мягко отстранил дочь:
— По-том, по-том.
— Курт Карлович, — позвала тогда Валентина Петровна и многозначительно взглянула на прапорщика Бека.
Тот галантно козырнул и не менее галантно поклонился ей.
Петр Александрович неожиданно круто повернул и снова направился к пленным офицерам. Перемена намерений полковника молниеносно отразилась на лице прапорщика Бека:
— Господа офицеры!
Группа подтянулась с достоинством, исполненным недоумения.
— Скажите им, прапорщик, — велел Петр Александрович. — Пусть сами выберут из своей среды четырнадцать человек, нужных нам. Остальные поедут дальше. Зачем нам отсылать своих и брать чужих, бог знает кого, и заново учить нашей дис-цип-лине…
Прапорщик Бек с почтительным вниманием ловил слова полковника, словно никак нельзя было дать им упасть на землю; в это время Петр Александрович заметил пленного, который, он помнил, понимал по-русски.
— Подойдите, вы! — поманил он.
Томан, с горячечными глазами, с растрепанной, давно не бритой бородой, послушно сделал шаг вперед. Сделать второй шаг ему помешал ропот, поднявшийся в этот момент среди пленных офицеров.
Мирный взор Петра Александровича омрачила тень изумления и неудовольствия. Но прежде чем его неудовольствие выразилось в словах, с другой стороны к нему подошла фигура в широких брюках и с массивным подбородком:
— Господин полковник…
Несколько голосов одновременно обрушились на прапорщика Бека.
Глаза Петра Александровича, смотревшие до той поры с достоинством и твердостью, забегали растерянно и на мгновение сосредоточились, чтоб отступить. Но, как бы отступив во внутреннюю твердыню, взор его начал наливаться кровью, расширился, распространяя пожар возмущения по всему розовому старческому лицу, обрамленному белой бородой.
— Эт-то что? — по слогам произнес полковник, обернувшись к прапорщику Беку. — Что та-кое?
— Вероятно, русин какой-нибудь, господин полковник… из Галиции…
Но очи Петра Александровича уже метали пламя.
— Как же он смеет? Как он… смеет… говорить, не будучи спрошен? Прапорщик!.. Что за манеры?.. Что за новшество?.. Кто позволил?..
Теперь Петр Александрович обратил внимание на выправку лейтенанта Гринчука, и в бичующем старческом голосе его прорвались визгливые нотки:
— И как он стоит, как стоит! Смирно! Смирно! Я не потерплю, не потерплю, не поз-во-лю!..
Он пищал, багровел, задыхался; он совсем оглох. Гринчук, пытавшийся было вставить слово, замолчал, повинуясь отчаянным знакам прапорщика Бека, и вытянулся по уставу, а вслед за ним, перепугавшись, невольно стали смирно остальные.
Петр Александрович, задохнувшись до слез, перестал кричать, и вокруг него сомкнулся широкий круг неустойчивой тишины. Он выплыл из этого круга, наморщив лоб и крепко сжав губы. За ним последовал переволновавшийся прапорщик Бек и хмурый Посохин. Потом уж двинулись в смущенной растерянности обе дочери полковника.
Петр Александрович шел впереди один, потрясенный до глубины старого сердца. Слова так и кипели у него на языке.
— Видали!.. Вот и делай добро черту!.. Знаем мы этих… русинов! Экий… конокрад!.. Тоже мне нашелся… русофил! Очень они нам нужны!
Волну, поднявшуюся в кучке пленных офицеров за спиной Петра Александровича, прапорщик Бек утихомирил отчаянным взмахом руки.
А из притихшей толпы пленных солдат, с любопытством теснившихся поодаль, вырвался голос, насмехавшийся над несмелым офицерским бунтом:
— Да, meine Herren [101], это вам не Австрия!
На капитана Гасека свалилась тяжелая обязанность — осудить четырнадцать товарищей на жизнь в этом лагере, казавшемся им страшным после такой встречи.
Бунт начал Гринчук, категорически заявив:
— Я тут не останусь!
Сначала Гасек от растерянности стал удивительно ласков и мягок со своими товарищами. В задумчивости ходил он среди них и вдруг, как бы случайно, как бы только сейчас, к собственному изумлению, сообразил, что то количество офицеров, которых нужно оставить в этом лагере, составляют как раз чехи. Гасек, правда, сейчас же опечалился от этого вывода. Ох, до чего же ему жалко, что вот судьба отнимает у него товарищей, к которым он так привык! Но он, конечно, не станет в угоду собственному эгоизму рвать естественные узы землячества, связывающие их. Если уж суждено им остаться, то он, Гасек, утешится хоть тем, что доверит начальствование над частью австрийской армии обер-лейтенанту Грдличке. Он поздравляет его…
Кадет Шестак, как бы в шутку, пробормотал что-то о привилегиях чехов.
Прочие офицеры, выслушав решение, еще приятно улыбались друг другу, но потом вдруг обе группы разделила лужа холодной вежливости. Только Шестак из труппы, уезжавшей с капитаном, в тревожном смятении вертелся то около Грдлички с Кршижем, то около капитана с Гринчуком. Плохо скрывая беспокойство, он расспрашивал всех, куда же повезут остальных, и с деланным равнодушием бормотал что-то о Сибири, о каторжных работах.
Вернулся прапорщик Бек, приведя с собой Шеметуна, и капитан с холодной вежливостью объявил им свое решение. Прапорщик Бек поклонился ему и пожелал всем отъезжавшим дальше счастливого пути к теплому югу.
— Так которые же наши? — спросил он.
Грдличка с растроганной улыбкой показал через плечо на свою группу, тесно сбившуюся у него за спиной. Томан, хоть и близко от них, стоял совсем один. И вдруг Кршшк взял под руку Шестака. А длинный лейтенант Вурм, вызывающе подняв голову, вытянулся рядом с Грдличкой.
Прапорщик Бек начал пересчитывать их. Когда он подошел к Кршижу, стоявшему последним, тот подтолкнул Шестака, потом шагнул вперед сам и сказал:
— Vierzehn [102].
Прапорщик Бек кивнул и, показав на Томана, который в своей солдатской одежде, с мешком на спине, одиноко стоял, охваченный жарким смятением, спросил:
— А этот?
— Нет, — ответили несколько человек одновременно.
В капитанской группе взволнованно зашумели, Гринчук подбежал к Шестаку, и все видели, как в ответ на его уговоры и вопросы Шестак лишь растерянно пожимает плечами.
Прапорщик Бек, усмехнувшись, скомандовал:
— Шагом марш!
Четырнадцать рук равнодушно набросились к козырькам, и офицеры капитанской группы ответили им возмущенными, недоуменными и горькими взглядами.
18
В конце концов люди — не более чем листья, слетевшие в водоворот над плотиной. Война их кружит и перемешивает, соединяет, разводит в стороны и проглатывает, в одно мгновение превращая самые живые формы в призрак. Единственная оставшаяся неизменной формой была толпа, живая и бессмертная.
Когда, среди всеобщей суматохи, уже далеко за полдень, пленных из взвода Бауэра выстраивали на пыльной дороге в колонну по четыре, люди уже забыли обо всем, что выходило за пределы соседнего ряда. Не дожидаясь приказа Бауэра, Иозеф Беранек с двумя мешками за спиной — своим и унтер-офицера — стал впереди отряда. И, двинувшись в поход, он весело махнул рукой всем тем, с кем водоворот войны соединил его на несколько разбитых дней и от кого уносил теперь по своему закону.
Колонна пленных под конвоем двух русских солдат-ополченцев свернула с узкого проселка на широкую, поросшую травой, аллею, и груди их, измученные теснотой и жесткостью запыленных товарных вагонов, затопило до отказа ощущение свободы и покоя. Легкие полосы полей, скромные рощицы, трава, бегущая за всеми ветерками, — вся земля переполнена была этим покоем и свободой.
Дорога шла широкая, с колеями в траве, вдоль нее тянулись березы и рябины, и вела она к какой-то дальней деревеньке, притулившейся к зеленоглавой церковки. Березы и рябины с задумчивой меланхолией глядели на солнце, тихо клонившееся к закату.
Пленные, захваченные новизной обстановки, картинами покоя и свободы, не заметили даже, как их догнала и стала перегонять вереница телег. Они очнулись только от окриков:
— Дайте дорогу! Platz! Дорогу!
Стали расступаться, оглядываясь на телеги, спотыкались на заросших колеях.
На первой же телеге Беранек узнал доктора Мельча.
— Наши господа, — сказал он и весь расцвел, даже ростом стал как бы выше, от радости сам закричал: «Дорогу, дорогу!», что было совершенно излишне.
С бурным усердием козырял он по очереди каждой телеге.
Скоро телеги скрылись из виду. Свечерело, и пленными овладело такое чувство, словно были они совсем одни в этом раздольном крае. Меж тем тяжелая туча всползла над далеким горизонтом, поглотив вечернюю зарю. Все вокруг потемнело, нахмурилось, Откуда-то сорвался ветер, разнес по ржаным полям первую тревогу. С дороги поднялась пыль и полетела над хлебами к растревоженным рощам.
Пленные прибавили шагу. К первым деревенским избам они подоспели уже при блеске молний. Под вихрем избы, казалось, еще теснее прижались к земле, испуганные сухими молниями и громом. И вдруг из грозной черной бездны хлынул ливень, разметав пленных, как осенние листья. Избы, всполошенные их торопливым бегством, зашевелились, залаяли, расшумелись голосами.
В одну минуту промокшие тела забили все ближайшие сараи и овины, где пахло сеном и сухостью. Более смелые забрались даже в скудно освещенные избы, чьи стены были сложены из гладких коричневых бревен.
Бауэр, которого Беранек потерял из виду в первые же минуты переполоха, вошел в избу вместе с русским солдатом: хозяин радушно позвал их в дом. В избе со всех сторон на них смотрели сверкающие любопытством глаза; в тусклом свете лампы Бауэр различил два темнобородых лица да несколько немых лиц женщин и детей. Его усадили за стол. Женщина, вынырнувшая из темного угла, положила перед Бауэром большой каравай хлеба. Хозяин безостановочно говорил что-то. Бауэр делал вид, будто все понимает, и сначала только с улыбкой кивал, потом набрался смелости, и когда женщина поставила на стол самовар, он, показывая на него, проговорил:
— Знаю, самовар, харашо!
— Хорошо? — засмеялся хозяин, блеснув белыми зубами.
Бауэр с глубокой серьезностью ел хлеб с маслом и яйца, сваренные в самоваре, запивая горячим чаем, который подали обоим гостям в стаканах.
По примеру солдата он налил в чай сливок и, подражая ему, сказал с улыбкой:
— Спасибо.
Временами ему удавалось уловить в разговоре какие-то туманные очертания смысла, чему особенно радовался, совсем по-детски, хозяин. В приливе доброго восторга он засыпал Бауэра вопросами. Сверкая белозубой улыбкой, он показывал предметы и просил Бауэра называть их:
— Chleb, — совсем по-русски назвал Бауэр хлеб.
— А это?
— Stůll [103]
— Не, не! — закричал хозяин и подтащил стул: — Вот, вот он, стул-то!
И, постучав кулаком в стол, объяснил:
— Стол, стол.
Показав на лампу, воскликнул:
— А это лампа, лампа…
Тут даже солдат развеселился и, хлопнув себя по коленям, крикнул, показывая на осмелевших женщин:
— А вот это — девки и бабы!
Две девки с визгом выбежали в сени. Тогда Бауэр показал на себя:
— A já učitel! Učím! Škola! [104]
— Ага, ага, — восторженно, открыв рот, кивал хозяин.
Бауэру захотелось узнать название деревни. Составляя свой вопрос, он до того запутался в русских и чешских словах, что его никак не понимали.
— А ну-ну… — растерянно подбадривал его хозяин.
Вдруг девушка, стоявшая у притолоки, сообразила.
— Любяновка! — вырвалось у ней, и она тут же вся залилась краской и спряталась.
— Любяновка, Любяновка! — закричали теперь все наперебой, дивясь, как пленный записывает по-русски название их деревни.
— A Volha, — спросил Бауэр, записав, — daleko?
— Волга-то? — закричали с новой беспричинной радостью. — Недалеко! До села Крюковского… пятнадцать верст, да от Крюковского без малого пятьдесят.
Беранек, Гавел и другие подошли к окнам — смотреть на своего унтер-офицера. Гавел не выдержал и смело вошел в избу со словами:
— Dobrý večer.
— Добрый вечер, — хором ответили ему на приветствие.
— Пан взводный, мы просим продать хлеба для нас, чехов, — сказал с порога Гавел.
Русский солдат хотел было выгнать его, но хозяин радостно воздел руки:
— Хлеба, хлеба просит, поняли? Хлеба! Оголодали, ясно дело. Людям есть охота…
Он дал Гавлу целый каравай, а потом следом за Гавлом прибежала в сарай босоногая девчонка, принесла большой кувшин молока.
Молоко бело светилось в темноте сарая, и Гавел, возбужденный успехом, сказал девочке:
— Привет… и большое спасибо. Славянское!
Он взял кувшин и гордо провозгласил:
— Это братьям-чехам. От братьев-русских.
Он стал делить еду, в темноте спрашивал фамилию, прежде чем выдать по куску хлеба или налить молока.
— Как же не дать чехам! — самодовольно отвечал он на лесть оделяемых. — Зря, что ли, мы братья? Эй, Овца! Как выйду на свободу — поселюсь в этой деревне. Мы тут с Овцой и невест подыщем. По-братски — русских!
Впервые после долгого времени спали с непривычным удобством, на мягком и теплом сене.
Утром Гавел опять принес хлеба своим соотечественникам (причем самого его угостили стаканом чая), и от всего этого в нем снова проснулась дерзость и воинственность. Когда пленных вывели за околицу, чтоб построить и пересчитать их, Гавел принялся дразнить немцев. Он с ревностью шарил у них по карманам в поисках хлеба, крича:
— Вон как! Швабы-то горазды на славянский хлебушко! А может, они его величеству такое слово дали — не добьет он Россию пушками, так они ее дотла объедят…
Из мокрых изб, на скользкую, в лужах, дорогу, на траву, от которой поднимался утренний теплый пар, вышли бородатые мужики, румяные бабы, подростки. Босоногие детишки, осмелев, подобрались к самой колонне пленных. Разинув рты, слушали они, как командовал по-немецки Бауэр. Во всех окошках торчали любопытные. Гавел, стоявший в первом ряду и четко, по команде, двинувшийся вперед, махал рукой, прощаясь со всеми этими людьми. Из озорства, для увеселения товарищей, он кричал на обе стороны: